Cтихотвopeния Виталия Кальпиди,
aдpеcoвaнныe Apкaдию Буpштeйну




    Апология Ночи?
    Apкaдию Буpштeйну


    Освещавшие Ночь факелами, лучиной, промышленным светом -
    уплотняли ее по краям: дурачье, пацанва!

    «Как мне хочется выйти из этой остуженной ночи», - писал я, но с этим
    завязал, и сквозь буквы пробились полынь и пустая трава.

    Раньше думал: поэт – небожитель, учитель и прочая феня.
    А теперь, капитально достроив кромешную ночь,
    Обживаю ее: вот варенье варю, вот солю (как их то бишь?) соленья,
    Вот нормально упала, споткнувшись, моя слепоокая дочь.

    Мой истраченный взгляд, превратившийся в сны Полифема,
    легче штопора входит в меня, он – продажный солдат,
    повернувший ружье и припавший на злое колено
    (я подобной метафоре в юности был беззастенчиво рад).

    Что он видел: как трахал я девок в кошачьих подъездах
    (вряд ли эта строка пролетит сквозь редакторский ценз),
    пару троек людей, что зовутся на всех переездах
    в переводе с английского (рифма понятна) – Друзья,
    и наивную мать, что сшивала семью из мужей неудачных и денег,
    Шиву рукоприкладств , то есть следствие этой семьи?
    Я ругаю свой взгляд, так ругается пьяный подельник,
    в пах послав пахану каратэ при отсутствии всякой вины.

    Ночь наивнее дня (если сразу не офонарела),
    Говорят, на нее наклепал (так его!) бандитизм,
    но не знаю, как вас, а меня она враз обогрела,
    не взирая на то, что я дурень, поэт и садист.

    И меня понимает в Свердловске печальный Аркадий.
    Он не плачет, но ждет, когда слезы глаза растворят.
    Его кухня ночная нужнее античных аркадий.

    Ох, цвет глаз уникальней, чем ими построенный взгляд.

    И не плачу я здесь, а, наверное, надо заплакать:
    Обживающий Ночь потеряет семью и родных,
    и отменится правило, чувствовать дружеский локоть,
    кстати, часто готовый нечаянно въехать под дых.

    И в конечном итоге, упав возле пролитой водки,
    ты в единственном сне Полифема (кино для слепых?)
    поплывешь одиссеем (тут пропуск) на весельной лодке, -
    очень весело плыть, если сон не закончишь в живых.

    Примерявший Глаза примеряет глаза цвета хаки.
    Обживающий Ночь обживает ее до утра.
    Посылающий Взгляд посылает его за бараки,
    как «шестерку», назад приносящего (пауза) враки,
    от которых, как утром с похмелья, болит голова.



    Письмо в Свердловск Аркадию Бурштейну

    Этот день состоит из погоды, вина и болезни,
    он имел нас (в виду), заставляя на шум просыпаться.

    Интересно тебе, что в злых лужах, окрашенных селезнем
    при отсутствии селезня, мысленно можно купаться?

    Добывание денег: сестерциев, тугриков, гривен,
    полоумных рублей, что отлично меняют на водку…
    Интересно ли знать, что (блин!) в этом процессе игривом
    (рифма тут ни к чему) мы себе перерезали глотку, -
    тоже мне открыватель (штамп некуда ставить) затраханных истин:
    что ни фраза – туфта или олово <- звукопись -> или полова.
    Ты ответь, ну в каком языке, только быстро,
    слово правда все чаще лишь вводное слово –
    евтухнулся, привет!
                                      Где же ты мой «масон», мой Аркадий?
    Кто теперь подтвердит мою версию об Агасфере:
    его кличка – Сизиф, он посеял оплавленный камень
    при военном вторженье из мифа в библейские сферы.
    Мое тело трясет от ударов сейсмичного сердца, что вряд ли.
    А мой мозг – это карта Перми после аэросъемки, что правда.
    Что с того, что я часто срываюсь от смерти на блядки
    (извини за вульгарность: не будь ее – вышла бы кривда).

