Эту книгу не сопровождали почётным эскортом призраки
вдохновения. В ней не было любви и даже влюблённости. Не было даже нормальной
мотивации, чтобы эту книгу писать. Пришлось эту мотивацию выдумать. Так
появились римейки, которые, разумеется, таковыми не являются. Может быть, эти
тексты стоило назвать “контрмейками” или, скажем, банальной полемикой,
спровоцированной желанием автора прослыть небанальным. А можно — и
загримированным плагиатом... Термины всегда появляются на свет, когда неясна
суть происходящего. Но именно эти тексты внесли в написание книги личную
заинтересованность, выбрав для своего проживания Еманжелинск — уральский
городок, привлекший моё внимание если не географически, то уж
фонетически — это точно... Впрочем, этим их роль и ограничилась.
Идеология современной цивилизации — успех.
Литература же — всегда результат поражений. Художник, вынужденный
балансировать между этими двумя полюсами, не может не стать уродом. Таковым он
и остаётся, пока Жизнь Смысла подменяется им Смыслом Жизни.
Поэты, призванные оставлять не след в искусстве, а
последствия в жизни, всё-таки нацелены на первое. Хотя именно они обязаны
падать на амбразуру будущего, заслоняя беззащитное прошлое. Потому что во
всём, абсолютно во всём виновато оно — наше будущее. И никак иначе.
В жизни всё не так, как нам кажется и как думается. Абсолютно
всё. Я в этом убеждён. Даже тихий сельский пейзаж с взбитыми сливками
утреннего тумана — попросту изящная татуировка на теле матерого углана по
кличке “Природа”. Но самое странное, что этот факт ничего не отменяет. И даже
современное искусство, всё больше и больше напоминающee конкурс красоты
эксгумированных тел, не может ничего отменить. Потому что счастье — это
самый сильнодействующий наркотик. От него невозможно отвыкнуть, даже если ты
его никогда не пробовал. И небесный наркополицейский ничего с этим уже не
поделает. Кстати, вопрос, веришь ли ты в бога, — этнографический.
Главное — веришь ли ты богу. Это важно даже тогда, когда на первый вопрос
дан отрицательный ответ.
Как ни странно, проблема смысла жизни, возникшая однажды,
делает нашу жизнь бессмысленной. Но бессмысленность существования не в силах
отменить счастье. И это уже чудо. Даже самоубийство ничуть не перечеркивает
уже испытанную человеком нежность, которая, безусловно, пронзительней и вернее
навязанной человечеству любви. И Церковь, будучи христовой невестой, но давно
ведущая себя, как всесильная вдова, этого тоже не отменит.
Мудрость не приобретается, а изобретается, но к поиску истины
она не имеет отношения. Тем более не мы ищем истину, а истина ищет нас, не
имея, впрочем, даже представления, как мы выглядим. И всё это не может не
обнадёживать. И мы продолжим идти по следам чужих надежд, которые, вопреки
поговорке, не умирают вообще, поскольку не умеют этого делать. Эти следы
обязательно заведут нас в тупик безнадёги, где привидения счастья споют нам
колыбельную песню. Не могут не спеть, черт побери...
Единственно возможный строительный материал — это те
самые обломки, которые получаются, когда мы разрушаем себя. И это необратимо,
если хотеть хоть что-нибудь выстроить: семью, книгу, нежность или ненависть.
Цельная личность — всего лишь поза лентяя. А принципиальность —
просто вульгарная модель поведения...
Я чувствую, что начинаю заговариваться, а ведь это
прерогатива стихов. Самое время перейти к ним.
ЭПИГРАФЫ
1
Когда полёт приобретает птицу,
она изобретает небеса,
куда никак не может просочиться
сквозь кольца в них застрявшая оса.
2
Поскольку воздух сам себя не дышит,
а бог не хочет верить сам в себя,
им то и дело нужен третий лишний,
которым шишел-мышел-вышел я.
3
Моё лицо влечёт к подножью хлеба,
но слёзы, оттолкнувшись от бровей,
пусть противоестественно, но в небо
текут в сопровождении шмелей.
4
На это всё глядит из-под (неважно
откуда появившейся) руки,
готовая на подвиг картонажной,
берёзовая роща у реки.
5
Горбатого могила не исправит.
Скорей всего, её исправит он,
когда, рванув с плеча, к ногам поставит
свой горб, похожий на аккордеон.
6
И будем мы всему живому — пухом,
поскольку земляничная земля
им стать не хочет, падая со стуком,
хотя ничем иным и стать нельзя.
* * *
Последний свой вечер беспечно
Создатель кружил по земле,
Он даже не выдумал плечи
и узкую бровь стрекозе.
