Юлия Кокошко
Сплошные приключения

 

Сплошные приключения на этом маршруте, хотя  разверстан – на полшляпы, от взвившихся перстов – до увядших в отмашке, и не особенно превратен, но и не взвешен: затевается – обыкновением и шутами двора, вынимающими из колпака или прямо из подсознания – квадратные чаши и пирожки с песком, или ворота-насос, чтоб качали подвешенное на цепи седло и вечных играющих, как нахлобученное на ветку напутствие: малютку-перчатку с разноцветными пальцами, и выводит меня из предвзятого внутреннего мира – на понтон неопровержимого, на плоты и плошки, и на расплывающиеся кабельтовы широкоформатной армады, переходящей время, оттиснувшей переход – на всех адресах, заплескавшей мерцаньем – эспланады, и глазурью – окна,  куличи и кулички, и сифонит – в повторах улиц и в дугах трамвая, и в петлях ошибок.

Левой  стороной исхода плывут из пекарен пеклеванные и тминные хлебы зари – и садятся в золотые дудки, калачи и жаворонки, и ныряют – в кошелки и торбы, и за повелительным ароматом инициаций утра – нагромождение камня: семейные тайны на десять уровней ввысь, и просвечены солнцем, и индюшачьим галстуком герани и мелькающими над шестым и восьмым парапетом спицами, вяжущими велосипедное колесо…

Правая сторона – подоблачные деревья и бегущие за ними вприскок кусты, и когда приводятся в категориях света и тьмы, запираются в снежные балахоны непорочных, а едва усомнишься  – и уже протаяли до черной основы: до возопившей в сотни труб Славы, и обуглены подражаниями атлантам и перехлестами, и пока в досягаемости фантомных, в волеизъявлении шутовства, надуваются и тучнеют обхватами любвеобильного лета, и вверзаются юзом в письмоносцы весны и в гномоны.

Приходящий ветер ставит в притворы балующего по кущам зигзага – взятый дальним петитом и округленный туманностью флигель, впрочем, несколько раз мне приоткрывался на отливе – иной пересменок: рассеянный сад.

Но нестойких вновь занесет – в уклоняющееся от вертикали время, и в отлынивающие от времени – артистичные росчерки тел лип и кленов, и вновь изнемогут тащить свои грузные пересылки, слоящиеся событиями тетради, рваные в лист, и все новые списки имен проходящих мимо… О докуки! Чтоб не канул никто из массовой сцены, неустанно потакать – присутствию списочных: запускать перекличку адресантов и адресатов и, докатившись до последних,  в страхе ретироваться к первым и, чтобы не развиднелись, окручивать – свежими подробностями…  пока не совьются в кого-то незваных, и правая сторона рассекретится, но никак не затвердит, чем высластить даль за растущей рекой скомканных писем и поднятой в крону решеткой: предъявить  стенопись,  помнившийся флигель – или сад.

Кстати, этот расклад событий – правый лишь в гурьбе утренников, а под сумраком выйдет – левым, и ориентиры тех и этих суммируются и вложат друг в друга начетничество падений – и перепадов, и десять каменных параллелей горячей жизни засыплют просветы  в деревьях, а стволы прорастут сквозь стены.

* * *

Три тысячи слепых совпадений над тропой: рыцари альбы, упустившие за изяществом речи – срок, и главные птицы, сорившие здесь белизной, альбатросы, аисты, чайки и прочие долгоклювые трубадуры, кое-кто – алебастровые, надежно сливаются с всепоглощающим сиянием утра – и с лопастями тумана, и с решительностью зимы, что снимает с вещей – руно цвета, как серебро –  с хороводов овечьих и козьих, и совпали  с недописанным городом и романом – столько же ликующей непроницаемости, лишь прорвавшие свет чистоты и вышедшие насквозь – какие-то волнующиеся складки, бурные клочья и вспышки, или выпирающая из больших птиц, но угодившая в куст совпадений – птичья мелочь с обескровленной в сепию спиной и молочной пенкой брюшка, а все пернатые чувства прихлынули – к вскипевшим в сахаре гроздьям пурпура, точнее, к груди – и отпотела в пурпурную и в коралловую.

Здесь совпали бегущее и застывшее время, и заснеженная дорога вдоль черно-белых хижин боярышника под красными абажурами ягод – и круженье давнишнего зимнего тракта, и видения   Верещагина или Прянишникова, так что птицы, спускаясь на аграманты, галуны, бранденбуры зимних кустов, выпали – на сносившиеся до черни аксельбанты и позументы великой армии, примерзшие к контурам поражения, возможно, неотличимого от победы,  и собрались склевать – последние кохиноры величия и карамельные леденцы слез.

А в другой день на том же проносившемся в четверть и в руины черном обнаружились и сверкали – отставшие от величия убеленные треуголки.

Но самые плотные – видимо, снегири. Хоть и не преуспели в скорости времени, не в пример крошечному дитя, внесенному во вчерашний трамвай и уже минуту спустя в недоумении вопрошавшему: – Мы еще не приехали?..

