| |
Нина Горланова
Я помогу вам с очерком
Сторож коллективного сада «Дружба»
узнал меня, хотя мы не виделись несколько лет.
— К матери приехала? Обдетилась?
И с этим — аккордеоном? — показал он на футляр с машинкой.
— Очерк печатать буду. Для журнала
«Урал». У вас здесь есть «Дон»...
— Это одно и то же! — перебил
он меня. — Только на Дону казаки донские, а на Урале — яицкие...
Он был в том крепком возрасте
между мужиком и стариком, когда человека начинают звать по отчеству: Иваныч,
Федорович, Петрович. Да, Петрович — вспомнила я, глядя на его особый —
пепельный какой-то — загар.
— Говорил мой дед казачура, —
закончил Петрович свое рассуждение о давних степных кровях в жилах донских
казаков, а потом предложил: — Хотите, я помогу вам с очерком? Расскажу
всю свою жизнь, покажу вам ордена, регалию всю. Тут удивляться можно, какая
у меня была жизнь! Пойдемте ко мне. Правда, у меня сегодня все цыганятиной
пропахло — гусь кипел на плитке и сбежал. Лучше к вам пойти. Как только
жизнь не бросала меня через свое колено! Только сиди и записывай.
Мой сын тем временем убежал вперед,
зацепился за колючую проволоку и порвал рубашку. Раньше таких серьезных перегородок
в саду не было, и я удивилась:
— А еще «Дружба» называется.
— Какое там! Тут коммунист от
коммуниста колючей проволокой отгораживается! — сказал Петрович и тут
же позвал свою собаку Дуплю, чтобы отвлечь ребенка: — Сынок, смотри:
собачка, ты можешь погладить. Дуплетка, познакомься с мальчиком, как его зовут?
Мишуха?
— Мама, мама, адмирал, смотри! —
побежал сын за красно-черной бабочкой.
— Колючей проволоки берегись! —
крикнула я.
Петрович взял у меня машинку,
дал руку Свете и, пока мы шли, все напевал:
— Казак помирал
ды-просил, ды-молил
насыпать большой ды-курган
Земли в головах.
Ды-пускай на этом кургане
залетная пташка
всю жизнь-ды
Щебечет
ды-про донского казака...
Он пел речитативом, и странный
распевный ритм песни, давным-давно мною не слышанной, задевал за живое. Тут
мы поравнялись с каким-то шатающимся человеком, Петрович с завистью оглядел
его и сказал:
— Насадился! Без очков —
точно, насажденный уже!
Я достала из кармана записную
книжку и ручку, Петрович одобрил это:
— Литератор так и должен: любое
летучее слово на заметку! Летучее! Которое не всегда услышишь...
Напрасно казачка его
Ды-жена молодая
все утро и вечер
ды-на север
глядит,
Все ждет она,
поджидает:
ды-когда же, когда
С далекого края
ды-душа его
на коне прилетит...
Мы добрались до нашего домика.
Я намыла детям фрукты, постелила на полянке коврик и разрешила загорать. Старшая,
Аля, тотчас начала рассказывать малышне какую-то историю, а я села напротив
Федора Петровича. Он властным голосом диктовал:
— Значит, так, пиши: я, Минеев
Федор Петрович, родился в станице Белая Калитва. Да ты ведь и сама калитвяночка.
Дальше пиши. Родители мои: мать — учительница, отец — учитель. Отец
был осужден в тридцать втором году. Да вы ж, дитя, ничего не знаете! Тогда
кукуруза пропала, голодуха была. Остался я с матерью. Она получала двадцать
восемь рублей. Голодуха! Вот хоть душу выскажу! Горе мне! От отца осталось:
собака Альфа и два ружья. Вот уж хоть кому выскажу!.. Ели мы, что придется,
люди помогали — учительница есть учительница! Сусликов ели... Сейчас,
подожди, успокоюсь немного. Я сусликов ел, а мать пухла — не ела их,
брезговала. Ноги распухли, желтые, аж лопались. Такая вот засуха была.
— Мама, мама, неизвестная бабочка
прилетела! — донеслось из сада.
— Слушай дальше. Меня после девятого
класса послали в институт ростовский поступать вместе с Калюжным, сейчас он
заслуженный учитель, слыхала? Только он на математику, а я на факультет языка
и литературы — на филологический. Литература, она ведь не каждому под
ребро идет! Я читать любил. Там Тумилевич у нас старославянский вел: юс-большой,
юс-малый, потом туберкулезом заболел и умер. Какие люди были — профессора!..
Но война начиналась — все уже, концы. Меня под бока и в школу —
военруком.
— Мама, посмотри, лимонница летает! —
звал меня сын.
