| |
Юлия Кокошко
В ЦАРСТВЕ ФЛОРЫ
Недописанный роман
Часть первая.
ШЕСТВИЕ МЕЖДУ ВЕСЕЛЬЕМ И РАДОСТЬЮ
Кто идет по сельскому берегу между весельем и радостью, между великими
деревьями в школьных звонках гнезд – и заряженной зоркостью летней водой,
высмотревшей чуть не семеро идущих, как против Фив? Чуть не чертову дюжину!
Или – отличает не всех, но избранных на пикник? И косятся – на моющих серебряный
град, неконтактных, как мины, рыб, и косятся сквозь деревья – на отбуксированные
в камень холмы, по которым скачут фисташками зеленые искры. И везут продавленный
амброзиями снаряд: кратеры, пелики и килики, солнцеравные сковороды, и
расписанные страстями тарелки, и ложки: зализанный сиянием амбушюр. Крутят
детские коляски с запевалой-осью и крылатые колесницы, с оскалившими клыки
головами картофеля. А пятый или девятый идущий проносит в дефиле между
этими экспонатами – во все многообещание бури – бурное, сладострастное
платье. И в окрестности его извержений, в косяке оборок – десятая Дафния,
оброчных лет и такой же барочной формы, катит по щекам, мимо губки-трапеции,
водяных блох и ловит сверкающих – лиловым рукавом. И толкает пред собой
садовую тачку, продвигает к горизонту погребцы, бонбоньерки, конфитюры
и иную суспензию, поместив еще на ручку – две надорванных между пломбами
вализы с бюстом. И маркирует пройденный путь – малокровным пунктиром пшена,
охами и отвлечением. А последний в идущих – многогневный, с наросшей на
затылок спиной, с разлетевшимися от носа глазами – налегке, и пытается
достичь – первого, уже дальнего, забывающего обернуться, вовлекает его
– в сверхъестественные сочетания слов, будто посреди веселья и радости
от кричащего – отсекли и отвратили! И поскольку желает – опять к себе на
руку, манят пагубным пристрастием или мастерством интриги... А тот, уже
дальний – оставляет за собой столько волнующей безответственности, и удлиненной
рыбами и наитиями воды, и чудесно украшенных сверхзадачей фигур, что пора
бы истребляющему дорогу криком – вместе с ними и со всплывшими над дорогой
ракушками листьев, наливающихся – черным солнцем... на водах и на листах
– веселиться и радоваться. И веселые предыдущие – предпоследние – смеются
и недоумевают. И двое почти фаянсовых – так отбеленных до туманности, и
почти молодых, но определенно имеющих за плечом ранцы с вином и провиантом,
и одна из фигур – двояковыпуклая, со звенящими скулами и непочатой склокой
волос, а другая – некто переиначенный: запинающийся в сочленениях, погруженный
на ходу в изъязвленную перечтениями газету – или в плащ, объявший его нахрапом,
до самых уст, – спрашивают: а кто есть вы?
– Я? – и кричащий изумлен, и глаза, откатившиеся к кромкам лица, каменеют
в нишах. – Я не ошибся, вы ищете мое имя? – и прикусывает язык, и причмокивает
от внезапности: – Так меня зовут сочно. Например, Бартоломью... – и намерен
выпрямить местность – до кратчайшей, подрубить тучность впереди идущих
– и прорвать их бродячие, музицирующие посуды.
А двое с полными торбами не сворачивают ни различий, ни лямки с плеча,
так отбелены от прошлого и готовы к веселью, что почти несогбенны и не
чувствуют ноши – подозрительны и техничны... И когда первая, отбывающая
туманность и бледность, пресытясь болезным, вдруг разводит – зазеленевшие,
как окраина ночи, кощунственные глаза, вытрусив из них – скрученную в рог
дорогу и трусящих ее прихожан, и взбеленив облака... ей навстречу – бурлящая
высь, смывая дамбу.
– Так выпукло – Бартоломью? Такое пригнанное к вам имя?
И другой – объятый плащом, как морем, до голубой губы – оторвавшись
от выложенного ин кварто текста, предупредительно:
– Не развязывайте ваше имя к ночи.
А кричащий, с наросшей на затылок спиной, почти простирает руки – лишены,
заволоклось... Искажает путь изобилия – призрачностью: утраченным, желчью
неотступных цветов на безлиственных и застуженных металлическим бликом
стеблях... И деревья, раскрошив земное, роем закручиваются ввысь, раскрасневшись,
стачиваясь и заточаясь... а не успевшие ветки превращаются в остроглавые
статуи безымянных святых, меж которых промышляют мелочные, глухие серые
птицы. А другие стволы мечут ветви – воплями – к форпостам земли, и всхрапывают
и клацают: яффа, яффа – зловещий город, подгнивший тропическим фруктом
и сомкнувший героя и его победу... а плачевные кроны, оплаченные водой
– разрознены узкими, как рачьи клешни, серебряными листами... И сквозь
пряные, приторные благоухания обоняет – ядовитый дым: где-то в будущем
давно свершаются пикники и слияния с природой – и вовсю практикуют сыроядение
радости, и осыпано – штрихами, щепотками – на подножье оргий, за деревья,
и начислены задеревенелые ориентиры – закоптившиеся черепки и камни, и
раскрепостившиеся кости, обсахаренные пеплом: гарь и иней. И пока впередсмотрящий,
уже дальний, не внемлет – ибо с каждым шагом отсекает пройденное, наделяет
им отставших – отлетевших, как златые треуголки рыбьих голов, и увлекся
щедростью, сам кричащий слышит, как в ближних предшествующих – шумят рукавом,
однозвучным лиловым, засевают профильную щеку блохой дафнией. И морщится,
и бормочет:
– Будет слишком – призреть эту барочную, массированную груду... – и,
сморгнув прошпигованное птицами древо, видит – птицеглавого грифона, растрясающего
крыла, расшеперившего бронзовые перепонки. – Много натяжек, чтобы я пожалел
старую рыдающую дафнию... пластины со смывшимся взглядом – две... – и,
вновь раздражаясь: – Почему же, ваши милости, я не смею быть Бартоломью?
Паршивцы Бартоломью – не такие, как я? Дерзкое имя исключает мое существование?
– Смеет ли ставить на ваше сострадание Аврора? – спрашивает его вдруг
явившийся в черной тени грифона человек в черном, молодой избранник скрадывающего
порывы и празднество цвета. И заужен стрельбищем или вспышками бронзовых
фаланг или перепонок... или свистящими ланжеронами.
– Я протянул, как термометр, сорок лет и еще утро и не ведал, что в
моих ощущениях нуждается... Вы спросили о моем сострадании – утренней заре?
– уточняет последний, с разлетевшимися на западный и восточный огонь глазами,
наживляя – неотступность острой, как цветы, желтизны.
– Возможно, он ратовал о вечерней заре... – замечает бледноликая, со
звенящими скулами. – Слышите, посадивший на себя чужое имя, он же – обобранный?
Я же назовусь – Нетта. От слова нет. Потому что отзвук нет – длинней, а
я хочу потянуть время. Чтобы охватить состраданием – все роды и виды. Один
из охваченных идет перед вами, точнее – за мной, пока я говорю нет, он
всегда пленялся бессмыслицей! Одновременно он... – и бежит веселье, прорастает
вкривь и вразлет, и в ранцах откликаются пересуды сосудов, и всхрапывают
ремни и петли. – Однажды я услыхала по радио чье-то письмо: прошу поздравить
моего сына, потому что мой сын – почетный донор... Других исступлений за
ним не числится. И кто бы думал, что я его встречу? Кстати, ему пустили
арию Нормы. Вот – почетный донор! За слезы бессмысленной благодарности.
Но нас на время оторвали от наших забот...
– На неопределенное время – слушать и слушать музыки негации и пользовать
сострадание, – кивает объятый плащом до голубых уст – или запинающийся
за узловатые литеры корней, укоренивших пески и травы. – Но имя, что предъявлено
вам зачерненным персонажем, на этом веселом тракте отнесено к даме, проматывающей
между нами ракурсы платья. Широта дарения изобличает зрелость... – и новый
грифон, распахнувший себя на незримом пороге перемен... несомненно, нарастающих
– от минуты к минуте... грозный дозор протягивается ветвью и рывком разрывает
захлест плаща – и, отпрянув, нижайше рассыпается пред таким же нижайшим...
заниженным, закороченным на радости облачением. И почетный донор – веселясь
над схватившей листы и лица оторопью – вновь запахивает и ставит парус
– вдоль ничем не обремененной шеи. – Меня выкорчевали к веселью – из снов.
Я выбросился к беспросыпной радости – из постели.
– Лучше б на нем был тот объеденный мышью бронежилет... – бросает распыляющая
бурное платье: Аврора, и уже простила утро, и подведена и подтянута под
монастырь – раденьем, или китовым усом и рденьем – или подверчена под белокурый
овечий чуб. – Где он мне мелькнул, черт возьми? Очевидно – там, где есть
мыши. От начала времен и далее...
– В самом деле, где вы прозрели жилетку? – вопрошает объятый плащом,
отстав от газеты. – Вы помните, где вы были вчера? Хотя бы – с кем вы провели
ночь и откуда взялись сегодня утром?
И шепот Нетты:
– Возможно, эта орлица – портниха и экспедирует социальный заказ...
– Их оторвали, и теперь они оторванцы, – бормочет последний в идущих
и первый в кричащих и взирает на самого дальнего. – Мне сорок лет, и я
уже примелькался жизни, я ей приелся и вполне свой... И ничего не
произойдет, если среди веселья и радости – сократят мой путь... пропустят
меня вперед. У подлеца – эпический шаг! Но раз ваша воля – еще прозаичнее,
мир отойдет ему.
– Хороши ли бывшие принадлежности? – спрашивает кощунственноглазая
Нетта. – Каждая уникальна – или частица общего целого?
– Ваша беда не в том, что вы потеряли, а в том, что оно у вас было!
– бросает Аврора, испещряя дорогу – слетевшими с бравурных ракурсов созвучиями
и желтыми венцами. – Почему ценности всегда попадают в глупые руки?
– Разве первый не сказал вам: «Раздай все нищим и иди за мной»? – спрашивает
зауженный молодой человек в черном, он ступает по отбитому краю дороги,
сливаясь то с распятыми на черных тенях деревьями, то – с искрящими, воскресающими
за каждым стволом просветами, изрезанными – отставшим и наступающим, и
над ним процветает телефонный шпионаж потрескивающих, опутанных стеблями
зонтиков и коробочек. И за ним следит болеющий скукой, прозеленевший взор.
– Возможен процесс перераспределения благ, – произносит объятый. –
Если выдвиженец убрал ваш кубок, я отдарю вам драгоценный ритон – бараний
рог, украшенный на исходе – мордой владельца: утоляясь, есть с кем перемигнуться.
Он давно мне не попадался, но жизнь не кончится сегодня?
– Как знать! На вашем месте я бы остереглась подобных произношений,
– говорит Аврора. – Я ведь еще не вспомнила, где я видела... Или мы ищем
своих мышей и свои рога – там, где светлее? Мы догадались: свет даст нам
– все.
– Заря, что подержана, как мир – неужели мир так м-мм... и бредущая
на зарю парочка оторванцев... – бормочет кричащий, с центробежными глазами.
– И размазывающие рот – трапецией, сея мелочных дафний, и сверх меры
содержатся в каждой – до последней глупости. А за ними – ревнитель красоты,
сострадающий – только идеальному... Вы не понимаете, речь об акциях...
– и отдергивает пальцы, и сбивается от закравшейся в счет желтизны при
дороге.
– Нефтяных компаний, автомобильных концернов? – спрашивает объятый.
– Или... – и цыкает голубой губой. – Мнимо обанкротившихся предприятий?
– Протеста. Или – веселого разрушения. На случай, зачем староступенчатая
Дафния так рыдает и разрушает целостность, ведь вы держите на пикник и
на радости? И возок ее, согласно с безмерным сложеньем рыдающей...