Он так поспешил прекратиться,
что, всё перепутав, на ель
наклеил густые ресницы
от птицы, по имени шмель.
Хомяк, надуваясь щекою,
качался, как старый мулла,
да дятел долбился башкою
в пустую молитву дупла.
Скакала, не двигаясь с места,
уральская зебра берёз
туда, где и дятлу известно,
что это она не всерьёз.
Свистел нарисованный ветер
внутри пластилиновых скал
за то, что на свете, на свете
Бог был, а потом перестал.
По струям дождя вертикально
на нерест в небесный простор
плотва поднималась нахально
со дна антикварных озёр.
Пока исковерканный клевер
смотрел на коров изнутри,
на несуществующий север
они проплывали в пыли.
Гудели приборы природы,
шуршали архивы листвы,
и целое небо свободы
стыдилось своей пустоты.
И будучи чудом, страданье,
не тратя особенно сил,
глумилось внутри мирозданья
над тем, кто его сотворил.
А сбоку припёку ветшали
двуногие люди любви
и с собственной кровью играли,
пуская по ней корабли.
Животные кушали много.
Еда проходила насквозь.
И медленно не было бога,
и молниеносно жилось.
* * *
Южней земли, левее неба
и ниже неба и земли,
в конце страны, в начале хлеба,
на глубине и на мели
то происходят, то не очень
потоки материнских вод,
покуда ночь над ними дрочит
то быстро, то наоборот.
То жизнь — сестра, то смерть — кузина,
то Зинаида Пастернак
спешит домой из магазина,
всё время ускоряя шаг.
То Заболоцкий Мандельштаму
вгоняет в сердце огурец,
то малолетка видит маму,
когда в неё торчит отец.
А то старик, не понарошку
рыдая, пробует запеть,
неимоверно гладя кошку,
боясь догладить не успеть.
Ему природа, зеленея,
уже свистит из соловья:
“Чем дальше, тем ещё сильнее
я буду не любить тебя...”
Он соловья берёт за плечи
и выдыхает в соловья:
“Мы смертны так небезупречно,
что вечны раз в четыре дня”.
То сучья вспыхнули как порох,
то сучий потрох на руках.
То всюду — страх, который — шорох,
хороший шорох, а не страх.
То в смысле плохо переносном
в Кремле кривляется урод.
И снег такой, что липнет к дёснам
и остужает тёплый рот.
А то из детородной глины
младенца вытолкнут взашей,
и тот с пенькою пуповины
орёт, повешенный на ней.
То я снегирь, то ты синичка,
то, если глянешь за окно,
там наготове пичкать птичку
заплесневевшее пшено.
Украдкой Бог укоренится
в нас метастазами молитв,
пока нам на ветвях сидится
и лапка левая болит...
СТАНСЫ О ЧУДЕ
Худо-бедно, бедно-худо,
к нам приходит часто чудо.
Неизвестно, почему
мы почудились ему.
Как под звуки хали-гали
прилетал опять Гагарин
показать над бровью шрам
мусульманским малышам.
Как в руках у замполита
вместо рапорта — “Лолита”,
и читает замполит,
невзирая, что убит.
А под грязным Гудермесом
пыль от пули мелким бесом
суетится у плеча,
промахнувшись сгоряча.
Как у Ги де Мопассана
был не больше круассана,
жаль не мог его Ги де
масштабировать в 3D.
Некрасивые старухи
так красиво моют руки,
что висит на них вода,
не стекая никуда.
Сочинили два еврея
про дешёвку Бендер Бея.
Улыбаясь и смеясь,
мы влюбились в эту мразь.
Дальше меньше, то есть больше:
я люблю не ездить в Польшу
и в московский халифат,
где сестра халяве — брат.
Встав на путь самоубийства,
снег повесился над Бийском.
Это ж надо, вашу мать,
так красиво умирать.
Очищается от бреда
архимудрость Архимеда:
“Умный пользует рычаг —
чтоб перевернуть стульчак”.
Уступив уральским мразам,
мы накрылись медным тазом,
но теплее стало не
в тазобедренной стране.
Кто посадский, кто столичный,
кто увечный, кто увичный,
кто в Кремле, а кто в пальто,
кто по-прежнему никто.
Размечтались рыбы в воду,
птицы в воздух, пень в колоду,
бог мечтает сам в себя,
а в него мечтаю я.
Бедно-худо, худо-бедно,
быть чудесными не вредно...
Дорогая, помоги:
член встаёт не с той ноги!
[1]
[2]
[3]
[4]
[5]
[6]
[7]
[8]