    Что, рифмую не в кайф? Ничего не попишешь, уральская школа.
    Тут разряженный воздух серьезней дуплета двустволки
    и нарядней грозы. Здесь я выдал любовное соло,
    но оно запропало почище, чем в сене иголки.

    Искалечена смерть появлением жилистой жизни.
    Ах, какая короткая вечность дана, чтоб по ней прогуляться,
    а в финале – вольер для енота и звездочка жести
    (если бы не редактор, тут слово стояло б похлеще, чем свинство) .

    Гравитация времени нас отпускает на волю:
    были собраны в тело, и вот – растечемся в подземке
    ржавой слякотью, памятью, будем надеяться, болью,
    размагниченным зреньем, что выбьет у ящика стенки.

    И не к ночи тут сказано будет, Аркадий, по части
    суеты на планете: с алчбою грабителей индий
    дезертируют толпы в густое язычество Счастья,
    не смекнув, что есть путь на земле посерьезней. Прикинь и

    ты поймешь, что я строю модель кареглазого мира
    из томатных жестянок и тары, и женщины той, что под боком,
    и, не выдержав темпов, трещит орбитальная лира –
    увлеченье сольфеджо выходит ей (пауза) боком.

    Закипевшей слюной я плевал на отсутствие (временно) Бога.
    Глянь, девчонка вдувает в пупсона бессмертную душу,
    наставляет его, как монтень, ненавязчиво-строго -
    это миф об адаме из Библии вышел на сушу.

    Из разрушенной тары, жестянок и пермской газеты
    я сварганил ковчег, пусть вокруг не кривляется море –
    все равно имитируют волны Политики, Войны, Поэты,
    здесь они солидарны, хотя по традиции в ссоре.
    Знаешь, все хорошо: скоро выпустят две мои книги,
    и, когда не сопьюсь, оженюсь в третий раз (идиотство?),
    но зато неплохое начало для новой интриги,
    если новой интригой сумею назвать это скотство.

    Ничего не стыдясь, сообщаю, что я – обыватель,
    наблюдаю страну, чья история: плюс-минус кесарь,
    и во мне, как в любом, до поры засекречен взрыватель,
    он проснется, мокрушник, в прохладе июльского леса…

    А пока: я лежу у балкона на ржавом матрасе
    и, прощаясь с тобой, не желаю в друзьях перемены.
    Обними за меня, если сможешь, похмельного Касю,
    посоветуй ему, чтоб бутылки он сдал до прихода со службы Елены.
                                                                                             1989



    Другу
    Apкaдию Буpштeйну


    И ты умрешь (и уж, конечно, я),
    но биография случайная твоя
    так мало значит для тебя. И роясь
    в завалах книг, как в мусорной земле,
    ты хоть сейчас готов прийти к золе
    в объятья, поклонясь объятью в пояс, -
    я это фигурально говорю.
    А ты не любишь деньги (я люблю
    и обожаю эту чертовщину).
    А ты кричишь купюрам по утрам,
    ну, не кричишь, а думаешь: «Я вам
    не дам так нагло осквернять мужчину!»
    Тебя я не увижу восемь лет,
    мне кажется. А то, что я поэт,
    ты мне внушил – эх, дуралей. Прощаю…
    Серьезна жизнь, но для тебя она
    (вот интересно кем?) искривлена,
    но ты ее прочел, а я читаю
    ее иероглиф, т.е. кривизну:
    чем дальше лезу, тем сильнее гну.

    Твоя жена и дети – все умрут,
    как дорастут до старости. И труд
    наверно, адский, ждать их в поднебесьи.
    А ты еще не ведаешь пока,
    как можно ненавидеть облака,
    ну, скажем, перистые (кучевые?), если
    они на миг закроют от тебя,
    что на земле живет твоя семья:
    Жанетка, Пончик, Женька – пантагрю-
    эль (скоро будет пить его) – люблю
    я всех, но по протекции папаши -
    Аркадия зевающего, чья
    зевота – лаз в загадку бытия,
    которую ни он, увы, ни я
    сдержать не можем в оболочках наших.