* * * 

На одной из обочин утра кто-то вдруг раззудил строительство, нанес на траву – лепешки камня, и сплотились напыщенные ступени: две целых, две бессвязных – против кагала мятликов или калгана, пятикисточников, волчцов, не ведущие к чему-то особенно впечатляющему, разве к распутной мете   перекрестка – пойдешь прямо, как вчера и куда сто лет натоптано, или – двинешь вверх… жаль, остаток этапа порывисто улетучивался из ощущений.

Но, конечно, заносились – в порыве расстроить, разболтать направление и пустить из дороги дурную кровь плоскости, и не вполне прозрачно, что предлагали соблазнившимся – марафонскую лестницу, чьи мостки и жердочки  переброшены через ветер и положены – на чью-то взвившуюся шляпу и забывший вернуться мяч, на обод дыма, на снаряды и парашюты и на что-то, отмеченное в выси – коптящей галкой, на крыло самолета, на темя облака и пропилон радуги, и на обломки космических станций и прочий ракетный  мусор, и на маршах – тридцать тысяч летящих почтальонов, и обгоняют друг друга и обещают спасение или утешение?

Или начата – башня из самых титулованных имен и выражений: все слова есть – крепкая башня, убегает в нее праведник – и безопасен, впрочем, гороскоп не рекомендует грандиозной мамочке выкладываться во всю мощь и стращает – болезнью роста: непременно сломается – на показаниях о попытке заговориться и на показах живописцам… хотя – из всего неустойчивого самая стойкая.

Но и завязавшаяся лестница, и стартовавшая башня изнывали и пробуквовывали: похоже, строитель вдруг спохватился о материале: о вероломстве – или о  понимании с полуслова, по коему и отсыплют, и о произнесенном – à part, змеящимся чадам пустыни, и отлучился за художественной  силой – за взрывной? Но, скорее, не раньше второй ступени наконец заподозрил:  каков дурной тон – выкладывать с верхом, наливать с куполом, когда обе общественницы сами без конца встают – тут и там? Хватит – пары ступеней, прикорнув на которых… Намека  лестницы или зиккурата, правда, не вполне отличимы – от их развалин: первый камень сомкнулся с последним, альфа – с омегой, а созидательную эпоху – от постройки до исчерпания – вероятно, можно опустить. Не в этот ли перерыв отлучился строитель?

* * *

Как-то из сумрака осени, сточившегося до шелестов замахав и свиста, до взвизга и лунного воя, вдруг вышагнул  встречный – в папахе, запахавшей рельеф лица в кляксы скверного фото, и вел собаку фантастических величин, и не медлил в наметенных из окон просеках света, переулках бесстрашия.

Остроглавый капюшон перехватывал у меня дорогу и почтовую реку листопада, и хрипы в вырванных из деревьев листах, и первый электризовался и обволакивался тоской: такова собака  – ростом с темницу и даже с библиотеку, чьи ноги – четыре отдельных свитка, догмата, и на них – ларь  апокрифов, возможно, пропитанных мышьяком, чья пасть безалаберна – сосущая топь, чей резец – фреза бесчинства, эта сообщница баскервильских ужасов изверглась на моцион без  предохранителя системы намордник?

Но тот, кому стократно превысившая спрос тварь вверяла себя – и уздцы всего, что за ней обещается,  слал улыбку безгрешных:

– Мое четвероногое безобидно. Еще щенок!

Столь неуязвим и двусмыслен был кесарь песьих, бегущих устойчивой формы, приневоливших в торс – хоромы железных прутьев, а в лапы – вырванные с корнем деревья.

Не сказать, будто отвечавший нам был убедительнее, чем все другие, но вопросы, вопросы… Если что-то претендует – на единичный случай, на  уникальность и необязательность, а тварь сего сумрака до сих пор мне удачно не встречалась, позволительно ли мечтать, что однажды произошедшее – никогда не вступит в те же смятые письма?

Если мы имеем кое-какие богатства сегодня, растянем ли их – на завтра? Как отказ в актерском гении – или в форе неземной прелести, и нестерпимое оскорбление, чей десяток лет не перекричать – наконец найденным прощением, что выжжет обидчика! Как пустолаек, кто вызвались регулярно откладывать на мою дорогу – кучный продукт своего сгорания и мазню беспорядочных движений, но практически стерлись в списках судьбы – до куч… Таки остается – принять и приветствовать?

Тем же, кто счел, будто тьма скрадывает грандиозность пса, и заодно обсчитался в чем-то еще – приветствовать, что примадонна расстроенного сознания  до сих пор не завершена и потребует добавочных изобразительных средств, а может, у этой Лилит вообще нет предела, и выход ее – лишь прелюдия к главному вбросу ничему не соразмерных и неэкономичных форм. Из тех, что не захлебнутся.  