– Возможно, ее сын – дитя неуслышанной любви, – говорит зауженный молодой
человек в черном. – Глухой. Хвативший в жену... не знаю, как вы к этому
отнесетесь – столь же непроницаемую деву. И если с небес низвергался ярящийся
головолом – плевел затянувшейся там войны, Дафния подавала знак: шумим,
братцы, шумим! – и слышащие только себя спускались в убежище. Продолжая
в том же духе. А ныне она оставила глухих – в вымышленной тишине... временно
– выменять на свою старость благотворительные хлеб и вино, но есть ли что
увлекательней времени? И никто к ее бедным деткам не достучится – с
известием, что эфир помрачен, искорежен и содрогается... Дальнейшее я доверяю
вашему воображению.
– Неисчислимы поводы для уныния, – вздыхает объятый плащом. И расплескивает
газету, и перелицовывает зажелтевшее – на запорошенное. – А я полагал –
ее, как весь народ, разволновали перестановки в министерстве финансов.
– Узрела над собою неотрывный кувшин и рыдает, – говорит Нетта. – Свирепый,
криводушный кувшин... – и запрокидывает голову, и видит в глубине над собой
– запекшиеся города облаков, размыкающиеся в синеву, посыпая святых, рвущих
на себе остроглавые кроны – пеплом. И над молодым человеком в черном, зауженным
бронзой просветов – звенящие на весу зонтики и коробочки. И, устав от удушливого
всезнания, сыплют лепестки в его взвихренные волосы. Зарубка на стволе:
начало положено, в нем проступает фактура, плоть...
– Дожить до ее лет – невероятный труд, местами отвратительный... –
замечает Аврора. – Но не исключено, что она – профессиональная плакальщица
и ей хорошо заплатили.
– Возможно, истинное имя поможет мне пробиться – сквозь ваши скитающиеся
посуды? – говорит последний в идущих, с разлетевшимися глазами. – В действительности
я – Дурис, вазописец. Значит, опять – время о чем-нибудь напомнить: продуть
трубы, прозвенеть сосуды и артерии и выхлопать пекло? Ибо в толще жизни
застрял, как заноза, правоверный глухой... кстати – там, откуда вы бежали,
или – куда вы идете?
– Мы идем на пикник. И почему – вы, а не мы? Вы не разделите с нами
трапезу, отныне Дурис? – спрашивает Нетта. – Вас привлек не чарующий запах
яств? За чем иным нас догонять?
– Возможно ли отказать себе – в усладах, а чреву – в скрипучей работе?
Но с особенным аппетитом я жажду – ведущего!
– Ему могут быть неприятны люди из прошлого, – замечает запинающийся,
объятый. – Вы для него уже умерли – и зачем-то манифестируете назойливым
привидением... Читали прогноз? В конце трассы возможны грозы.
– Пребывать в благодати – и впускать сброд себе подобных... располовинивать,
размагничивать... И ответьте, где последыш Дафниевой глупости? Там, куда
идет или... кажется, от ее расплесканного тела тянет рыбой... Я хочу уже
знать, где – сад тишины!
– Где, где... – говорит Аврора. – Расскажи – пятому, десятому, и жена
тут как тут... Вы же – противник артельного... дела, надела... – и прижимает
и обнюхивает надушенные бурей рюши и пены, и набрасывает на плечи. – Тьфу,
дует... задувает из одних времен – в другие, – и заботливо правит пузыри.
– Старушку сгубил ее завидный слух. Отличный слух, будто на соседней улице
дают гуманитарную помощь. И не утерпела, и – очертя голову... И теперь
у нее полная тачка счастья. Но теперь кто-то пробросился, будто основа
всей жизни – духовная сосредоточенность...
– Неужели тот лидирующий персонаж укатил ваши вазы? – спрашивает звенящая
скулами Нетта. – Блоха запрягла гору, а у первого – ни в руке, как у вас,
ни под плащом – как у моего приятеля... и хотя к нему на спину подсел ранец,
да в нем – тара под персики. Пока он сушил очередной ритон в очередном
притоне... он говорит: в корчме на литовской границе, – у него стянули
рукопись книги. Думали – в этом пакете золото! Бывший владелец – уверен.
Ему мало, что ущербных человеков горячит его кровь... болящих, порченных,
вокруг него всегда клубится шушера. Он хочет обозначать себя устно и письменно...
денно и нощно. Возможно, боги его укоротили, – и стряхивает со лба темную
склоку волос. И стелющийся смех. – На соседней улице в самом деле давали
помощь от Армии спасения. Не хлеб, не чай, не лапшу – персики! Водяные
шары, что скользнут в вас и лопнут – дабы всем было радостно. И каждый
персик, как в супермаркете, виртуозно завернут... правда, не в фольгу –
в какие-то грязные, исписанные страницы. Я думаю, это и есть его рукопись...
– и вытягивает из ранца мятую сигарету. – Нынче мода: вырывать из рук,
высыпать из окон. А он опережает и отдает добровольно. И кругом – порядок:
никакого мародерства.
– Дэн Сяо Пин повелел развеять свой прах, чтоб не занимать собой землю
– чтоб крестьяне пользовали место под посев яровых, – объявляет почетный
донор. – Свою радужную оболочку и кое-какие органы девяноста-двух-летний
покойник просит принять нуждающихся.
– Даже свекла была бы уместней, чем персики! – говорит Нетта. И, подавившись
пущенным дымом или смехом: – Попутчик как нашелся в капусте, так в ней
и рос – и ненавидит подружку-свеклу. И никогда не ест. Мой конек – сто
вариаций, одна другой багровее!
– Она отстает в развитии... – бормочет объятый, уткнувшись в газету.
– Я ем свеклу. Просто это не доставляет мне удовольствия. Парализует –
ее бесовской, развратный колор.
– Разве жизнь благороднее заревого, вечернего колера свеклы? Ты не
находишь, что она катится в пищу богов?
– Я знала неофита-слепецкого, он тоже кропал том, – объявляет Аврора.
– Или он был садист и просто так истязал бумагу шилом... пока регулярный
кочет клевал ему печень. Тоже передавал бесценный опыт! А когда слепец
полегчал и кочет его ухлопал – кто мог прочесть собачьи кучи маловыразительных
точек? Так что определили – на дачную печку. На истинный профит.
– Почему вы все шествуете, о воплощение занудства! Разве вам не везде
готов стол и дом? – спрашивает кричащий, с центробежными глазами. – В кружевных
мантильях деревьев... на подзеркальнике вод, покрывших энтузиазм водоплавающих
– стрекозами, отмывающими полет... и на застеленных солнцем холмах?
– Гонконг выклянчил у Китая часть праха, чтоб развеять прораба китайских
реформ – над бухтой Виктория... – и объятый складывает газету в карман
плаща, и вытягивает из другого – такую же желтокрылую. – Потому что мы
выбираем для пикника не прекрасное место, а прекрасное время.
– У нас отняли – там, где мы были, – говорит туманноликая Нетта. –
А мы идем в царство радости, где нечего отнимать... Где уже ничего не отнимут!
– Вы уверены, царство радости – в будущем? – спрашивает кричащий, с
наросшей на затылок спиной. – В земных широтах... в дивных градусах и более
слабых минутах?
– Я смотрю, вы сидите на информации, – замечает Аврора, и подсушена
и подтянута – до объявленных дудок и складок, объявленных – бурей. – Клянете
трапецию, а ваш профиль – заточенный спереди ромб! Профиль пустыни.
– И предпринятые фигуры по-прежнему отбрасывают нас на стартовые позиции,
– произносит зауженный молодой человек в черном. – В окаменение отсветов
и отзвуков...
И, подпрыгнув к кривляющейся над дорогой ветке – и оставив в воздухе
молнию или рубец полета, и нагар и эхо, возвращается – с истолченными в
гроздь розовыми цветами или с оливковой ветвью.
– Мы так весомы? – интересуется Нетта, пуская дым.
– И проглотивший нас и сомкнувшийся мир, сотворяясь заново, обретает
возможность – совершенства, – говорит молодой человек в черном. – Post
hoc – ergo propter hoc.
И кощунственный взгляд, цвет горной породы змеевик.
– А здесь вы откуда? Тоже извысока? Я прозевала ваше прибытие.
– Возможно, вы прозевали и мое существование.
Молодой человек, зауженный в черных трафаретах деревьев – или в бронзовых
ланжеронах, в их аффектированном свете, льющем реликтовые порталы между
стволами – друг в друга, или – в безнадзорные щели... как сообщающиеся
с пикником сосуды... как неоконченное предложение – в чье-то желание: приблизить
стороннее, редуцированное – к остекленевшему рыбьей костью центру...
– В самом деле, в вас есть кое-что неожиданное, – говорит Нетта. –
Ответствие черт – грубым древним лекалам, забытым кем-то внутри меня, их
страшной черной позолоте... – и, бросив сигарету, раздавив стоптанным каблуком:
– Обрюзглой тайне моего существования.
– Непроцеженным инстинктам, – замечает объятый и цыкает голубой губой.
– Я показался вам бесплотным, – говорит зауженный молодой человек в
черном. – И готов остаться в этой весовой категории.
– Отныне я смотрю сквозь вас и вижу мир незакопченным, – говорит Нетта.
– Отныне и во веки веков, – произносит молодой человек в черном.
И подкрадывается к влачащей тачку – неумеренной, как трехлопастная
арка, Дафнии с вознесенным пикой затылком меж отрогами взлелеянных лиловым
плеч. И стряхнувшая мед оторванка-гроздь, набирая в воздухе – тремоло и
чадящий гриф, пикирует – в собрание мелко трясущихся в тачке кулей и мешков.
Но за пол-оборота полутусклой, полускрипучей пики – не разрезанный на смыслы
плеск трапеции, сливаясь с рекой. И забрызганная блошками продолжает себя
– параллельно многоочитой реке – в бессловесных... о, сколько их, несравнимых
– косточки, посахарившие черепки кострищ, и – смотри выше пухнущих на крылах
веток или храма – остроглавых святых, зализывающих лохмотья или убаюкавших
за душой серых птиц, и – еще выше: рачительные и помраченные, что грохочут,
сеют, сорят... Но вторая или пятая касательная – к дарованной сладости:
гроздь... аварийные вспышки роз... И трапеция смята – в обморок, в самозарядное
о-оо! – одно из Дафниевых богатств моросит на дорогу... И, сотрясая пейзаж,
подрезает тачку и хватает куль – в объятия, и выщипывает из тайника меж
вализами с бюстом – корпию: пресечь пшеничный пунктир, заткнуть бездну...
О, золотой благожелатель в черном... или черный гриф, клюющий наши следы
– чтобы ненавязчивая дорога нас посеяла?
Так свершается провожаемое нами – или кем-нибудь неизвестным – шествие
между весельем и радостью, меж подскакивающим на кочках чувством к вину
и примкнувшей страстью бомбистов: залучить в затяжные уста – разительно
тающее, тлеющее... Хоровод вертопрахов и бражников – вдоль хрустальных,
сервированных судаком и форелью вод – или вдоль обнесенной животрепещущим
частоколом миссии Флоры, в чьих перебоях – скомканные холмы не скудеют
зеленой искрой. И, возможно, что-то насвистывает – тот дальний: шалопут,
забывающий обернуться, и в дульце его сдвинутой на затылок шляпы алеет
ассиметричный, шестикостный лист... а за ним шелестят плащи, уста и иные
сладострастные складки... ловчий лиловый... ромбы, кипы прямоугольников
– под вскипающий абрис персиков, а сами панбархатные закруглили и зашили
землю ливнем... И над всем качается лирный звон органиструмов – или праздничных
колесниц, запряженных – восьмеркой киафов... или – напротив: спрягаемых
– бурдюками, мехами и остальными пифосами и скифосами. И ныряют в напущенную
форсункой тень – и из тени в свет – вспотевшие фляги, серебряные манерки
– или отуманившиеся склерозом молочники, и кряхтят корзины. И разлакомившаяся
коса косматых термитов или наймитов, а над ними надписаны белые бальные
бабочки... И дорога, брызнув из-под колес, обгоняет веселых идущих и, помедлив
пред взошедшим за холмами, в новейших холмах, кагалом крыш или куполами
дынь и пожертвовав – золотом или всеядностью, устремляется – вдоль безлюдных
вод.
И объятый плащом, запинающийся, отсылает взоры – над желтизной газетного
листа... или правительственных зданий – за три чешуйчатые излуки уползающей
к радостям дороги.
– Мне видится там дорожный столбец, здешняя передовица – дабы застолбить
официально, сколько прошло и осталось до чего-нибудь архиважного. Или...