— Люблю твоего Мишуху. Хороший
он у тебя: всех бабочек знает! — заметил Федор Петрович. — Я ж тебе
родословную еще не рассказал. Самое главное — родословная. Мой дед: Минеев
Дмитрий Иванович, знался с Мичуриным, имел сад в хуторе, назывался «опытно-показательный
сад», на карте даже обозначен был. У деда тринадцать детей — моих теток
и дядей. Вот как ты детишек накашляла, так и он — имел тринадцать детей.
Дай, гляну, как ты пишешь — скорописью? Имел надел казачий в хуторе,
все сеяли, а он сад опытный посадил. Ну, горе мне, все тебе расскажу!.. Связался
с Мичуриным, посадил разных сортов яблони, около двух гектар винограда. Надел
большой ему дали на тринадцать-то детей. Плесо было — карпов разводили.
Найму никакого не было, все его дети — вот эти мои дядюшки-тетушки —
работали. Имели в Белой Калитве гостиницу, где суд, знаешь? Это же наш, дедовский
дом, гостиница там была. Дед мой был юморист, страшно любил цыганей. А бабушка,
Настасья его, в девяносто лет еще ухаживала за прилавком в гостинице и деда
ругала за цыганей.
Так о гостинице-то слушай. Весь
этот дом, два подвала, все это принадлежит мне но праву как наследнику, а
меня, наоборот, судили в этом доме за супругу. Я судьям сказал: «Вы ж в моем
доме родительском судите!» А они луп-луп на меня.
Спички намокли. Закурю и все
расскажу. Я сыну редко рассказываю, а он спрашивает. Значит, дед юморил, любил
цыганей разыгрывать, до смерти любил. Он их приглашал, кормил до отвалу, поил,
вина там было — со своего виноградника, давили же. Вот он их накормит-напоит,
у них животы пучит, а дед спрашивает: ну-ка, кто больше раз... И смеется,
потешается. Опытный садовод! Все казаки наделы пашут, а он — сад. Тут
два богача жили: дед мой родной да еще поп, ну еще купец какой-то гильдии,
не помню, он попу родня.
В тридцать первом году примерно
умер дедушка — сужение пищевода. Осталось тринадцать наследников. Был
дядя старший, Афоня, Афанасий, красный командир, орден Красного Знамени имел.
Предложили, чтобы все это здание, где суд сейчас, продали государству. Продали —
за бесценок, конечно. Успеваете писать? Вам надо на съездах работать.
Значит, так, мне было семнадцать
лет в сорок втором году, на войну не брали, возраст не подходил. У меня был
друг Алеша, бывший участковый милиционер, у него наган был, раз милиционер,
потом уже он артиллеристом стал и погиб. Мы организовали так: взвод румын
пленных обезоружили в Чапаевке, они затевали что-то. После этого взяли нас
воевать. Был военком Алексеенко, пиши. Послали нас воевать во всем гражданском.
Под Ровеньками, в Должанке, я в первый раз бутылкой зажигательной танк подбил.
Пошли дальше. Закарпатье. Э, горе мне, как тяжело вспоминать это! Помню я
села их, а там что творилось... Надо военный билет показать — глянешь
номера частей. Помню, как власовцев расстреливали. Один после двух выстрелов
стоит, кричит: «Я переживу эти раны, не стреляйте больше!» Ну, всмолили ему,
да и все.
Закончил я войну под Прагой,
когда восстание было против фашистов. Воевал на совесть. Еще расскажу. До
этого оказался я в Австрии, мне поручили скот черно-рябый породистый в Россию
перегонять. Вот гнали мы скот этот... Уж пишешь, так все пиши! Дали мне гурт
скота: коров, быков и телят. Дали мне девок — девчат-репатрианток —
доить же надо коров. Спрашиваю: кто с Ростовской области? Да, ты не записала,
что первое офицерское звание я получил в восемнадцать лет. Ты это туда перебрось,
в первые листы, я просто напомнил. Одна девушка была с Ростовской. Очень хорошенькая,
чернобровая, на тебя похожая, между прочим. Я с ней был. Дали мне взвод старичков
пятидесятилетних, чтобы я их демобилизовал и по домам распустил на родине.
Всю Польшу мы прошли. Я тогда впервые хорошую жизнь увидал: идем, молоко,
сепаратор был, сметаны и масла сколько угодно. Девки беременные все остались
от стариков этих — бесились с масла. И моя Галина беременная. Дал я ей
адрес своей матери, а сам снова на фронт, под Прагой уже наши стояли. Да,
две коровы мы продали, я сказал: разделите эти деньги девчатам, детки же родятся
у них. Разделили. На всю жизнь я эти шесть месяцев запомнил, что по Польше
с коровами шли. И Галю свою.
Ну, демобилизовался я, купил
флигель хороший, дом, в общем. Деньги у меня, как у офицера, были. Понравилась
мне девица одна, она дочь председателя колхоза — от туберкулеза умер.