* * *

В последней трети пути кто-то надышал – торможение, роздых… шаг дороги,  снесенный с целым – через цезуру, расторгающую общий престиж – с прытями не газели, но  западни. Возможно, этот перебой был здесь – раньше прочего, краски в нем явно подвыгорели, и штукатурка отбилась,  но запечатана ли разгадка – в роговой кромке выбитого, или в подледном камне, облущенном – шрамами, или в выглянувшей из камня скале, облучающей –  взглядом василиска? Что-то проглочено – смыли неутолимый голод, вырвали блатной сигнал или назидание – и заменили барабанной кожурой, будочной косточкой. Не исключено, здесь – тайник, и, чтобы скрыть перевес, тут и там кое-что пристроили, подкрепили, приравняли… И воздух опылен – полковым знаменем на балконе или чьим-то заношенным докрасна облачением, плащом Фемистокла, попоной – и тщатся подсохнуть уже много лет… воздух растянут – сорванными аграфами и иными застежками и шнурками куста. Но догоняющая меня здесь напасть вытягивает по краю – порханье сверкающих, взбалмошных бабочек и скольженье – неотзывчивых: диверсанты, посредники или хранители, и некто очень юный, в съехавшей за затылок спортивной шапочке с длинными ушами, посылает мне свое имя –  Саша Карпачев,  а полдник – празднество  нашей дружбы, и если помнишь, дай знать  – блеснувшим фигурным коньком и жужжанием льда, огнем в излуке зимы, или красным всполохом в баллюстраде и шиповником и стрижами воскресной долины… а чуть поворачиваю голову – и уже никого.

Но удельный распорядитель пути, дух-высотомер поспешает и заостряет складчатую линию крыши – в силуэт Бейкер-стрит, и корчаги труб – в  мушкетерские шляпы с дымящим пером,  и копающееся в чердачном антиквариате  эхо – в большой шум на холмах, и вытягивает баллады о помолвке – с весной поющих.

Словом, этот миг умолчаний и переполненности, и неисполненности, и сладостей из потерянных именин, каприз на два шага с осадком стойко относит меня – в присыпанный пеплом адрес и, кажется, не залечен – ни катарсисом, ни объедением. Или здесь – переход, которым я никак не желаю воспользоваться?

И когда чертыхнусь на дороге – о забытых дома  очках, делающих сегодняшний день – заметным событием, или о зонте, о коробе под грибы, о рукописи, без которой мировая литература  мертва… но обнаружив заступ за этот Рубикон хоть на рант, я уже не вернусь.

* * *

Действителен ли надлом беды – под ежедневными божествами, изливающими самозабвенный  родительский жар, истекающими столь безрассудным плеском, что  вся Москва на яликах плывет, и всякое дерево –  Москва: в неоспоримой плавучести или в индексе поощрительных имен, таков раствор его век – раскрой берегов, и в лоскутной лагуне – лодочная толкотня: лягушачьи ялики или шлюпки, челны, боты, копотня меж присестами переправ – барки, туеры, каики или каюки, но грядущее ищет, кого подмахнуть особо, посадить на борт – жука-плавунца, горящую невеличку своего пристрастия… 

Действителен ли еще надрыв – в посадке чьей-нибудь главы, возможно, раскатистого клена,  присыпанного по сколу – рашелью охры? Недомогание – в кроне с неосторожной ржавчиной на виске? Впрочем – быстроходно, скоротечно, почти исцелимо ветром,  чепуховая неточность проселка, не существующего – в общей рутине, в километраже и киловаттах исполинского лета… выбитой доски –  в его изгороди.

Премьер-клен на просвет – кружащие гривуны или турманы, барабанщики-тубачи с веткой в клюве, или единый сизарь, но зарапортовавшийся – и никак не потупится и не сморится ни в ветвях, ни в россказнях… Карточный дом с единственной мастью – медянкой, разросшийся – во дворец, и по тайным лестницам и ходам его крадется горящая новость о скором падении – и перерезает связи с будущим, и начинает – другие времена. И по клочку и паучку, по промашкам и недомолвкам  все перетягивает – в свое царствие…

Клен рубежа, повитый зубчатыми передачами зелени из ближних времен – в дальние, подложив под тысячу языков своих – изумруд, пришепетывает и пророчествует: настоящее  расколото, и огонь раскинул сети, и алчбы его покатились… и занемевшие в гаечных ключах пригоршни шелестят перстами, вишневой костянкой нот и мышиными хвостами мышиных отсрочек…

Первый в коронах или в коростах клен – скрежет зубовный…

Намерены большие новшества, и обносившееся течение – с закалом, с непропеченными солнцем сединами, гуляет из пролива в пролив – холодностью ключей, перетягивается позвонком канонады – по пятерням и шестерням клена, по переплескам и перекличкам… 

Дерево – ветхозаветный пророк, грозный плач и скрежет зубовный…

* * *

Прежде чем случается эта дорога – и пока  стронется и сольется, в изголовьях ее и еще раньше – в истоках, или выше: в возможности – взвивается дальний пригорок, насыпь  под табором  двора, и перегнувшиеся через границу пассажи тополя, и скамья – поддержана прерывистыми проушинами в кущах, совпавшими – с окрыленным промельком светлейших… и марафет, кураж, кисея, скрадывающие невидаль.