– и опять сверзаясь в газетный подвал, – через триста метров наступит время
– обнародовать сокрытое от нас таинственной завесой... и, возможно, будет
нами учтено для дальнейшей жизни.
– Не копать, на два метра вниз – клад, – говорит Аврора. И веет белокурым
овечьим чубом и эоловыми оборками.
– Или не указатель, но живописное полотно, – вставляет кощунственноглазая
Нетта. – Музей одной картины.
– Герма с черепом цезаря – или с беспрецедентными кукушьими полномочиями...
– произносит кричащий. – Но какой художественной дезинформацией ни оглушит
– дальше продолжается то же самое. И поднимается к горизонту, и переплескивает...
Или я взираю – еще глазами неведения?
– Успеете окрутить Аврору, – говорит объятый. И уста лазурны и сливочны.
– Стать сателлитом, перемять каждое из ее платьев – и функционирующее,
обмуровочное, и альтернативно пылящее в глаза. Длинный роман, километров
на пять, а потом – в кусты...
– У гонимого вами бедняги... и угоняемого все дальше – голые руки,
– говорит Нетта. – А вы возьмете счастье. Прямо на дороге.
– Да, кто-нибудь, возможно, и подхватил это шествие веселящихся глухих,
– замечает кричащий, с центробежными глазами. – И видит, что первый – неокликаемый
– уже угодил в ров... боров! И тот, что сразу за ним – с неуслышанным воплем
и бессмысленным хрустом – летит в забвение, а последние – за чужими спинами
– не подозревают: слишком смеются. И всей командой репетируют архиважные
планы – новое, скандальное прочтение классики. Эти сюжеты – как дорожные
знамения: стандартны... категорически – ничего сногсшибательного! Но творцу
не обязательно с кем-то себя идентифицировать. У меня нет привычки – мыслить
о себе третьим числом, как цезарь или Гертруда Стайн. Я путаюсь между всеми
– наконец раскромсав собственное тело... стремление – не к смерти, но –
к свободе! Я не включаю себя, потому что хочу – судить... или – любоваться.
– Вуайер! – говорит объятый плащом. – Кстати, я тоже путаюсь между
вами – в неглиже...
– Жизнь праведная – и жизнь веселая... Я предпочитаю вторую... и третью,
и десятую, – говорит Аврора. – Отобрали, скажите пожалуйста! То, что не
вернешь, я обычно дарю. Мало ли, что и куда отобрали из моего дома? Значит,
я смогу веселиться в другом месте. В питейном поле. Если он у вас оттянул,
значит – зачахнет без такой невидной мелочи... Кисет с карбункулами, свинчатка?
Или – как у попутчика – рога, что никак не обнаружит? Возможно, вскоре
они обретут четкость.
– Он всегда ищет то, чего у него нет. Острое и ужасное. Как в готическом
романе, – говорит Нетта.
– Нетта не любит брутто, – бросает неотрывно от газеты объятый.
Скоро, скоро предстоят интересы: сквозь звенящие лиры и веселые разговоры
веселящихся о веселье пробиваются дальнобойные тарелки – там, в полосе
пикников, отнесенной ветром или течением времени и отдачей – уже сумерки,
и щелкают швермеры и петарды, и в воздухе – огненные письмена... Вероятны
возлияния, магнетизмы, фонтаны одежд... или застольные беседы, словом –
радости и шипучие, и цокающие. И какой-то свист и бульканье малахитовых
рыб – или шуршащих жабрами листьев в сетях ветвей – или в их отражениях
на маркой воде, раскачавшихся – канонерками, расчехливших стволы, рассучивших
мелкокалиберные сучья...
– Я пересекал чей-то двор, и уши мои зачерпнули речь, – сообщает кричащий,
с разлетевшимися глазами. – Нынче летом будет засуха, тьфу, эвфемизмы –
аравийская депрессия! И еще – семь таких же лет, и забудется прежнее изобилие,
и глад изгладит землю... А на вопрос, как пройти... не помню, куда: вы
пойдете вдоль реки, и выйдет из нее племя плоских от голода рыб – заглотить
что-нибудь... и птицам зноя будет нечего есть, и повесят вас на дереве,
чтобы склевали с вас вашу плоть... должен ли я почтить случайность и принять
услышанное – за пророчество?
– Во время текущей засухи... впадающей в следующее лето... в Туркмении
учредили День Нейтралитета, – сообщает объятый плащом и опять выворачивает
газету. – Протянули проспект имени Нейтралитета и сварганили гильотину...
pardon, Арку Нейтралитета. Одноименный мост с выбитыми балясинами, водоворот,
смотровую площадку и шампанское «Ледяной нейтралитет».
– Да и дом разлетелся на сто магических осколков, – говорит Аврора.
– Но я вынесла сквозь ураганный огонь – ураганное платье и отсутствие проблемы:
в чем пойти на пикник. Так что же объявлено – зной на многие лета или разгул
пророчеств?
– Если первым объявлен – тот, сиюминутное не корреспондирует с оптимальным,
– говорит кричащий, с наросшей на затылок спиной.
Но чем крупнее – шествующий навстречу шест, за которым – аберрация,
замутненность пространства – аляповатым знанием... или – летящий навстречу
гарпун, сбивающий на пикник, и в фокусе – упругие натюрморты, и из сорванного
полога, то есть завесы, сорванной и уже расстеленной на поляне – красногалстучные
индюки-персики... ау, не злоупотребляйте пастельными тонами, бубнит кричащий,
маловато огня, дефицит ураганной массы... или – арбузы с перерезанными
глотками, брызнувшие – пурпур... Чем ближе веха, тем навязчивее – ее перерождение,
наступившая вдруг неоструганность, деловитость... И с последней ужимкой
дороги налетают – на бесцветный осиновый кол. И, прервав целеустремление,
изучают – глиняную табличку с клинописью... или на крепежной детали ржавый
гвоздь – ухающую под ветром или под филина надорванную фанеру. И взамен
километров, килокалорий, мгновений до старта и иных замет следопыта – скороговорка,
кляузное кривописание: «Здесь окончил землю рыжий муж, клейменный до пят
веснушками, уши из розовой папиросной бумаги. Объяснялся картаво, на монотонном
языке, окончания сопрягал». И холмистое новообразование – деревенская груда
расшитых корнями земляных подушек, и мерцающие пролежнями грелки камней,
а сверху посажены в паутину два пятнистых, как глобус, незрячих яблока.
– Сами и кокнули, раз последние с ним беседовали, – говорит Аврора.
– Вот и музей одной картины.
– Сопрягал неизвестно с чем... а известно – зачем? – вопрошает объятый
и опять перелицовывает газету. – Возможно, у него были проблемы с пищеварением.
– Или – из общества «Прострелы в спине», – говорит туманноликая Нетта.
– Огненно-рыжий вплоть до самовозгорания, – произносит зауженный молодой
человек в черном. – Глаза северные, архангельские.
И из сломанной трапеции – вдруг тоже сверкания: брызги речи... или
– обанкротивший немоту ил.
– Какая веснянка, какая окрошка... – произносит Дафния. И звучит лиловым,
обметает со вздутий барокко пшеничную пыль. – Здесь все в заблуждении,
мой сын не рыжий, скорее – всклокоченный... будто с подрывной работы. Он
очень обеспечен... – и, оглядывая тачку, в страхе: – Но кое-что бумажное,
пергаментное...
– Как бы у него не воспламенилось! Возможно, сновидцу вострубят побудку,
– говорит кричащий, с наросшей на затылок спиной. – Кто-нибудь добренький!
Не отомкнете ли свою винотеку, не плеснете ли... не в ритон, так в пригоршню?
Не скучать же до пикника.
– О счастье, тут чужой сын! – объявляет Нетта. – Жаль незавещанные
уши. Папиросная кожура, а все-таки... – и кричащему: – Вы же возгласили
засуху. Не убойтесь камбалы – спуститесь к реке, пока ее не выпили мы.
Или нарыдают новую? Возможно, молодой человек в черном скажет, сколько
еще течь – ей или вашей дороге. Он необычен, значит, в его присутствии
есть какой-нибудь крупный смысл... По крайней мере, что – не он, для меня
не имеет смысла. Илисказанное им так же случайно, как ухваченное во дворе.
– Я тоже здесь – только тень, расщепленная на множество ходячих суждений,
– говорит зауженный молодой человек в черном. – Например: вера в то, что
есть некто –знающий все или главное, изобличает в вас леность духа.
– Источник передает: в огородах сельских тружеников обнаружились
змеи, – говорит объятый плащом. – Егеря на наш запрос разъясняют, что в
лесу змеи не встречаются, но появились тигры и фердинанды. Они не многочисленны,
и жителям ничего не грозит... – и, оторвавшись от газеты: – Если первого
не смутил этот небесспорный указатель – верно идете, товарищи...
И вновь подхватывают котомки и трезвоны – серебряные в памяти и золотые
от солнца... или от дома Соломонова – царю Валтасару... и пробитые петлями
окарины возвышенных до урагана и сниженных до вечных покоев одежд, и –
между весельем: прохлаждающимися протоками и междусобойчиком лепестков,
зонтиков, медовых коробок – простирают шествие дальше, к радости.
Но впереди вдруг опять – взрыв барабанов и бенгальские огни сосен:
лес великих костров... И рухнувший мост Нейтралитета докатывает до ближайших
кастрюль – кувыркающиеся, жужжащие обломки, и пляшут по дну солнцеравных
сковород... Или – сотрясает костяк деревьев, хлопает фрамугами, раскрытыми
из крон в синеву, исторгает клекот – или нескончаемый шарф факира – из
поставленных на ветки остроглавых святых. И воздух вокруг и над трамплином
дороги – отягчается, каменеет, обращая бабочек и стрекоз – в легкомысленные,
полустертые петроглифы, и в проточных зеркалах меж рогатыми канонерками
расшипелась бессребреница-тьма... И последние идущие аккуратно собрали
движение – в щепоть, на плечо... и щепотку – на другое. А предшествующие,
сбросив широкий шаг, раздраженно свернули свои папиросные хлопушки – в
козью ногу тишины... а другие подобрались под крылышки скулящих колясок,
протянув себя – меж мешками с картошкой и живостью воображения, слившись
с поклажей... или удалились в иные бугристые фортификации. И Аврора комкает
и прижимает к душе – сладострастное, и садится – в пыль, и набрасывает
на голову бурный подол... А кричащий свергает фуксом блошковатую Дафнию
и расплескивает – в колтун красно-бурых водорослей на рваной подошве, и
кричит: – Земля! Горчичные цветы, коровьи лепешки! – и бросается на тачку,
покрывая собственным телом – скуксившиеся кули и канистры. И бормочет:
какая грызня на псарне туч... – и высматривает разбежавшимися глазами –
какую-нибудь бутыль, и бормочет: – Возможен уксус... Зато запинающийся,
объятый, без запинки опрокидывается – на спину, в траву, подложив под голову
ранец, разметав плащ и опять явив – заниженное, ждущее новых веяний, и
закрывает лицо газетой. И сквозь громы – из-под листа: – Нам сообщают:
уже несколько дней к избирательным урнам привозят долгожителей – для досрочного
голосования за пожизненного первого консула N, баллотирующегося в императоры...
Спрашивается: адекватно ли оценивают ситуацию эти безнадежно устаревшие
люди? Понимают ли, чего от них хотят – над избирательной урной праха...
– Сброшенный на подкрылки членистый, – говорит туманноликая Нетта,
перейдя его ноги в футбольных гетрах – или в иной азартной снасти. – И
опять целит в доноры.
И усаживается на слетевшее с чьих-то круч и закрученное в ионическую
капитель одеяло и вытягивает из ранца сигарету. И пока все веки заклеены,
а клейменные очевидностью прочие части скатились на задний план, изучает
зауженного молодого человека в черном – кощунственным глазом, зазеленевшим,
как капсюли на ветках весны. Молодой человек – прислонясь к стволу, представив
черты – грубые и прекрасные... или неумолимые, циркуляционные... слившись
с черным трафаретом – или с его расчесанной ветром коростой, и в порталах
– над стелющимися стопинами или стеблями – бронзовый луг, и воронки от
пикников выпаривают сахарную фурнитуру.