Она плачет и плачет, плачет и плачет, из-за жалости я и женился. Бросил эту
Галку, и дитя я не видал, вот первейшую глупость спорол, что дитя не видел.
Она все пожгла, эта, вторая жена-то, адреса и письма, и фотографии —
альбомы же из Польши привез я богатые, там мы фотографировались, альбомы хорошие
были.
Стал я директором школы вечерней,
а потом избрали меня на хуторе председателем поссовета. Я тут загулял.
— Как загуляли? С женщинами?
— Обязательно. Тут и все, концы.
Печальный финал, как говорится. Жена решила отомстить. Я ей делал раз, изменял,
ну и она: я сделаю тебе то же. Послали меня на офицерские сборы, на неделю,
а вернулся я раньше. Жены дома нет. Спрашиваю у тещи: где она? Та говорит:
у тетки, мол. Пошел я и застал ее там с одним. Он испугался, офицерские сапоги
на мне были, яловые, с подковами, если ударить, то... Но он убежал. Тут я
разошелся, жену избил, дядя ее вышел с ружьем, я это ружье охотничье переломил
и дядю же стукнул. Чтобы не поощряли. Вот так. А они подали в суд. Судили
меня в моем собственном доме. А прокурор этот вот, сосед ваш по саду, Янин,
золотозубый, два года втурил мне, говорит: жену инвалидом сделал. А теперь
прибегает: сбегай за пивом, дай на пивко, я уж даю, ладно, бог с ним. И тут
концы. Все я потерял: партию потерял, счастье потерял. После сын мой тоже
от матери отказался. Я ему говорю: какая бы мать ни была, она ж тебя родила,
а он не едет к ней — и все...
А потом все не везло. Мне ж три
операции делали, тяжелых притом. Первая еще до суда была — прободение
язвы желудка. Я как раз подрабатывал военруком в профтехучилище, ну, стреляли
мы в тире, и лист толстый, из железа, поставили за мишенями, чтобы уж точно
никого не задеть. Выстрелили, побежали к мишеням, а лист падать начал, я испугался,
чтобы на ребят не упал, и схватил его на себя, держу. Сознание потерял потом,
а утром на операцию. Опухоль недавно на этом месте нашли — в онкологию,
вырезали, я чувствую, живой. Я бываю юморист в этих случаях — курить
захотел, а мне говорят: рано еще. А Люся — перевязочная сестра —
смеется надо мной, вот на тебя похожая, такая же чернобровая, хорошенькая:
мол, какой ты прыткий — после такой операции сразу курить. Вот так-то,
дорогая деточка, ты еще горя мало видела, дети тебя только одолели. Ну корми
их ужином, корми, и я с вами поем.
До операции работал на заводе,
в третьем цехе, на резке металла. А как начали меня резать, раз за разом,
на заводе стал не годен, вот и записался в сторожа, теперь здесь уже шестой
год. Не знал я, что журналистка ты, да и ты, наверно, не думала, что я...
Ну и теперь финал, чтобы был
финал. Сын у меня есть, внуки. Внуков люблю, все для них. Правда, одну внучку,
от первой жены его, Яночку, редко вижу. Сын тоже в меня, с первой женой разошелся.
Ревновал ее сильно, а потом... Я как-то прихожу, а у них раскавардак там,
и лежит все, как на поле Куликовом. Что было — не знаю, а только сын
забрал свои удочки и ушел. Потом я иду с заводскими на демонстрации, как раз
знамя мне поручили нести, а сын подбегает: пап, я тебе покажу одну девушку.
Но мне она не понравилась: глаза понакрашены, как с воды только вынули, утопленница.
Или как ужака — уж, значит. Знаешь, ко мне в сумерках уж один приходит,
возле ног свернется и лежит. Кормить его пробовал — не берет. А что еще
надо? Каждый вечер приползает, когда я у домика сижу, под абрикосиной, курю...
А сын сейчас хорошо живет, двое детей, и дай бог, чтоб жили, слушай.
Только я все думаю за Галю за
эту. Вот чего бы я сейчас ни дал, чтобы узнать: где она, где дитя наше, как
и что. Говорят, по радио когда-то передавали: разыскивали лейтенанта Минеева,
именно Федора Петровича. Но никто ни фамилии, ни адрес Галины моей не записал —
куда мне обращаться. Никто не записал! Гиблое место эта Калитва, не зря князь
Игорь здесь сгинул. У меня есть наконечник от стрелы Игоря — я тебе подарю.
Ну Игоря не Игоря, а воина его...
Эх, горе мне! Может, с Галей
было бы мне счастье? Да, конечно, с ней было бы все! Это уж точно. Как только
жизнь не бросает через свое колено!