Когда я выхожу из парадного, на затеплившейся скамейке уже кто-то есть – двое и четверо, подключенные к кровеносным артериям веток, к проводам, лямкам, к смычкам лучевого света,  и кутаются в июньский пуховик, а то распотрошили метель листьев – в тысячу клочков на закурку, словно собрались сидеть здесь вечно, или объединены с шершнями зелени над макушками –  множеством взлетевших на воздух  пожиток… впрочем, и те и эти скомпрометированы  – падучей. Там прослоенные прослаивают неслышную мне беседу – меж собой или между фениксом, и золотыми фазанами и голубыми сазанами – и кто еще проживает в листве, и, заметив меня, машут издали платком, но разве рассмотреть, кто – дружелюбные, самые неразборчивые в пейзаже, но неизменно приветствующие!

Хотя иногда кажется – я вполне узнаю сидящих. Но, пройдя полсотни легких шагов под их провожающим взглядом, отсудившим мне в стране их видимости – почти в Монако и в Сан-Марино – безбедное бытие, я опять спохватываюсь: ведь узнанные сгорят – за бровкой эпизода, за расторжением витража!  По крайней мере – дальняя ветвь наступившего дня.

И я убыстряю путь, не успели б проведать отчего-то данное мне ужасное превосходство –  перейти залитый черной водой коридор, зыбучую потерну их отпадения, и выйти – в терра инкогнита, на слепящее лето и, обернувшись, резюмировать: построили домы – и не живут в них, поставили стол, а к еде не притрагиваются, насадили когда-то виноградники – а вино пьют другие, сшили одежды, а носит их – пустота…

* * *

Гадания и прозрения на исчерпавшей день дороге, одернувшейся – в возвращение блудных к себе, блудодею, от целого – к клину, от исполнения – к угрозе. Минуя этажи камней, сбегающие от мелкой скорописи звезд – в прописные, титульные на мысу суши, сносящие с высокого откоса к реке – бессчетно зажженные ею бакены, не разбросить ли кости – на завтрашний куш? Ведь завтра сияет уже сегодня! Перехватить случайный куб окна и считать – горящие очки близорукого русла, выпавшие – на ближней грани.

Так, дюжина, выпавшая – из вазона почти театральной люстры, проблескивающей заревом и кострами, пожалуй, сообщает, что меня ищут богатства. Три вьюна-факела – к трем дарам благодати… или к стольким же грациям? Трехмачтовая луна – к трем измерениям сразу! А положительная персона единорог,  верно, вызреет за ночь в волшебный фонарь – и по зрелости высветит, что где лежит,  заодно отмыв от тьмы – ярлыки со стоимостью: обет, отречение, компромисс, адюльтер, тайная взятка… или просят –  передовыми идеями, планами-барбароссами и бабируссами… если мне не поблазнился светочем  –  носорог.

Полный зрачок у окна – или заужен отливом? Черные квадраты на фоне серьезности Подвига блекнут – в купюру  на очаговых запусках кочанов и сотейников, дешифруемых – в шашки слезоточивых букетов или, напротив – веселящих, или просто в  шашки, дубинки, успокоение водометами… Но, конечно, прольются – на пятую колонну и вычистят внутреннего врага.

И сколько ни вымарывай, ни штрихуй послания, месседжи, извещения, уведомления – никакое не исчезает, но проступают, как заштрихованные пером – певчие, как сквозь исколотые булавами и булавками восковые столпы –  мартовский лес, и сквозь закоптелый воздух – город солнца, как не слабеют из-за железной прямой – фагот или трубный глас и обещают падение оков, затворов, решеток, распущенность… Как окна, перечеркнутые струной и превращенные в цимбалы и в органиструм, обещают – музыку сфер.

Наконец, сколькими головами оперирует провидение – и кто их выставил в незашторенном, но заниженном аутфите? Вещуны, консервативно застрявшие в низком –  в майке ретрограда и трусах мракобеса, с эстафетой пива, гаруспики, изучающие внутренности предпоследнего пирожка стронут завтра – к изобилию и пирам.  Курители опиума – не в рамных крестах, но в пропеллерах и в блистерах, близких к трагедии: разгерметизации лоджии пилота, завещают поколению завтра – не подшивку «Огонек» и гашенную огоньками табуретку с вырезанным сердцем, но – высоту!

Повешенный шевелюрой к дольнему рекомендует – непредвзятые ракурсы… или застрахован валетом – к верхним симпатизантам? Тогда наверняка – к высокому покровителю.

Затертая во льдах стекла и ведущая мониторинг общественность, да не  вытравят курс из местности и из чьей-то души… и все убежденные, что действительность новой минуты требует нового изучения, и закосневшие в своей конституции куклы, и хит сезона – живые модели, внедрившиеся в стан манекенов, не ведя оком,  не сморгнуть бы гонорар, обсмеявший –  гонор торгующих, лучше снизить свою динамику – на модах, чем на водах болот и на лесосеках, и все заспиртовавшиеся в штандарт «Всюду жизнь», загустевшие в мету  «Занято» –  к стабильности.