– Как мир музыкален, полнозвучен, полифоничен, – говорит Нетта. – А?
Вы не ощущаете его молодости? Чудесной инфантильности? – и, оглядываясь:
– Умалились, как дети и еще меньше. Где они? – и, препоручив грохоты –
паразитирующим очевидцам, жжет сигарету. – Вы вошли в меня тайной и не
вместились, и клубитесь вокруг... Я хочу вас познать.
– Так оглянитесь, – говорит зауженный молодой в черном. – Поднимите
камень, отведите куст полыни и войлок цветений, расщепите дерево – и отовсюду
к вам выйду я...
– Нет! – говорит Нетта. Дым, дым, дым... – Нет и нет!
– Не умножайте фикции... Фантомы и привидения.
И высь смолкает. И такая широкая пауза, что слышно, как на лугу растут
поганки. А все сгинувшие без вести и раскассированные вдруг воскресают
из-под своих колесниц или выбиваются из-под камней и выходят из треснувших
деревьев. И Аврора сбрасывает с головы бурный чехол, и подсушивает и подтягивает
себя к дальнейшим прорывам. И непомерная Дафния возрастает и опять надувается
непроизнесенным – до Аполлоновых лавров.
– Но пасаран! – и почетный донор снимает с лица газету, сверкнувшую
прорехами для глаз, и опять вворачивается в ветрило, оплавившее лазурью
его уста.
И туманноликая, звенящая скулами Нетта бросает сигарету. И бросает:
– Жаль, что незнание жизни не освобождает от жизни...
– Что вы так боитесь звуков форте? – вопрошает кричащий, вспорхнувший
с тачки.
– Все вам расскажи! – и Аврора взбивает белокурый овечий чуб. – Пусть
вас терзают подозрения... – и кричит: – Как я устала... откуда я знаю,
почему? Не трогайте меня, я устала! – и, вытрясая из дудок бурю сладострастия:
– А у вас и примет нет. Что писать, если вас изгладят с этой дороги? Здесь
плелся некто и вопил, что его ободрали? А зачем вам идти за несуном? Чтоб
еще что-нибудь отнял?
– Если первый отнял у меня все, – говорит кричащий, с центробежными
глазами, – значит, теперь он – я.
И идут себе дальше. Пока черные стволы или Лаокоон вырываются из змеящихся,
множащих жала ветвей. И один несет случайно подобранное имя... или – вечное,
как заря... а другие – так и не произнесенное... или непроизносимое.
Но и те, и эти шествующие – всего лишь краснофигурная роспись на вазе.
Часть вторая.
ЕДИНСТВО ЛЕСА, РЕЧИ И НОЧИ
Что-нибудь – житейской магии сложности: нашествие блудного сына или
убийство посвященного анониму баклана. Почетная мантия, роба... Закат Европы...
Армада леса, вдруг куда-то двинувшегося... распаханного снизу вверх пенными
бороздами заката, дальнейший лес – проросший или прозревший на побережье
лунного света. И несколько персонажей в радиусе невинности – завлечь, зажечь
избранничеством, так что в кратчайший срок будут оповещены. Одни – клацающим
официальным слогом. Вторые по наущению автора или второй натуры –
подслушают. Четвертым – четвертый сон. Или, расплетая в царстве Флоры
струю Аи, снимут двоящееся событие – вместе с яством – с жирной газетной
строки... Уловят на периферии – покатость вещей, рыхлую ансамблевость...
И, укрощенные замыслом, подтянутся к месту – нажать на подледный резерв,
срезать стройность, выплеснуть мимо русла – и так далее. Возможно, комбинация
будет прокручена еще раз. Вернее, не раз и столь испытана – творец явно
мыслит узлами, маршами, очередями – и вряд ли завяжет самостоятельное происшествие.
Скорее всего, и оно уже было – то есть прошло, и на повестке – отражать
и множить грани... на грани битья зеркал и отражений. Возможно, экспозиция
и есть – весь сюжет. Мой брат по той струе Аи имел прожект, каковой я категорически
не приемлю, но методично приворовываю: описывая регулярное – Возвращение
Героя или Открытие Огня, Битву За Урожай – набросать лишь начальную фазу.
Восемь минут кандидат в президенты кричал, что в буме каменных вещей виновны
коммунисты. Но поскольку – ничего нового под солнцем, то вместо продолжения
– наконец противники утомились и открыли огонь, объявить – и так
далее. 64 малоприбыльные коллизии, переходящие дольний коридор – черепахой...
они же, по Борхесу – четыре. Все счастливые семьи похожи друг на друга,
каждая не... а наследующий посылке громоздкий амур заменяем на и так далее...
Сотрапезник тускнел от скабрезности свежего слова – еrgo, если воровская
память меня не подводит – от неуместного качества темы, он-то и свежевал
все – в святотатство. В зажеванный тезис: если все уже названо... и не
как-то простосердечно, но с внесением метра – с расстановкой ударений,
все произошло – при замере... точней – при завесе слов. И чем ближе глаголы
– к подержанным... к бывшим в употреблении, то есть – к единственным, тем
известней возможность – жить... еще раз – или еще двенадцать. Видно, у
него имелись причины – бояться смерти. Так что если персонажи собрались
на остывшей и даже подмерзшей площадке – то заблуждаются. Тем более – что
случившемуся должно перепахать прибывших, иначе зачем... et cetera. Наименее
впечатляет – чувство долга, кому бы здесь ни приписывалось. И герои не
должны быть разочарованы... один из которых начтет другому: почему все
случается – на твоих словах?.. Или: почему случается – то, о чем ты говоришь?
Ведь все, что есть на словах – безусловно, есть. Но, возможно, мне скучно
выкладывать событие – или верить, что оно существует, и чтить последствия
несуществующего. Интереснее – как в той апории, дробить случившееся – на
первоначальное накопление колорита, ретираду улиц в сумрак, синодик звезд.
Завернутые в фольгу лунного света деревья, пролившийся запах эстрагона...
летящие на тротуар и полыхающие патронки окон, будто громят пошивочные...
единственно и составившие город... etc.
Словом, из перечня происшествий избран – дачный лес... многокрылый,
растущий к опале рой лета...
А в дачном лесу – случай поляны, бывшей волейбольной площадки... как
регулярное, вытоптанное? Или – необычное, но никчемное – тоже регулярное?
Я вам все объясню, и так смачно, что забудете, откуда пришли! – напевает
там, на поляне, Аврора – уже вовлеченная, преломив свою жизнь почти пополам
и разгадывая, какая часть больше: званая или избранная? Подсушенная или
подвигнутая – реять и виться над подсушенной и подчеркнутой Авророй, облаченной
в вечернее или веющей выбеленным остроугольным чубом – меж загадкой и песнью,
и прочих гостей – у раскладного стола, под лохмотьями волейбола, шнурованного
связками рыб и защипанного сохнущими грибами и падающим солнцем. И внезапно
преломившись почти пополам, Аврора охает. Вы ошиблись, что видели меня
– где-нибудь... в Клубе «Прострел в спине». И, помедлив изогнувшейся статуей,
замершей охотницей, узрев сквозь деревья – приближающегося молодого человека
в черном, скучающе распрямляет сухую спину. Вьющийся и засвеченный остроугольник,
между пальцами – блеск и скрежет: вскрытие – ром. Над самой глоткой бутыли
– нет, пока на подаче – две обглоданных призраком осени и скрещенных ветки:
Веселый Роджер! А расхлябанные нижние сучья склоняются к абордажным крючьям...
И, упрятав за щеку сапфир или сливу, Аврора склоняется к шампанскому. Но
все ближе и чопорней – идущий через лес: последний избранный – или бронзовый
от оседающего в дол и опыляющего всех света – молодой человек в черном.
От света – узкоплечий и узколицый, он же – не подозревающий, что угодит
в чешуи волейбольного бредня, в подберезовые котелки и осиновые галстухи.
Рассыпающий паузы – за стволами, пока кроны, занесенные над его головой
в шарманки или в куранты, обрастают секундной разметкой игл, заволакиваются
буквалистикой листьев... пороша с верхов – косые оранжевые орифламмы и
отбивая лишь собственную поступь – шаркающие задолженности... Расщепление
группы на площадке: предыдущих выхваченных и запятнанных солнцем – или
причастностью к закату, раскладному столу. Одна из причастных, чуть юнее
Авроры – почти фаянсовая, со звенящими скулами... занимаясь болезным: туманностью,
бледностью... но когда, насытясь, разочтет темную склоку волос и нашлет
кощунственные глаза, зазеленевшие – не движеньем невинных, но полосой препятствий...
А другой некто – переиначенный: неотчетлив, ибо развинчен – уже, возможно,
принял напиток чьих-то богов и слизывает с уст – небесное. Вознося рог
– дрогнувший и дважды обернувшийся вдоль вина – изобилием над разовыми
чарами походных посуд. Или развинчен, потому что дегустирует старого морехода:
от участи до неустойчивости, и слизывает с уст – морское. И за неустойкой
кричит: где действие? Я – человек действия! – и схватив газету, наслеженную
яством – ин-кварто, сгоняет с отростков, глазков и бархатных вздутий натюрморта
– мотыльковый налет. Гостья же обширная, как трехлопастная арка, продолжение
списка, с головой, посыпанной сумерками и многим превзошедшей гряды плеч,
овевает сигарой свои собранные впритирку или в шезлонге, но поплывшие частности.
Увязав в газовый платок на шее – лишь кольца роста. Отложившись, застыковав
в объятия – серебряный поднос с фруктами: мелкими, но сплоченными глянцевыми
– и шершавыми, но могущественными шарами и конусами. Наконец... но просмотрены
гости, присутствующие вполуха, с непринципиальными (беспринципными) репликами...
вовлеченный десятый: зрелый воин с компасом, с широко разлетевшимися от
носа глазами, почти стекающими с лица, и с членами, выразительными, как
гнев и страсть... он же, возможно – бежавший запаха доспехов и блеска крови,
или наоборот, и вообразивший – другой магнит.
Время возглашений и возлияний. Во вратах волейбольных столбов,
под натянутым десюдепортом: роспись хтоническая – ячеей...
– Итак, знаменательное событие, ради которого мы сбыли дела и собрались
здесь, – объявляет Аврора, с шампанским в бумажном стаканчике, помахав
рукой вставшему где-то за стволами молодому человеку в черном, – произошло
двенадцать лет тому... Пир вам и со духом свиным. Опрокинь! – и скучающе
запивает объявление.
– Но только в одиннадцатый ты произносишь эту фразу, – откликается
некто развинченный, снискавший лазурные уста. И парит и балансирует над
столом, осушая рог, но приветственный взмах Авроры – и действо разжато
за пределы площадки... Газета – ин-октаво, в козырек – против света и колких
гротесков елей, мутирующих в восковые фигуры для вонзанья... потянувшаяся
в игольное ушко путанная канитель сумрака – и поляна уже подрублена тут
и там.
– Ты прав, я – единственная, кто сообщает новую информацию, – говорит
Аврора. – Цифра назойливо меняется. Но вот пришел нетрадиционный гость,
молодой человек в черном. И пока прячется за той елью, узнает, что мы собираемся
– как ветераны в День победы. Чтоб из года в год вещать про какой-нибудь
бой, на исход войны не влиявший. Зато определивший участникам – вещую тему.
Мы уже вызубрили воспоминания противника... да, сообщника, воссоздающие
– букет, купаж, и к Дню утраты памяти готовы суфлеры. Заметьте, молодой
человек в черном, произошедшее с нами, как тот странный бой, ничто не смутило
и не имело последствий...
– Кроме тех, что мы собираемся здесь... в одиннадцатый раз? – уточняет
развинченный, с лазурными устами. – Коварный одиннадцатиметровый – в дальний
угол Британии! Я узнал, там праздновали самую удушающую... самую гумозную
в последнем веке субботу.
Но подозрителен, как любовный напиток, ибо так и не высмотрел за ветвями
– адресата речи. И опять шлет блуждающее око – куда-нибудь... где между
обуглившимися матицами и белым тысячелистником, назначившим срок площадке
– на просвет, на весу: многоствольный цейтнот состоятельных прямых и расслабленных
ломаных, уже тускнеющих и сплочающихся... Возможно, и последний явившийся
– в черном, если в самом деле есть за стволами, он же – наблюдающий волейбольную
поляну издали... если – наблюдает... получил ее – меж торцами и качающимися
конусами звона... или – меж просфорами воздуха и бессчетными, воспарившими
обломками, стесненными в чащу – сиянием ковчега или растекающимся закатом.