    Но ты умрешь. Не кто-нибудь, а ты,
    Не думай, что пришлю тебе цветы
    в Иерусалим: Челяба – не розарий,
    ну а на рынке – разоренье брать…
    да что же я несу, е… мать,
    как будто мне два века заказали.

    Но ты умрешь, мой Теоретик, мой
    любимый друг, любимою страной
    забыт ты будешь, коль я околею,
    но биография случайная твоя
    так мало значит для тебя, а я
    понятия об этом не имею…
                                                  1990



    Письмо в Натанию

    Друг мой, Аркадий, прошу тебя об одном:
    позволь мне не говорить красиво.
    Вот теперь у тебя иудейская ксива,
    Средиземное море, обнаженные десны отлива,
    т.е. суша, которая память, которая станет дном.

    Что у нас холодрыга, так это - наветы и ложь.
    Подгребает декабрь, но минус червонец –
    нет, ни разу не выполнил Цельсий. А у бессонниц,
    как ни целься заснуть, многовато друзей и поклонниц,
    а снотворное здесь – зачехленный брюшиною нож.
    Эти круглогодичные байки смогу посылать
    раз в три месяца: глядь – под рукою чтиво
    Из Союза. И, если позволишь красиво
    мне не вякать (позволил? большое спасибо),
    напишу: от тоски здесь способна загнуться
    жены твоей слезоточивая мать.

    Как мне хочется спать.
    Ты бы знал, как мне хочется спать!
    И в прямом, и, увы, в переносном на кладбище смысле –
    это я перегнул. Снегопады активно повисли.
    Допускаю: они еще в небе прокисли,
    разве это мешает мне крикнуть снежку исполать?

    На ходу с карусели попрыгали прибалтыши.
    Не страна, а сплошные нуф-нуфы, наф-нафы, ниф-нифы.
    Автономию просят в курганах лежащие скифы.
    По дороге в клозет сочиняются новые мифы
    (под кастальское звяканье струй?) в благодатной кремлевской глуши, -
    все идет по сценарию, значит: такое кино.
    Мимо денег живем, так стажеры живут в Голливуде.
    Но (особенно в профиль) мы очень хорошие люди:
    сохраняем невинность межножья в космическом блуде
    и на кухне ночной жуткой осенью курим в окно.
    Вот такое кино. Все идет по сценарию. Да.
    Но зато на Урале, в Сибири, на желтом Алтае
    поднимается сентиментальность (так в полуподвале
    поднимается шум от натруженных легких). Аркадий, едва ли
    нам нужнее слезы вифлеемская суперзвезда.

    Ты заметил: к нам струями в гости приходит вода
    с потрошенных небес? Почему-то она водопадом
    не умеет обрушить топтанье дуршлачного стада.

    Нам с тобой повидаться и даже потискаться надо,
    Невзирая на то, что не свидимся мы никогда.



    * * *
    Apкaдию Буpштeйну


    Смотри на мой уральский край –
    на этот нежный ад, где рай
    не существует дольше срока
    переливанья через край.

    Смотри, как я небрит дождем,
    как мы с любимою вдвоём,
    губами не соприкасаясь,
    друг другу в круглый рот поём.

    Да, это странно, это стра...
    Летят невкусные ветра
    я в них бросаю соль и перец,
    а также прочие припра...

    Да как же нам не стыдно днём
    подумать, что мы все умрём,
    ведь приключенья нашей смерти –
    всего лишь жизни окоём.

    Не надо ни за что платить,
    пусть срежет Ариадна нить –
    никто нигде не потерялся:
    все только начинают жить.

    Не будет ничему конца:
    ни подлецу от подлеца,
    ни нежности от перелюба –
    я заявляю офица...

    Всё будет длиться и звучать
    и, растворившись, имя «мать»
    отцом побудет три минуты
    и тоже станет исчезать.

    Пойдут весёлые деньки,
    укрывшись пылью старики
    запричитают, заворкуют
    и будут лица их легки.

    Когда хромой кузнечик свет
    внесёт, – на лицах наших лет
    следов от тех рыболовецких
    сетей – увидим – больше нет...