Независимый наблюдатель –  открытка «Пустой интерес» – к l'égalité и la fraternité, никакой разделки объектов – на близкое и  дальнее,  на подготовительный период и осмеяние результатов… Или к широкому поприщу: к работам со средой.

Наконец, что говорит – говорящий инвентарь? Другая засада – герани, фиалки, филиал манговой рощи, эманация мирового древа – вероятно, к земному эдему.

Провидеть будущее – в случайном: стальном блеске стрекозы, мутирующей – в заколку, ключ… в штопор – к двери, замкнувшей истину. Во внезапном вылете кошки, топора, абут и анет и их орбите – и в предсказуемом, преднамеренном… Вычислить эпоху – по диаметру и куриному квохтанью циферблатов, и расстояние – по треску карт. Кто-то нашептал мне: можно свернуть проигранные земли –  в атласную колоду и в атлас, и сощелкнуть упущенное время – в рогатку, циркуль, щипцы – и надуть остановленными все свои опусы. Покупатель изрядного адаманта  вправе пожаловать ему – собственную фамилию. Той же неодолимой силы.

Не похитить ли на проселке меж зачеркнутым днем и уже проступающим, пока мое имя  в сексте мрака, окон неоконченный пасьянс,  в сумерках разложенный на стенах… еще не сошедшийся, но уже принесший триумф муз? Кроссворд, чьи клетки пересеклись на мужах, засвеченных в той и в этой любовной линии. Информационные окна  со здравием вождя – с его ежедневным давлением, со скоростью крови и гнева… вряд ли – книга перемен, бытие колосса неподточимо, а дурными показателями вооружатся наймиты! Посему неотличны – в понедельник первой молодости и в пятницу – шестой, точнее, переведены в здравицы – преданным взводом санинструкторов, перетирающих в пещерах священного тела – сосуды красных и белых глин, и гагатовых и изумрудных. Да и все человеки подобны  единому образу... заодно прибрав его драгоценные амфоры и раковины. Медицинские карты Адама Кадмона.

Опознать день за тьмой – по книгам деревьев, чьи фронтисписы – клирос, и колонтитулы – хоры: пышут патоками птичьих, но страницы бывают переложены – свежими соцветьями: стихийной ассоциацией и ошеломляющей и магической метафорой, сносящей – вещи, не знающие друг друга,  или сносящей преграды: чужеродность и остраненность мира, или уничтожающей пространство.  Зато ходовые листы, переложенные – лишь сравнениями, и лишь с соседней сотней, обещают – гладкую стезю, столбовую ширь, никаких внеплановых метаморфоз! И не подтверждает ли тяготение непобедимой сборной – здорового большинства сочинителей – к рифме, вынянченной поколениями, к  тысячелетним розам и соловьям и остальным не дряхлеющим – присутствие Абсолюта?  

Как общая на чиновных – мировая окарина, исполняющая длинноструйную песенку «А на всех я не разорвусь!..» – и один на трамвайных вожатых безутешный вопрос: я кому говорю, вагон не резиновый? 

Как день спасения, дарованный – только уверенным, что не расплетут – на редакции, изводы, третьи редакции, и что, проходя долготу от ступеней рассвета – к руинам заката, не готовы служить двум и трем идеалам и не хотят получить – все возможное, и одновременно – и покрупнее.

Но любые предсказания, несомненно, пророчат  мне –   неподъемные радости: всякий новый день Господень – как тысяча лет… И тысяча лет – как один день, но эти сожаления – может быть, уже не мои.

* * *

Чуть отмахнуть – расписной полог тропы, расписавшей пейзаж свой – по мгновеньям, прошляпить – ее исполненность и размеренность шага, и на вдох отпущены – не сбежавшее молоко и булочники восхода, но нашествие сиреней – прекраснодушные, начатые – не с земли и шантеклерской огласки, а сразу – с капителей и с притолок, и чертят в воздухе раскат за раскатом,  вдруг сбивая спирали шпилей, пинаклей, фиалов – на интернатские спальни с заточенными в съеденный куль синими подушками, на голубые чашки щербатых пилигримов, и на алюминиевые кружки с перронных титанов, и бессчетные ветки рельсов и отведенные рельсы веток… на необдуманные вопрошания: правда ли, что все путешествующие возвратятся? И качают сизые и белые паровозные дымы, а чуть длиннее ветер –  покрапывают мелким крестиком и всех опыляют – в свою веру.

И как наворачивается на глаза и слезит их лазурь, так наплывают на горные селенья сиреней – холмы Иерусалимские и взбирающаяся по порогам – ватага домиков в жарких черепицах  и, воссев на закорки теней,  подтягиваются к кварталам небесного града.