Строй разновременных фрагментов, и кто поручится, что они – целое? Если
поручители – нанесенные на них подберезово-подосиновые гости и вынырнувшая
из игры – рыба.
– А сколько мы оказывались в других местах – раз в год или четыреста...
кто считает? – спрашивает Аврора. – И как расстаться со случившимся, если
еще не нажевались? Как неизбежно выздоравливающий президент... Когда свадьбу
сестры протаранило в сон, инцидент очень ее украсил. Лик оттенен барражирующим
над ней Роком, глаза – пещеры с жертвенным пламенем... Но мы не успели
насладиться высокой, бескорыстной красотой трагедии. Нетта ринулась к новому
мускулану. Неужели ей дано быть прекрасной – лишь однажды? В конце концов,
есть священное понятие, – говорит Аврора. – Детальная проработка! – и еще
шампанское, пока кто-то... возможно, рыбы полощут над ней запекшуюся бахрому
волейбола. – Сейчас, молодой человек в черном, я оглашу вам постылых воспоминателей.
Сын моей обширной подруги – седлающей одинокий шезлонг Дафны. Приемный
или воспреемник... или излишне восприимчив к чужой боли? Вечно путаю. Этот
развинченный, с лазурными устами. Он ссылается на повышенные апелляции
к морю. Потом вспоминает, что море – метафора смерти. Но вскоре его уста
сольются не с морем, так с ночью... – и, обернувшись к развинченному, изучая
действие и расширение действия: – Определенно, ему не хватает живости.
Неужели ты чем-нибудь неудовлетворен?
– О! – произносит развинченный, с лазурными устами. – Здесь, в лесу,
забаррикадировавшись деревьями... – и кричит: – В празднестве и веселии,
где случается – все, о чем ты говоришь. Где случается столько твоих слов!
– облизнувшись, закусив свой уже простывший рог. – Пуст, как партийная
касса... – и полупоход, полуоблет стола, поиски и всматриванья. И к лесу:
– Ау, новый гость! Что скажете вы? Не оскверняйте прозрачную ситуацию,
прояснитесь!
Зауженный молодой человек в черном – еще за елью, затерявшись в позолоченных
остатком нервюрах и молниях. Кричащий ответ, или он же – раскат леса:
– Возможны непредсказуемые ходы! Волна беспорядков. Чье-то внезапное
возвращение в строй... И над вами всегда висит, как меч, кораблекрушение.
Я предпочел бы смотреть из публики и оставаться вне круга. Видеть лишь
тех, кто волей случая украсит собой фрагмент между стволами, открывшийся
мне.
Ажитация в булавах заросли, вогнутый свет... И под чьим-то хрустнувшим
шагом – ветер, поплавки орешника, рассыпающаяся канва. Что-то намечается
– в полосе света, изобилующей достоверностью, но искрящей засильем связок,
контактов...
– Если знание не обременительно – кто он и зачем ты его пригласила?
– спрашивает Аврору вовлеченный воин измещением в гнев и страсть, он же,
возможно – бежавший, с широко разлетевшимися глазами. И, сойдя с площадки
в протянутый рывками и выгнувшийся погоней за солнцем лес, ищет вчерашний
лес: сложить на линии нападения – прялку, чтоб в компании лесных нимф,
в поясе менад прясть огонь и желтые цветы. Еще одну рваную сеть – уловляющий
дым, и попутно унизить или завысить ординар тьмы... но пока на линии –
прозрачный и шипучий, как скука, скунс.
– Он прав: чтобы прочувствовать целое, нужен глаз – извне, – произносит
Аврора. – Репортеры, документалисты, поэты... Наружка. Кто зарегистрирует
событие и, очистив от наслоений, пристроит в какую-нибудь строку.
– Поэзия – ветр, метущий имена с одного образца на другой! Зачем нам
путаница? – строго взывает развинченный, с лазурными устами. Распузыривая
газету – оторопевшими заголовками: – Незаконный оборот, преступно нажитые
доходы... Но учтет он – событие, чье место в летописи... то есть на глобусе
вашей речи мы торжествуем – или наши торжества, вот в чем вопрос. Он регистрирует
нескончаемое – или сиюминутное?
– Позвольте мне решить самому, что сиюминутное, а что – двенадцатикратное,
– кричит молодой человек в черном – из шарабана ветра. – Возможно, я брошу
жребий... – и уже за другим деревом, чьи ветви вычитают прямо из сердца
композиции – стаю горящих последней скудостью грибов и рыб и акцентируют
– случайное, но укрупняющееся: чью-то тень, порскающую на гребень лунного
света. Или – для вставших на площадке – складывают зауженного гостя со
вставшими меж изваяний света слепыми, шелестящими подвортнями.
– Итого, пришлец в черном – регистратор? – уточняет ищущий нимф или
пряжи огня. И от страшных проб и находок то один, то другой ствол над поляной
и весь такелаж запорошены всполохами и кровоточат. Или подхвачен и продернут
сквозь засеки пунктиром – воровской карбункул. – В самом деле, в какие
проскрипционные метры или бессмертные списки...
– Я знаю? Мне дали телефон и я позвонила, – говорит Аврора. – А молодой
человек оказался столь любезен, что почтил нас приездом.
Перебитый накрапывающей зеленью интервал – между правым кипарисом и
левым олеандром... между Ахиллом и черепахой. Перелицован молодым человеком
в черном – во фрагмент с подорванным правым краем. Подсушенная блондинка,
окунув руку по локоть в последнее солнце, разрывая тайный перемет... Всплывает
лист с телефонным числом – и, зараженные формой фрагмента – двойственностью
или разрывом – иные листопады... нерасклеенное письмо, треснувшее на половины
вест и ост, карта колеблющихся вин, бульканье... опись переполненных блюд
на снесенном в сноску якоре, просроченные билеты на, возможно, бессрочную,
но разбитую мельканием ходоков дорогу... вырванные из переплетов
леса и скомканные на взлет черновики туч... и ниспосланы быть затушеванными
– горящим желтым, с подмешанным синим. И на каждом шагу или на каждой минуте
меж стволами взвиваются разрывы: лес дробится и множится и вот-вот обнимет
собой – все.
– А я звонил и просил к нам продавца рыб, – объявляет многогневный
и многострастный. – Мы уверены, что это не он? – забирая в широко разлетевшиеся
глаза – лес колокольный, разновременный: чересполосицу колонн и деревьев.
– Продавец рыб был бы в белом, – говорит Аврора, на общем плане – у
раскладного стола. Остроугольный чуб – цвет аквилон – уже побит оттенками
вина и сыра. – А вот, молодой человек в черном, моя объявленная сестра
Нетта.
Гостья почти юная или почти фаянсовая и бледная, со звенящими скулами
или с темной склокой волос. Две струи – в бумажный стаканчик: шампанское
и ром. Две протки, понесшие в клочья балдахин луны, милашки-лилии, чаек.
– Мне тридцать, а ей, возможно, двадцать пять, – говорит Аврора. –
Как уверяет моя соседка: Нетта хоть и красивая, я ее не люблю...
Как замечаю я: потому и не любишь. А меня – еще больше. Лишь бы головы
гидры не перегрызлись между собой... Но я всегда обожала Нетту. Особенно
в день пустотелой свадьбы. К тому же у нас обеих – черные, лихорадочно
блестящие глаза... – и, отправив в рот бирюзу или новый виноград: – Ну,
так и быть, у нее – зеленые.
Почти не слушая, но взболтав свой крюшон... и крупные пробы... почти
болезная, она же Нетта – в трех шагах от черты, против плесков, сцеплений,
сгущений, где возможен – молодой человек в черном. Кощунственные глаза
– на шагнувшем из теней в наползающий дым: от желтого венка, от посвистывающей
прялки...
– Если я не вижу его, значит, он не видит меня. Или его нет. Жизнь
на все подсказывала мне нет... – снятый пальцем с уст поцелуй – пущен дуновением
к проволочному каркасу хвой, напирающему из прорех – и затянуты, и заложены
лигатурой лиственных веток. – Вы на нее надеетесь, а она в последний миг
отрицает все живое.
– Я не вижу и половины тех, что на меня смотрят. Рекламные агенты,
борцы за счастье трудящихся, положительный опыт совместной работы... –
говорит Аврора. – Даже погребальные колесницы и неоплаченные долги, но
я их не вижу. Ты считаешь, они или я крупно потеряли?
– В Обществе «Знание» на каждой двери – колокольцы, – сообщает дымящая
сигарой или подтаявшая на газовых рожках шарфа Дафна. – Куда ни ступи,
сразу звон, как в чрезвычайке. И в тебя вонзаются десять глаз, чаще засвеченных
попарно...
– А знаменитая книга, – продолжает Аврора, – зациклилась на красавице,
прокаченной мимо читателя – не выказавшей ни одного из мест своей красоты.
Осевшей – в чужих вздохах, соплях и воплях. Что очень вздувает интерес...
патологическую влюбленность в невидимое – или в собственную проекцию...
Ну, хорошо, молодой человек в черном, мне – тридцать шесть, а Нетте пусть
– по-прежнему... – тут легкий вздох. – А та непомерная газель в барочных
излишествах складок, словес и слез – наша Дафна. Ее любил Аполлон, но она
не ответила чувством. Уже отвечает за утечку информации и фрукты: конусы
и шары, крупнейший – голова, и не дает застыть крови. Возможно, там была
ее тезка...
И Аврора, качаясь на длинных каблуках – у поставленной на линии нападения
огненной прялки: колосящийся жгут, охра, или у капкана, защелкнувшего костистый
цокот... и при нем, воссев на пески – воин с порченым компасом, он же –
измещением в гнев и страсть.
– Самый непредвиденный гость... – подозрительность, пробег пальцев
по плечу сидящего, фиоритура... и отдернуты. – Как-то в гостях ко мне привязался
ребенок. Тоже жаждал порассказать о войне. Со слов бабушки-пулеметчицы
– из тех воителей. Перебежчик предупредил полк, что на дороге засада, и
спас им жизнь. Ребенок так и сказал – без всякой поэзии: перебежчик. Жизнь
бабушки и соратников спасителю не зачлась. Ни ветвящееся, полегшее было
потомство. Запишите ложный сюжетный ход, даже бег, – говорит Аврора. –
Кто-то с натужным драматизмом сместился в геенну, навсегда или до поры
– вопрос не обсуждается. И, видно, зря. Обернулся – мухой.
– У меня понизилась платежеспособность, – говорит многогневный и многострастный,
с разлетевшимися к кромкам леса глазами. – И они не знают, где они. Там,
где – они, или – там, где я. Ненаблюдательны, как кроты.
– Но лелеет ностальгическую щепотку – оттуда, – кивнув на пламя, Аврора.
– Кстати, в процессе наших о нем размышлений он дьявольски изменился. От
одной моей мысли, будто впредь он невидим... невиден... Например, он был
пострижен. И вдруг – вольная линия... И что-то – вдоль щеки, изрезанной
возможным страданием. Он впечатляет. Особенно – Нетту.
– Возможно, когда вы отвлеклись, один сюжет превратился в другой...
– кричит молодой человек в черном – из тени, внастриг, за тысячелистником...
из-за тысячелистной черты. – И теперь это – Блудный Сын...
Тут, поскольку часть вовлеченных и причастных – согласно иерархии
или вразброс – названы, все ниже с каменной стены тьмы – со стены темницы
– толкающиеся корзины с грубым помолом игл и листьев, а некто непроизнесенный,
ибо притязающий на классический стиль – на регулярное, запускает из пропущенной
мортиры – очередную луну или тамбурин. Разрушая запустение... или восполняя...
ибо там, где предполагался зауженный молодой человек в черном, уже – никого:
помрачение зелени – проседью, россыпь черной пломбы, масляный или масличный
блик... последний вспыхнувший ход – вглубь, меж состоявшихся прямых и несостоятельных
косвенных. Если кто-то не наблюдает – уже из-за нового древа. И площадка,
несомая сетью летающих рыб и грибов, и куча дымящихся стренг под ними –
опять сместились, обрастая новым атрибутом... согнав моментальные краски
– распеленав неровности и неравенства.