Пойду, пируэт сделаю из этой
калитки в ту, сад осмотрю: сегодня Мишка ночует, у него рука липкая —
как ночует, то кочан капусты пропадает, то яблоню оберут у кого-нибудь...
И выпить надо, чтоб сердце не остановилось, а то оно: дыг-дыг-дыг — и
остановится. У тебя вина здесь нет?
— Нет. И зачем только вы пьете!
— Некому держать меня —
Дуплетка же меня не удержит от этого. Потому лишь деньги в кармане заведутся...
Они меня, деньги, не любят, и я их не люблю — мы с ними ссоримся.
— А если вам жениться, Федор
Петрович?
— Поздно, здоровья уж нет. Пока
с бабкой рядом, близко, не полежишь, она тебя ни накормит и ни обстирает.
Все, концы. Пошел я. С тебя половина гонорара причитается, когда напечатаешь
все это. Я тебе еще потом натуральную казачью песню спою, ты запишешь. Я вспомню
точнее — из песни ведь ни одной буквочки не выкинешь!.. А выпить я найду —
у Стюардессы всегда есть.
— Спекулянтка какая-нибудь?
— Она. Я ее Стюардессой прозвал:
красивая, всегда улыбается, но дерет! В долг — ни-ни!.. А вы знаете,
что в прошлом году в городе памятник князю Игорю поставили? Точнее —
над городом — где его солдаты шеломами воду пили из Донца. Оттуда все
видно, оттуда князь Игорь командовал всеми делами — с этого кургана.
Но ты про это потом напиши, а пока пиши, что я рассказал! Обязательно! А что
девки беременные остались, можно не писать? Этого я не знаю...
Он нахмурил свои брови козырьком
и резко шагнул в темноту ночи, которую он должен был преодолеть, охраняя коллективный
сад «Дружба».
Дети мои уже спали, вдыхая нежный
воздух юга, и перемешанная в них кровь донских и яицких казаков бурлила в
небольших телах: девочки то смеялись чему-то во сне, то разбрыкивались, а
то строго покрикивали на кого-то, Мишуха почесывал царапины на локте, оставленные
колючей проволокой. Я хотела было взять кусачки и пойти перерезать эту колючую
проволоку, но не решилась.
Часов в девять утра мы проходили
мимо домика Федора Петровича. Дверь была открыта настежь, но несмотря на это
хозяин никак не мог в нее попасть, хотя именно эту цель, судя по всему, упорно
преследовал. Он с разбегу пытался угодить в пространство двери, но у самой
цели неведомая сила резко швыряла его в сторону, и он, стукнувшись о косяк,
отскакивал и как подкошенный падал на землю, ломая кусты смородины. Подымался,
снова разбегался — мимо. Размах его колебаний, должно быть, управлялся
не мозгом, а какой-то неведомой силой, и он никак не мог ее перехитрить. При
этом он все время вскрикивал:
— Ничего! Пробьемся! Мы пробьемся!
Я впервые видела, чтобы человек
и дверь были так враждебны друг другу.
Нас он не заметил.
После этого Федор Петрович пропал,
и где-то около двух недель его не было. Дачники всполошились, хотели уже куда-то
звонить, заявлять, но он вернулся. Выражение угрюмости старило его лицо —
сейчас ему можно было дать все семьдесят. Делая вид, что не замечаю ни щетины
на подбородке, ни красных белков глаз его, я спросила:
— Здравствуйте, Петрович! Что-то
вас не видно было?
— Не видно? Ну погляди ты, что
со мной.
— А что?
— Все. Концы.
— Это с болезни?
— С пьянки, — буркнул он
недовольно. — Зачем я только тебе все рассказал! Эх!.. Горе мне!
— Я написала рассказ — в
самом деле, интересно вышло.
— Ну-ка, дай — почитаю, —
оживился Федор Петрович и пошел в наш домик. — Ты тут пока ребятам нарви
клубники моей, такого сорта вы еще не видали. Рви-рви!
Когда Федор Петрович закончил
чтение, он плюнул и укоризненно поглядел на меня: мол, что ты за глупость
написала, а еще «Слово о полку Игореве» читала — не могла, что ли, в
том же духе.
— Не понравилось? Но ведь я все
ваши слова сохранила, только ритм свой поискала, композицию...
— Какая композиция? Мне было
сорок лет, когда судили, а не сорок один! Поняла?
— Но...
— Сорок лет всего? Ясно? — Он вдруг смял все листы и небрежно сунул их
в карман. — Эх ты! А я надеялся, что все подвиги мои ты подробно осветишь,
ведь какая война была — мы себя не жалели, а ты! Лучше я племяннику все
расскажу — у меня племянник растет, такой литературный, все про войну
читает, про разведку. Он меня поймет.
|
|