Так на длящуюся, дрогнувшую минуту набегает – время гранатовых яблок, созревших – к моему восемнадцатому рождению и к двадцатому, и кипер, и шафран и нард… или, вычитая помехи эфира, изрядная полоса картофельных  яблок – в румяном сельском ландшафте, вынесенном с окраины осени – в дар начинающим университеты. И рассыпаны, но зато раскатили праздники урожая – до  лестницы горы, обещанной другим координатам и гармониям.

Так на ближние деревья навертывается – давно прошедший верхний лес, он же – горняя дорога от свершения поля, день за днем поднимавшая в облако горбатые транспорты, но – ни пешего, путь, вероятно, длинен, и над первым, пчелиным на глаз кордоном облепих подъемники вытягивали на кручу – мосты сосен, и желтые волы под желтыми кронами, и толкались на взлете вагонетки с зеленью ратей, и облитые выпушкой кабриолеты, фургоны порфирного, соломенные подводы, и качали наверх косматые тюки кустарника. И, мелькая все выше и обгоняя друг друга, прибегали – к неслыханной глухоте и прелести.

Однако низведенные в запасающихся, в несущихся с сачками за яблоками, или в наползающих – с мешком и с глиняными по локоть руками, лепящими сытость – на круглый год и еще на чуть, мы следили брачный пир чернолесья и краснолесья – как нависшее над полем параллельное время, уже раскрывшееся – кому-то, но не нам, и отсуживали у горной трассы обратное направление.

В наших прогнозах сочетающиеся меж собою пикапы музыкантской меди и бочки с обагрившим щели  вином, и кареты генералов-дубов, нацепившие бронзовые виньетки, напротив – снижались к нам, и фанерщики растягивали стволы  – в гармоники, и скакали по уступам лиловые цирковые повозки, и на еле поспевающих крышах их –  танцующие вазоны, плеснув пистоли или пиастры – в ручьи неделимой зыби, и птичьи гнезда и шиньоны ягод, и допустимы – синие кувшины павлинов с длинной струей хвоста, и кто-то – в черных сутанах еловых конусов, растрепавшиеся в приближениях и все сноровистее к перекрестку дорог,  и уже щедро подхватывали из трав изумрудные гребни и  наползали на цоколь: на пасеку облепих…

Впрочем, куда бы ни доносилась гора, коль скоро высокий пир и заземленные полевые соединились – в одном визире, неважно, уточнен сверху вниз, от времени горы, поставленной за старшего – и крупнее города, и назидающей – лилипутам при подоле, или снизу вверх, и великаны – собиратели, и у нас за плечами – гора времени…  мы, безусловно, полагали – откликнуться и провести краткий отдых свой от страды, жатвы, сафры, путины – на пиру.

Увы, свобода отпускалась подвижникам –  в перешейках меж табунами мешков и в большом вихре, перепутывающем кольца вчерашних и завтрашних трудов, и в дробности коридора – на мыс,   итого –  в расчлененности действа.

Хотя однажды – наяву или во сне? – нам, кажется, удалось – отполоскать взгляд от копей провиантов, и связать  лоскутья побега – и лететь со скоростью вразумления от долгов и скуки, и сквозь бьющие по лицу, жужжащие, жалящие ягоды – почти занестись…

Но на третьем шаге узнать – верхний лес не принимал нас, незваных или не избранных  в брачные одежды, так стиснулись начинающие подъем кибитки, так караван что ни утро – перечерчен на новые тарантасы и таратайки, так запечатаны стволы – метелью прутьев, так ничтожны стыки и стремена – и пешеходные зебры теней, что пройти даже первую ступень… и все ступени его – не для мелких тварных.

Некоторым заказано вогнуться, затесаться, вплестись – в запруженную военной тоской магистраль. В беженскую мостовую – гикнуло и понеслось

А может, заклятый лес в самом деле еще не наступил для нас, или был – выплывший из облака величественный фронтон, ускользающий от землемеров замок, расфуфырившийся на дальнем повороте.

Одно несомненно – эта преследующая меня Голгофа времени и ее горние деревья вот-вот повернут какое-нибудь кольцо или вывернут на ветру листы свои – и сделаются  невидимыми, а сосны-мачты и сосны-гермы сольются с золотым обрезом раскрывшихся в воздух страниц.

* * *

Где еще длиннее весна, чем во взорах земных бульваров – в самый кратер высоты? В ее недра – над ирокезскими гребнями деревьев, долговязых и пока безбилетных, не догнавших загар, но обжиг коры – подступающей зеленью, и сомножителей их, птиц индиго, окольцованных – манией ожерелья, каруселью классического кадра, разлитого на объективы – великие и просто находчивые, но чей-то наверняка неглижирует, так что все переписано – на периодический выпуск, на циклы, очереди, окна РОСТА, порывы, выбросы, недолив… зато натапливают освещенность – и столь незапятнанна, что превращает синих – в белых.