– Кстати, в день, когда все случилось, – объявляет из шезлонга непомерная
или трехстепенная Дафна, – один старый еврей вырезал на пляже в Аркадии
силуэты. На фоне трех посвященных ему газетных вырезок – он носил их за
собой на щите. И взывал: – Прохожие! Ни в одном городе, кроме здесь, нет
художника, который работает ржавыми ножницами. Если б вы не спешили неизвестно
куда, то смогли бы читать о нем в этой газете, а если эта для вашей персоны
не ах – находим еще две. Кстати, вот его фото в настоящем германском журнале...
Они мне дарят матерую вещественность носа и развьюченных складок? Я сделаю
вас красивыми, у вас не будет морщин, седых волос, и все даром – два рубля!..
Он не умел молчать и отпускал одесские шуточки, – говорит Дафна. – Мужчина,
что вы мешаете работать? У вас такой широкий язык, как у моей тещи! Мало
того, что вы сами улыбаетесь, вы хотите, чтоб ваша жена – тоже! Вы же бесплатно
улыбаетесь, а она отдала мне два рубля, ей теперь не до смеха!
– Возможно, его обязали возмещать вырезанные из мира плоскости – плоским
словом, – произносит развинченный, с лазурными устами. – Доступным языком
одесских улиц.
– Я помню его репризы наизусть, – говорит Дафна, вдохновляясь
или придушив сигару о подошву сандалии – и уложена на поднос: серебро,
черный ствол между очаговыми вспышками фруктов. И, пронзая эфир: – Мужчина,
вы мне мешаете работать! Остудите нервы, идите, куда вы шли, на трамвай
или в море, я знаю? Трамвай тронется без вас, а я тронусь с вами!.. Или
– может быть, мне... – и приценивается к цимусу: красноконической груше.
– Женщина, вы уже родились нетерпеливой. Видно, вам помешали родиться,
хам ломился в дверь или ввалился без стука – посмотреть ваше ню... Его
раздражали все, кого удалось зазвать. Перестаньте садиться мне на голову!
Я не кричу, но я имею хриплый голос, как у Высоцкого. У него от водки,
у меня от селедки. Вы мне говорите – Высоцкий. Я с ним пил! Мне восемьдесят
лет. Так я вам замечу: у Высоцкого голос как у меня... Какая трагедия жизни!
– всхлип Дафны преклонной или мерно подрывающей сочность конус. – Он призывал,
сорвав глотку – и каждый день ему попадались не те людишки. Ботва.
Поднятый ее речью ветер – с еле видного моря, но набравшись на перелетах,
забирает поляну – в винт, в злокозненный луна-парк в роговой оправе, пересыпав
солнце – в бочку с горящей смолой, а привратницу луну или тамбурин наделяет
трехрогим облаком с бубенцами звезд, затерявшихся в габаритных звездах
неба... или обращает – закаленной задницей пьяного в задницу фавна.
– Но раньше ты этого никогда не рассказывала, – говорит Аврора, вовлекая
развеянный чуб – в острый или отбеленный угол.
– А теперь я на все смотрю другими глазами, – сообщает Дафна.
И пока вздымается и перетолковывается невод – от рыб до грибов или
от яйца до яблок, молодой человек в черном изучает следующий фрагмент между
стволами: почти болезная гостья или почти фаянсовая и звенящая скулами
– непринужденно загнув подол, собирая на мелколесье крабов или распустившие
щупальца шишки... пока стесненные формой фрагмента мгновенья перехватывают
друг у друга коптящий сквозняк, почти не меняясь, лишь – теряясь... И достигнув
линии нападения, градом счисляет ношу в пламя. Хруст, мелкие разломы, вылет
золотых пауков... И сидящий у огня воин с порченым компасом, он же – отшатнувшийся,
осматривает снизу вверх – вставшую над ним и вступившую в круг нимф...
и закольцевав инструменты леса – в многострунные многострастные или сам
с собой пророчествуя, встречает зазеленевший, кощунственный взгляд. Перечень
ощущений героя – уточненный и развернутый: непостижимы... и пока гадаешь
о перемене, ее сшелушает оскомина... И пока от перемены случайностей крадешься
к ритму, суть оседает по склонам – хлопьями криков. Как рассыпанные в горах
скверноговорки черных альпинистов. Как разлитые кем-то, когда-то весна
или смерть, что имеют наклонность скапливаться в низинах, и пары их взрывоопасны...
Некто, на том же фрагменте, прижав руками разлетевшиеся, почти стекающие
с лица глаза, вдруг произносит:
– Меня оклеветали. Оперативно, траншейным слогом.
По правому полю расползается нетерпение, всколыхнув над костром – очерк
лодки, осевшей по уключины в дым – и группу суетящихся над пористой костью
весла. Перламутровые рогатки на плешивом темени...
– Ну и что? – спрашивает почти туманная или почти юная. И следит обвислый,
роняющий неувязки дым, уже сменившийся и хлебнувший в лузы хмель. – Я могу
сделать это более контрастным, более выпуклым...
Некто, отняв от лица трепещущие, насекомые пальцы:
– Но вам к лицу поверить не им, а мне...
– Вы дразните пустыню и слишком выразительны, – говорит почти вступившая
в хоровод огня. – Каждая черта сыграна смычком: subito, furioso, espressivo...
но, конечно – troppo!* Сочленения – аккорды... – на стебле ее застежек,
петляющем вверх, меж порогов к ключицам, и надщепленном – отяжелевшая пуговица.
Схвачена и сорвана. – Вы поставлены под ударение. Мне тоже хочется взять
вас на язык... – и бросает пуговицу, она же – амулет или отравленная пуля
– в доспехи собеседника: в грудной карман. – Но какая атональность... читай
– опасность!
Некто, в кого вонзили железный дар, произносит:
– Какая кукла. Озорь.
– Правильно, что бы вы ни сказали... – и, следя, как дым подбирается
под слоящийся медью и зеленью шифер: – Ведется широкая клеветническая кампания.
Зауженный молодой человек в черном, сомкнув половину лица с последним
солнцем, а другую – со смерзшимися конвульсиями коры или штукатуркой полуосыпавшейся
во тьму оси... что ни ствол, то ось колеса или Фортуны... обоняя смолу,
стеарин и мел:
– Итак, все случилось в зашкаленной солнцем Одессе?
– Не позволившей мне потрясти одного или также другого одессита – златорунной
шубой, заслуженной – здесь, – говорит трехлопастная Дафна. –Малодушие мешало
мне прихватить шубу – в Одессу. Но я привлекла – аварийный лоскут к шубе.
Тест на воображение.
– Несомненно, в Одессе случается – все... И вы тут же полагаете, что
все случается – в Одессе, в Аркадии? – строго интересуется развинченный,
с лазурными устами, он же – обремененный рогом или частыми апелляциями
к большой влаге. – Все проблемы, какие есть, опредмечены в моей душе...
или – в моем желудке... королевстве, калоше? Шло название арсенала, не
помню, где помещенного: in excelsis – или in corpore vili... ибо так говорил
не я, а... Он рекомендовался ведущим – ввиду снедавших его ведущих материй...
– и, приняв в себя короткую влагу... и щелчок языком: – Аркадия, решили
вы, одно – для изможденного иудейского патриарха ножниц – и для иных сатиров
и менад? Право, когда имярек утверждает, что пребывал в... et in Arcadia
ego.
– Все смешалось в хлюпающей калоше Дафны, – Аврора, скучая. – Возможно,
лето было божественно длинным, как моя речь... но если вам лишний месяц
тепло – уже Одесса?
– В аду тоже тепло, – говорит Нетта.
Кормление прялки, скунса... Нервно и щедро. Пучки трав или засохших
смычков, что когда-то, как стрелы, насвистывали маршрут – в огонь, в огонь!
Черный порошок меланхолии, цветущие колючки, таблицы умножения обстоятельств
– с пересыпавшими их опечатками... И на макушке сидящего у огня или порченного
– тоже, вспылив, два красных стебля.
– А Гераклу тепло в рабах Омфалы, с прялкой и в дамских одеждах...
– произносит Аврора. – Путаясь в дамских пуговицах.
– Событие утилизуют не где придется, но в возможной среде его славы,
– назидательно, Дафна. – Чтобы, видя, как засыпался золотой мир, я с удовлетворением
отмечала: на Французском бульваре... сплавляющем побоку землю – в плещущие
устья платанов... – и, откусив новый конус или грушу, полуприсвистывая:
– Я также довольна, что часть листажа мир кладет – на Дерибасовскую, мелочь
акации и кошт каштанов... что публика у фонтана или у пасти Левиафана сделает
смотр – кто в чем и кто с кем... а в высокой беседке выпалит всеми стволами
джаз и сопроводит разруху «Лунной рапсодией» или «Эль Чокло»... А где подслушаешь
такие телефонные разговоры? – и, еще укорачивая новоконическую: – Маша,
ты что, в Австралии? Я уже не могу тебя поймать. Так говорю – Моня, схвати
аппарат и позвони к ней в глубину ночи... Где еще вопят: пассажиры, не
вешайтесь на трамвае!.. И шипение какой-нибудь старушонки: – Все не привыкну
к чертовым трамваям, шатают, болтают – за три копейки всю душу промнут...
Время, наконец, запнулось!
– Но засыпавшие вас трехкопеечные шуточки составляют лишь треть Одессы.
Общее руководство... – говорит развинченный, с лазурными устами. – Существует
ли – целое? Его допустимая норма?
И, подкравшись к Дафне сзади и балансируя, снимает с серебряного подноса
породистый, но водоносный шар. Держа паузу и все выше – шар, он же – в
авантажной среде – персик: аллегорическая фигура Истина. И торжественно:
– Спешу признаться: молодой человек в черном зван – мной. Ведь именно
сегодня... и каждый день – срок тому, как ведущий... предводитель мгновений,
севших на местность – песьими мухами... увы, отмежевался от настоящего
и затерялся в грядущем. Осуществившись естественным образом, нам неизвестным.
Но прежде усыновив меня – для заражения доблестями. Сдав в жертву великой
цели – родное дитя, наверняка – мужеского пола... где-то на просторах.
Или в горах. И я нашел его – расплатиться эпизодами из нашего дарителя.
Снять с них печати.
– Нестойкий форвард на третьей минуте распечатал ворота собственной
головой, – комментирует многостепенная Дафна. – Молодой человек в черном
пристраивает в строку – присутствующих, а не упущенных, зачем ему – сверхприбыль?
Он связан с упущенным – формальностью: отверстием за пределы познаваемого.
А сколько у него – результативных упущений?
– В строку шествия веселья и радости? Или – желтых цветов воображения?
– интересуется с песков перебежчик, он же воин с центробежными глазами.
– Я почти освоил здешний устав. И примерно знаю, что может сложиться
из ресурса достоверности, а что – из сверхурочного... – кричит молодой
человек в черном, переходя из пчельника солнца – в интернатские сады луны...
пока перекатывается из набитого тамбурина – в выдолбленную из тыквы или
качалки бутыль и пылит ментолом забывчивости. – Но ранее вы были представлены
как сын седлающей один шезлонг Дафны. Значит ли, что упомянутый вами ведущий
– ведущий муж Дафны?
– Обратясь мыслью к Дафне, – произносит развинченный, – учитель с упоением
повторял: «Фантастически безобразная старуха!» И любил продолжить, что
кругом – безобразия, идеалы передавила профанация... На вопрос же, считает
ли он профессионалом себя – и в какой стихии? – он замечал: за сорок лет
я слепил ведущее лицо – на многих этапах: ритор, лоцман, процентоман, специалист
по макромицетам и автофилии, наконец – диетолог! Когда он произносил я,
гортань его орошала хрустальная нота. Что за минута – очерчивая кризисность
и ущербность... или подержанность и продажность... погрузившись в волшебный
мир звуков, вдруг спохватиться: а я в это время..! Между тем, потуплялся
он, я облечен властью в ваших же интересах. Все зависит, молодой человек
в черном, от того, кто вас представляет. Если – попутчиком высочайшего
поэта, так ли существенно, что вы – сын какой-то Гертруды? Вас усыновило
лицо эпохи, и ваша матушка сникает в мифическую персону... А если кое-кто
представляет вас чуть не принцем – зачем нам посягающий на отцовство лицедей...
тень отца! Дальше – только тишина...
Брод, сквозь шуршания – провинциями, прелюдиями: сброшенный на ранние
подступы леса папоротник, из которого выстрижены силуэты или черные стаксели
наплывающей ночи... Или – на ранних подступах неба – окривевший клюв чьих-то
ножниц выкусил – химеры деревьев... И с поприща увлеченных конвульсиями
химер – крик сожаления:
– А я в это время размял материнскую тему Дафны. Сдвинул с мертвой
точки ее ежедневный самоповтор...
– Вас не снедает водобоязнь? – спрашивает развинченный, с лазурными
устами. – Можете исполнить плач Дафны по сыну, отчужденному от нее – подручными
и подножными средствами реализма. Для концентрации жизни. Или – для обнажения
приема...
Фрагмент – между брошенными тут и там золотыми треножниками кустов:
некто развинченный в сочленениях и бесстыдный, с засмоленным клоунской
синью ртом – жонглируя полузолотыми, но изъеденными звездой державами.
И пока взлетают над рваным воздушным шаром поляны и выменивают друг друга
на свист, меняют севшую в беспорядки поляну – на идущий по расплесканным
всюду отражениям плот... закружившийся плот – на колесницу... и по рейдам
звенят, толкаясь, опрокинутые до последней кляксы пифосы елей, заглотившие
гул узкогорлые сосны и прочие глазурованные листами сосуды. И поскольку
мерцание скрадывает направленность, неясно и – кто впряжен: угаданные в
рогатых солнечных долях обугленные быки – или не взятые в долю и забеленные
луной козлы... Парад причастий, сплавляющих действие – побоку... устремление
к отглагольным существительным, убежденным, что действие статично, или
– вопиющим о его беспочвенности.
– Надеюсь, молодой человек в черном, вы не станете мелочиться, что
наш педагог недодал – лично вам, но возрадуетесь за другого, коего он осыпал,
– продолжает развинченный, он же – перебрасывающий с руки на руку шар персик.
– Взбодрите мысль, тенелюбивый брат мой! – и длинный пас – стволу, оглушенному
снизу вверх лимонным маревом или иволгами, меж коими предполагается собеседник.
– Бдите! Если матримониальные хлопоты некой м-м... красотки на час... вернулись
туда, откуда насланы, а объявленный ниже властитель дум внезапно убыл –
вытекает ли предыдущее из последующего? Возможно, разорвавший цепь событий,
с коей женихается вся его длинная метода, как никогда – здесь! С ловлей
из огня бликов... Или с мерным осушением рога... – и, высматривая стол
и рог: – В конце концов, мой настоящий отец тоже затерялся в перипетиях,
регулярных, как зеркала, просто спутал портал. И наградил собой – водящихся
там... За счастливую круговую возможность – жертвовать!
Полупунцовый шар – в сумраке: разойдясь на лету с полупозолотой и предназначением.
Принят в улики – чужим листам и, наращивая снижение – в сумчатые складки
черного одеяния. Кто-то, например, зауженный молодой человек обратил голову
к проточной половине леса – к парадизу, райку...
– Счастливая круговая возможность – сравнивать... Кроны – акростих,
открывающий замысел сего леса... просьба – читать с птичьей высоты.
Новый полунадкусанный шар замер. И реплика к сомкнувшимся стволам:
– Приятно снестись в веселье – с неприземленным человеком.
– Зато я мыслю не возможностями, вскружившими вещи, а – сразу вещами,
– объявляет Дафна. – Меня не смущает их вялая численность, но умиляет предвзятость...
– выбирая из фруктов огрызок сигары и вновь поджигая. Чмоканья, пучки смрада.
– Узнайте и не будьте смешны: юношей залучилась – я. Чтоб прочесть ему
мои воспоминания об Одессе и обсудить ряд композиционных приемов.
– Найти свой стиль помпадур и свою особую интонацию, – проникновенно
бормочет развинченный. – Я мыслю славой мира, и меня не смущает ее производительность...
– и опять у стола, начищая рукавом рог, наполняя – игристым захватывающим.
Подрезая языком пузыри захвата.
– Если это и правда, хотелось бы видеть ее – более интересной и динамичной,
– Аврора, скрестив руки... брезгливость к песку – длинного каблука...
Здесь можно подтвердить, что гости названные и пропущенные, последние
– в виноградных венках, шествуют по площадке вместе с весельем и хмелем,
приволакиваясь за радостью... что тысячелистник, разметав свой бисер, обескровлен
цейтнотом и переселениями из тьмы в свет, но чем длиннее цейтнот, тем больше
тысячелистника... Что не прибудет потрясений – кроме низового блеклого:
миграции трагических оттенков, цементирующая идея – первая луна... а также
– последнее солнце... тамбурин и бочка: пьяный пикник.
И, чтоб бездействие не запнулось за разбросанные повсюду и разбухшие
пробки пней, правим пни – в налившиеся бордо бычьи шеи: и минотавр гуляет
в темном лабиринте, шатаясь и обнаруживаясь – то тут, то там. Под пересчет
вписанных в клетки над столом грибов и рыб, опроставшихся от закруглений,
на подлете – к гордой огранке... к плоским формам: кто-нибудь реющий или
споткнувшийся в побежавшем врассыпную пространстве тоже лепится к полету,
и волейбольная поляна растянута маятником – от стеснения в огненный круг
на песке – до наслоения на большую праздность: большой переписчик выводит
на пергаментах лунных и солнечных – алфавит леса, отличая подсечкой или
кривизной намека – то готика хвой, то залистанная антиква, неподкупно-гражданский
ствол: прорастающие одна сквозь другую азбучные известия... И треплет курсивом,
и расшатывает – направленностью, а к смене последних первыми – вокзальная
музыка из птичьих и прочих резервуаров благозвучий...
– А я в это время решила предъявить свой художнический дар, – говорит
почти болезная Нетта. Из ослабшего натюрморта выбита следующая бутылка
или балясина – докатившая почти до гипсовой крошки: до взрыва...
– Можно ли время это представить вещами, что еще не прошли? – кричит
зауженный молодой человек в черном – или кто-то из толпы благородных зеленых
стрелков: что ни лист – крест и пика, стрела и копье.
– Как говорил бывший посол, убывая в свои черные дали: я к вам вернусь,
но пока не знаю, во сколько... – бубнит развинченный, почти лазурный.
– Разве высокий артистизм соразмерен времени? – спрашивает Нетта. –
И сопроворен? Гений побивает сроки – и всех, кто его не ждал. Я тоже –
как правило, некстати, и мой девиз: лишняя пощечина власти не повредит.
Власти, хозяину... – освобождая полузадушенное шампанское горло из петли.
– Тут расходуют какого-то отца нации, а я хочу поддержать беседу. И припоминаю,
как ведущий специалист был уговорен бросить взгляд – на мои ранние работы.
Но чтоб не оттянуть лишнего от заслуженной деятельности, мне вписали доставить
товар – к его очагу, в особый час... час души... – и разводит кощунственные
глаза, поиск мишени. И залп, и шипящий, дробящийся взлет – всадив в сетку
сверкания: россыпь нефритов. – Забыла сказать! Вообще-то молодого человека
в антрацитовом пригласила я... – и, сбивая струю в бумажный стаканчик:
– Я собираюсь перед ним исповедаться. Рассказать ему про себя – все! Как
та святая, что отдавала нищим – всю себя. Тело многоцелевого, многократного
употребления...
На фрагменте, представшем кому-то из наблюдателей – густой, как полдень,
затишек – в надорвавшемся на разгоне и взметнувшемся порошковом портике:
между взлетом и падением... лущеный воздух, золотое зерно... и подсушенная,
подчеркнутая блондинка в бальном платье, обмахиваясь вечнозеленым веером:
мирт... Скучая.
– В конце концов, служенье, чревоугодье, подъем по тревоге – или неуемная
тяга к ближнему – изделия недорогие, серийные, почему не пустить их в Одессе?
Отстав от рельефа и внутренних вод... но отстать на два шага от их процессуальности
– сорвешься в постскриптум: в ад! Догонять уносящийся мир, метаться меж
транспортами – летающим и становым, ползущим, но тот и другой уйдут из-под
носа. Люди, необходимые, как честь, за миг до тебя отлучились и неизвестно,
когда вернутся... если – да. Документ, в коем зависла твоя судьба, лежал
на столе, все сейчас сдували пылинки – и уже развиднелся! Пространство
и время разрегулированы...
В эфире – вечнозеленый веер: урожай электричества, полет золотых паутин...
– Начинаешь себя анатомировать – где пустоты? Возможно, в длинноватой
формулировке: мне мало новых впечатлений от старого, я хочу старых впечатлений
– от нового? Чтоб сестра и впредь поражала – той скорбной красотой... А
вышедший навсегда – был опять перед вами... хотя в обстоятельствах – более,
чем... меж половин сумрачного леса, под ногами – огонь... выяснять ли –
откуда он? Читай в центробежных, порошенных пеплом ресниц глазах: что со
мной ни случилось, я – все еще я... ваш спутник в ночной пустыне, где вдали,
на ржавой квинте горизонта, играли старинную весну... Почти – ваш Азазель.
Контрманевр: оглашение сердцевины леса – прорвавшего мешок сна, расшпиленного
птицеглавого городища, перещелкиванье крючков, засовов, побежавшие от угла
к углу филеры – ветерки, выдавая себя гундосым пересвистом. И перекатыванье
разгонистых вертикалей с лунной половины – на солнечную.
– Мчишь по горячим следам холодной войны, – говорит Аврора, – и вдруг:
ба, все двери в присутствии – настежь... но некогда осмыслять – успевай
подсечь. На втором этаже кто-то, невзирая на седины и пиджак с бляхами
морального поощрения, прикорнул – посреди холла! И пока я киплю на бегу
от гнева, в налетающих интерьерах проступают венки и группы очерненных
мной – или кем-то еще – товарищей... На третьем я почти прихватываю шкворчание
жизни: два персонажа и третий – барон д’Ариньяк – проясняют концепцию выставки:
«Предметы, изъятые из желудков арестованных». Но! Уже – арестованных, уже
– изъятые... кокаин, столовое серебро, тротил – ни одной книги! А зависший
над баром телевизор транслирует душераздирающий вопль: убирайся от меня
в город желтого дьявола! Я тебе больше не родина-мать... Но тут кое-кто
желает восполнить мне потери, пусть и на свой манер... если впредь я успею
– за ним, за ведущим... а некоторую подержанность он поддержит. Мы находим
пустой кабинет – принести обеты, и – новую галлюцинацию: лохань с румяным,
в сахарке, хворостом! И, грустно зачерпнув, вожатый с хрустом отмечает:
на поминки...
– На поминки – хворост? – обширная Дафна, в шезлонге, задумавшись.
– Внесли сладость – и обнаружили себя.
– На поминки, на внутриполостное сокрытие... Этот вожак одно событие
всегда принимал по инерции за другое, – говорит Аврора. – Иногда так и
не наступавшее. Тогда же явился хозяин кабинета – сладострастник претерпевал
юбилей и трактовал шайку как коллективный дар от поклонниц... в коих, возможно
– и задержавшаяся на втором Смерть...
– Забуду ли день, одолженный адом? – продолжает почти фаянсовая и звенящая
скулами Нетта. – Откуда ни возьмись, к боготворимому мной жениху –пулярка!
Не простая – когти съешь, какая рождественская! Но парадный момент, как
обычно, пытались испортить наблюдатели... – и, вздохнув: – Пока он наносил
ей лобзания, я наблюдала в его окно. Неважно – с шестнадцатого карниза
или в бинокль с Древа Страдания, низвергающего – в хляби, ибо подломилось
подо мной – в минуту! В которую – как я с ужасом вспомнила, я должна расстилать
свои художества – пред любимцем народа! За меня наливали, всучали, сулили...
И уж если судьба пресеклась – стоит ли пролонгировать ее зажигательное
зрелище? Но – сбить с себя рыдания, холсты на плечо – и, не дождавшись
утонувшего троллейбуса – сквозь хляби: небеса мне сопереживали – взахлеб!