Так дитя каникул или борьбы за свое первородство лениво приоткрывает назначенный том – на случайной странице, чтоб наткнуться на жало чьей шпаги или шомпол, на чью-то реплику: и запомните, с нами тягаться бесполезно, мы неуязвимы!.. А назавтра приотворяет мизинцем – другой воспитательный абзац и других размашистых: например, высокоствольные тополя, что не спеша возвращаются из сна и  блаженствуют в облаке утренней постели – и, отринув покрывала и разбросив себя – до последней подробности, потягиваются и похрустывают – уже подпухшими в возмужании ветками…

Беззаботный чтец, легкий от слабости – к аркам, взорвавшим непрерывное –  летящим сервизом белых птиц, от привязанности к деревьям с узкими, как кошачий зрачок, листами, особенно – к отразившимся в них бликам, к перетертым веревкам и завалившимся клавишам, и к линиям сгиба, срезающим – непредвзятое вещество мгновения… от приязни – к выпавшим звеньям и, возможно, к разъявшим тело ранам и к провалам в памяти…

Так я приоткрываю свое окно – и, попав на пейзаж «Квартал с переменными тополями»,  отмечаю: переменность взята в лучших значениях – в самых непостоянных – и выводит тополя неритмично, по настроению – наносит на бестолковые мускатники, оливы и прочие кокосовые, запутавшиеся в параллелях, и, меняя восторг бытия на умеренность,  вворачивает в воздушные формы для ангелов,  и для аистов и змееядов – артикулы из отходов военной промышленности: ворона и воробей

Так дом любопытствует – всплесками, приоткрывает то одну, то другую запруду стекол, прогоняет очередь угловых и серединных, и семистворчатых, и кухонных,  прикипевших в  зрелищах – к уличной классике, откатанной – в эпизодах, в театральных этюдах, отломленных – на недосказанности, точнее – на избыточности финала. И вместо шквальной действительности –  прослоенная  недостижимыми целями, контрпропагандой, ароматом преступной встречной полосы…

Так улица заглядывает в окна и  видит, как кто-то переходит из рамы в раму, и если в первой – промаслен и подмочен, то в соседней на нем огрохано –  твердое манто, хотя цветопередача – пожалуй,  шинельная, но блистательны  куафюра  и  решимость – пленять, очаровывать, направлять, вести… как вдруг – над барьерами здорового восприятия – опять является в первом переплете, и вновь полуразоблачен, а в расшатанных пальцах – кружка, над которой дымятся проклятья: чертов кофе – из той же чертовой банки, что всю чертову неделю, а на вкус  – жидкость для снятия могильного налета!  И, скорее всего, три названные окна существуют одновременно, ибо высыпавший сразу в трех некто  наверняка злоупотребляет – своими сущностями, как кофе одножестянный – вкусами.

Словом, засмотревшись на тополя и на сторону безмятежных, я в конце концов забываю зонт.

Но парадный спуск, разменивая дискуссионные площадки с суточными осадками – табачными или подсолнечными, и оглашенные черным баллончиком стены дураков, сбрасывает свою подножку –  в другую последовательность,  в день тени и стесненья, и сокрушенья и мрака. Здесь строятся башни дождя –  башни великих рек, чей колодец – в холмах небес, и горловина, и опись летательных аппаратов с бродами, а устье – в лугах земли, и вот-вот доложат парапет верхнего острова, звездную мозаику на дне, рукав журавля – и взорвутся, и обрушат вниз вавилонские обломки, и фонтаны резиновых пуль, и сорвавшееся с чьих-то уключин и понесшееся по колосьям воды весло.

Что-то дотла безотрадное – в полноводных шахтах лифтов или снижающихся трирем, чрезмерное – в затопленных дымоходах и в мыльных тросах ливня, смывающих  отражение предметов друг в друге – их спутанность в бахромах и взаимные симпатии красок, в линующих все – на графы, фазы, выборки, взяток, не вполне совпадающие с естественными границами, скорее – с литотами. Кажется, и на этих реках царит браконьерство?

И ручей кустов расстрижен – на стылые горки металлолома, собранные – пятым «А» и шестым «В», и апреля – всего на один всплеск.  Роскошного, безрассудного, защемленного дверью спортзала – в танец с лентами! Хотя отменно алая – та… опушка, обежавшая тучи, что окружили сиятельный Рим солнца и нарядились в тоги с пурпурной каймой… в сенаторов, чтоб затмить Рим?

Кто-то в зазеркалье упорствует в неоригинальности – читает вопреки часовому кругу, и впереди выдвинут  – ограничитель скорости или накала: балкон в облезлой горжетке снега.

Но в конце концов,  где еще длиннее весна – как не во взорах тех, кто видел ее хоть однажды?

*** 

Могучий комбайн, ведущий жатву – в человечьих широтах, стригущий с неистощимых – не золото и не серебро их дел, но – грандиозный мусор, а кто сказал, что эта шкала слабее? – пожирающий и подлизывающий всякий след  надставлял железные клешни – паучьим захватом и скрежетом, и снимал со стойбища – контейнеры деликатесные или  размазанные, свои раковины с устрицей, кокосы, свой плацкартный чай в вечном подстаканнике, и опрокидывал над собой – или на себя – и высасывал.

Два возницы, обожженные в прислужников, прыгали с транспортера или с лафета  и состязались – в разных разрядах. Первый, предприимчив, хлопотлив и угодлив, распахивал на бедре пышнозадой колесницы – еще одну пасть, львиную или змеиную, и швырял коробки, мешки,  перебитые кости стульев  и еще чей-то остеопороз – в  урчащую, окрасом в пламя, которое уже не догнать и лучше вслед не смотреть – не сжигать веки. Второй обожженный выставлял работам – спину, а лицо, сверстанное багровым кетгутом – из хлопьев  и подсиненное фонариками, и око, не видящее и не видное в черном ободе, обращал – к младшим сестрам, барражирующим над двором – в сине-сером  и в бело-коричневом, и щедро делился с родными, вытрясал из кармана – брашно неприконченная буханка и ласково и неспешно рвал – в черные конфетки, и орбита моросящей руки была широка, а наследующая – еще шире.

Две первосортных соседских души, проходящие – в храмовом теле, в маковках, вьюшках, и в гроздьях серег – тополиных и березовых, и ольховых, в каменьях ягод, в грибах и колокольчиках на серебряной росе, или убранные дынями и шкурами жертвенных животных, но угнобившие храм свой – до ползущей крыши, до проросшей латуком одинокой стены, мимоходом освящали сродство кормящего с сине-серыми  и бело-коричневыми, монастырскими или детдомовскими  – по цвету и шевелюре, не разделенной на борозды, и тоже сыпали угощеньице – сострадание:

– Это кто ж тебя, голубь, так приукрасил?

Разбрасывающий шоколадки пускал кичливое – из-под сшитой кроличьими или голубиными жилами губы:

– Да уж мир не без сердечных людей.

Две первосортных души торопились – обноситься  до  верблюжьего волоса и оставшиеся вопросы увлекали с собой:

– Вам, случайно,  не нужны кетовые головы?

– А у вас, значит, есть кетовые головы? Две – или пять? Или куры не клюют? Интересно, откуда?

– Что же мне, шиковать на пособие для нищих, на милостыню по прозванию – пенсия? А поскольку приличной работы в нашем возрасте не дают, обмываю посуды в столовой напротив. Кое-что, конечно, бью. Зато им в понедельник везут кету – на гильотину,  полный помойный бак голов! Я только и спрашиваю – и у знакомых, и у кого попало, не принести ли?

– А севрюжьи?

– Нас любит кета. Чудесные крутолобые головы, так не будьте растяпой и сварите головастый волшебный горшок с  супом!

– Рассказать вам вечернюю сказку о рыбьей голове? Вообразите старуху  ста лет без месяца – и тащится на сумасшедшем каблуке-шпильке, на отмычке, на финском пере! И, естественно,  бухается! Завалилась в пыль, вскрыла беззвучный рот, хлопает линяющими глазами, а подняться – ноль! Но подать руку столетней вертихвостке с рыбьей головой никто, естественно, не спешит…

– А как ваше излюбленное здоровье?

– То же, что и вчера. И адрес тот же, и лет мне столько же, что и позапрошлым летом.

Прожорливая родня, сине-серая и бело-коричневая, налетала на лакомства и наотмашь била вокруг крылом и клювом.

О, если эта колесница уборочная, жнущая и подгладывающая, повторяется – каждый  день, повторяя – и обожженного братца, и стигматы на нем, и врывающуюся в клубы сестер в финале – черно-желтую собаку, исторгающую обычно – безутешный рев осла, и взмывающую гору разверстых клювов – и мое вхождение в эту гору, отчего мне никак не удастся – войти в тот кадр Хичкока, где есть восхитительный Кэри Грант?

***

Так прозрачны дороги осени – наконец-то рассеялись все привидения, хотя более плотное тоже, кажется, постепенно рассасывается?

Вдруг смущают – противоестественные тишина и недвижность пейзажа, не сумевшего поймать в паруса – ветер, или вставшего, как часы – в момент преступления… как утварь, принадлежавшая кому-то – в миг открытия нового закона природы и отныне решившая пребыть таковой – не стареющей. И не шелохнутся – ни бронзулетка, ни линия, ни название улицы, и каждый лист благоговейно поддерживает – собственный осколок солнца.

Но, возможно, все – из фарфора, из кости, из камня? Из памяти?

Эта карлица-дорога – не случившаяся самоубийца – выбросилась из окна – из всех окон сразу – и раскроила зеленым братьям головы, и переломала им ветки, но не брошена жизнью, и все вывихи и трещины – зафиксированы врачами.

Кто-то шел мне навстречу – и нес за спиной нечто невероятное, столь слепящее, что сам превратился в силуэт – в фигуру великого согбения. И ползущая перед ним скорбящая тень уже коснулась моих ног.

 

[2008]

 

 

К списку работ Ю. Кокошко