По счастью, вышак для тузов – в каких-то в пяти остановках. Чехарда этажей,
полуэтажей, полуподъездов, перепутанных, как интересы жильцов – с государственными...
– и почти болезная Нетта вновь наплескивает себе вина. – Полчаса блужданий,
пока с меня каплет культурный слой, а с моих ранних работ – колористическая
гамма, и предо мной – дверь в новую жизнь! В сад наслаждений, где разбитых
сердец, как в раю – лопнувших слив и давленных персиков... – и еще приопустошение
стаканчика. – Мне отворяет гренадерша-Муза во всей рассвирепевшей красе.
Под плечом – хрупая защечным – хрупкий гений в халате с ромбами. Я предлагаю
им не то вернисаж со всхлипом, не то гоп со смыком. Ключевая фигура куксится:
прости, дуся, я освобожусь через пять минут... Меня впускают в коридор...
в залу! На ближнем рубеже – пуф-бобыль, дабы с чувством черпать обувь.
Ключник помещает себя на это очко и, глядя удавом с геометрическим орнаментом,
велит мне разворачивать груз – между их грязных башмаков. Тут меня настигает
рецидив: видение жениха в чужих объятиях. И пока я сорю слезой и, сев на
пол, пытаю поплывший рулон, нас перешагивает, смяв угол, могучая стопа
– Муза волочит ему из застолья пай: чье-то окровавленное бедро, маскированное
кетчупом. Не тяните время, шипит гений, вгладываясь. И вопит: а моя рюмка?!
Я же вшухомятку... Как тот птицеглавый в садах у Босха: правая створка.
И отклячив кетчупную губу – мне: так будем вялиться или шевелиться?.. Он
и сейчас мерцает на телевизоре, – говорит Нетта. – Контролирует территорию
и открывает улыбку – обездоленным всех широт. И каждый раз мне хочется,
в добрых американских традициях, взять «смит-и-вессон» тридцать восьмого
колибра и бросить в ящик – серебряное зернышко.
– Лучше исповедуйся воздушно-десантным войскам, – произносит развинченный,
с лазурными устами. – Или солдатам морской пехоты.
– Как самым ранимым? – любопытствует Дафна. – Или самым скорым на утешение?
– и, швырнув огрызок сигары в костер и покатив по серебряному подносу шары
и конусы – в освобожденные гнезда... ибо время умножает – все, особенно
– свободу: – Вас не смутило, что молодой человек в черном не принимает
пищи?
– Не больше, чем твой чемпионский прием. А в паузах тренаж: оттачивание
мастерства, – замечает Аврора. – Ночью кухня вообще пробуксовывает и кружит
на месте.
– На элегической стороне ее перепрофилируют – в шхеры лунного света,
– произносит порченый воин, он же – измещением в гнев и страсть. – Закупорка
винных сосудов – в сброд зеркал, одно кривее и глубже другого...
– Возможно, ему по душе – лесная кухня, – вставляет Нетта.
– А я в это время читал роман о последних для предводителя месяцах
земли, вмерзшей золотым профилем – в окно вод... святой ринг ее исхлестанной
океаном нижней доли. Продолжалась постылая борьба между верхом и низом...
– произносит развинченный. – Сей великий всю жизнь имел моду встречать
и отпускать события жизни – парой-тройкой слов, соответственно – великих.
И автор скрупулезно подмел их все и заставил изречь насвежо – в два месяца.
Правда, пришлось скозлить афоризмы, как вдовьи слезы – вхолодную: на слет
мух.
Кто-то необласканный именем, но обуянный вертикалью – или планетарным
звучанием – задел крылом судовую трансляцию. Вдруг – в променадах титанов-дубов
и среброногих сосен... или томящихся в парасолях пиний и отравителей-тиссов
– гул и скок толпы, облако голосов, телефоны, сирены, сиринксы, раскатистость
сифонящих автострад... доплеснув – до глохнущего, дымящего настоящего:
до агонии... Возможно, захватив молодого человека в черном – меж воспаленной,
покатившейся по коньку леса звездой – и сонмом рванувших за ней, гибких,
как пантеры, темнот. И приватная, скребущая бороздка – другой природы:
будто в глубине нездешнего дома скрипнула дверь. Но никогда не узнать,
кто вошел – или вышел навсегда... И – что произошло?
И кто-то столь же неузнанный – одетый в сумрак, в черное, кричит из-за
черты:
– Я хочу, чтоб время, проведенное мной – в вашем кругу... на периметре...
как можно скорее впустило смысл и стройность. Вы позволите уточнить некоторые
детали? Я почти уверен, что все свершившееся с вами – двенадцать лет тому,
развернуто в Одессе. Но примыкает ли к свершению – эта площадь... с упущением
– как минимум в один мяч?
– Думаю, она тоже участвует в первенстве мира, – замечает сидящий в
песках, у прялки, он же – с центробежными глазами. – И если плетется в
хвосте за Греческой площадью, или Пляс де ля Конкорд и Пьяццеттой, так
кто обязал вас смотреть – с той стороны?
И вскочивший с песков – почти рядом с почти болезной или фаянсовой
Неттой, протянув многострастные или смычковые пальцы. Впутывание дыма –
в стебли темных, как склока, волос... Нетта – застыв, скосив кощунственный
глаз – за длинными, осыпающимися с плеча отсветами. И, стряхнув оцепенение,
задумчиво:
– Кошачий дух любви и наложенных по углам надежд... – и опять преуменьшив
бездонный стаканчик: – Муций Сцевола! Вынь руку из огня.
– Могу ли я также узнать, – кричит зауженный молодой человек в черном,
– кто – жених, пренебрегший брачным пиром и отправившийся на базар... или
– в поле свое, на волейбол? Ныне прозревающий ели в тысячах задутых свечей,
обугленные – до нефа... вырванные тьмой нефы – корабли...
– Что ж вы поститесь, если с нами жених? – вопрошает перебежчик, он
же – многогневный, с разлетевшимися глазами. – Но придут дни, когда отнимется
у вас...
– Живешь на мерцающем свете... – вздыхает почти туманная Нетта. – Озарение
– и мерещится жених. А при новой вспышке – прекрасная таксидермическая
работа.
– Брат мой, брат мой... – кричит развинченный. И прогуливает орошенные
из рога лазурные уста – вдоль стола, под рваными жабрами бьющейся в сетке
ночи. – Разве обязательно, что званный вами художник – избранный обмахнуть
держанные прелести трагедии – тот раздуватель огня или я в небрачном платье?
Здесь присутствует множество бессловесных, брошенных во тьму... разложившаяся
часть. Верней, чада пира были откормлены и исторгли себя из болот своих...
из эфира, из ада, то есть – из глин и пламени... миг назрел, а приглашенные,
как ни глянь – один плоше другого, из всех лезли кривые манеры! Не тащиться
же на распутье – свистать вовсе односторонних? И хозяин щелкнул пальцами
– и все съели хмель и кудрявый плющ.
Новое щелканье продолжает или съедает его слова, и пока кривые, наполненные
распутьем ветки, потягиваясь, трещат суставами и метущиеся тросы скрипов
вот-вот перетрутся и рассыплют пейзаж, зреет новое угощение.
– Наш предводитель, крейсирующий от уст к устам... коему Господом или
кем-то я назначен послужить сыном... – произносит зауженный молодой человек
в черном. И, перекрикивая громы: – Почему он был – везде, со всеми, но
никогда – со мной?
– Разве сейчас он не осязаем – вами?! И языком, и небом – можете его
съесть. Бывает ли кто-то ближе? – удивление развинченного. – Жаль, что
вы существовали – черт знает где, молодой человек в черном! Попадись вы
ему на глаза, он был бы к вам щедр. Однажды он приметил в «Гамбринусе»...
мы в Одессе? – оборванца-старика с голодными рачьими глазами – и водрузил
перед ним пиво: – Позвольте вас осчастливить, приятный сударь!.. Увы, старик
сделал глоток и отставил кружку. Вы не обожаете пиво? – смутился верховод.
Это пиво?! – спросил старый подлец. – Это халоймес. Страшный сон, а не
пиво!
– В том трамвае, что мне удалось догнать, болталась афиша: «Иллюзион
великого Кио»... – говорит Аврора. – Странная вещь – в моем детстве тоже
преобладал иллюзионист Кио. Но пока я охотилась за каждой минутой, стреляя
– на поражение... меняя себя на бегу, как перчатки, его не разволновала
тотальная слежка за временем. И мне что-то подсказывает – еще много лет
пресуществует великий Кио... возможно, он же – граф Сен-Жермен... И благодарение
Господу, что разным людям в разное время встречался ведущий специалист!
Мы – строительные леса вокруг речи... как птичий, взрывчатый или висячий
вокзал – вокруг леса... перепутанные, заросшие рельсы, обрывающиеся – в
предгорье туч. Грохот листвы и тонкие струйки – из пробоин леса, ввысь:
сладкий дух лишений, опустошения – из горнила тьмы или из жерла света между
стволами... И чьи-то обломки – строительный мусор:
– Он любил не только – быть... в режиме – всюду и много, но и – брезгуя
генеральной линией – от громовержца до дребеденщика. Когда он услышал,
что к морю надо спускаться без лифта... эпизод в самом деле проецируется
на Одессу и возвышает ее... он зловеще уточнил: а после – подниматься?!..
На пляж мы снесли его на себе. Нашли топчан в тени, хотя о тени – в такой...
вообще-то, не совсем сезон – даже на солнце. Он долго крепил гримасу. От
его взгляда отдыхающие обнаружили нелюдимое число... Потом раскрыл пенсне
и том со странным названием: «Превращение материала в корабль «Себастьян
Брандт»... хотя неясно, какой именно разумелся материал? – и улегся на
топчан прямо в пальто. Загорев за десять минут, он проворчал: «Собачий
холод, ибо все здесь...» – излишне добавить вой и лай... и удалился. Но
поскольку он не собирался – подниматься... Не будет натяжкой опять предположить,
что с тех пор он – везде. Да, вон из памяти... а юная Геба... то есть почти
юная Нетта еще не отступилась от трагедии и была поразительна!
На фрагменте, открывшемся молодому человеку в черном – между гонимых
удилищами и захламленных взбрыкиванием буков – в осадке или в лирохвостом
шезлонге, подтаивая – старообнимающая серебряный поднос фруктов. И бормочет,
пересчитывая по рожкам мелкие, но сплоченные глянцевые... шершавые, но
могущественные...
– Город, запиленный мушиными крыльями и цокающими, квохчущими, рвущими
нос глаголами. Затертый во все извороты пыли и в пузырящиеся гранаты...
в фасоль, каштаны, хурмы, в апорт и в ветер, но сдачу сдает только ветер
– тридцать метров в секунду... – и, открыв рот трапецией или симпатическим
чувством – к желтоконической груше и пережевывая чувство: – Спросишь –
на каком маршруте проехать... и, недослушав – куда, сверкают зубом: на
такси. Ответчики – чернокудрые и небритые горлопаны, в кепках обширней
чурека... половина населения – в засаде. И старики, втирающие время в четки
и насаждающие звяканье. А те фофаны, что седлают автобус – не тратясь в
нем на скуку, закуривают, и из трех дверей вам в дыму откроют одну – дальнюю.
Правительственные дворцы встроены в тучи... с регулярным озеленением –
серпом луны. Пьедесталы – крупнее любой неприятности. Какой-то окаменевший
тип вынес над вами мамон и сапог – и вот-вот разотрет свою малую родину.
От слабости хочешь кофе, а кругом – одни чайханы. Вперемешку с ковровыми
лавками, извергнутыми – на пеших... меж коих коверный – несметный делибаш
– хабанит при звезде сверток бугристой дамской формы. Параллельно, куда
ни сверни, множились распущенные павлины... И во всех пиалах дворов и в
петлях бордюров, в обсевших веревки над улицами одеждах и усеявших шаг
арбузных полумесяцах застряла – слежавшаяся, монотонная музыка. Мы откатывались
все выше и круче, пока не раскрылась сочная голубая пропасть...
– Вы уверены, что это Одесса? – кричит зауженный молодой человек в
черном из мурлыкающих или серебряных овчин куста.
– Ведущий... то есть гид сказал: прямо Неаполь! – вздыхает Дафна. –
Правда, едва наша подкованная арбузной коркой компания очутилась в э-э...
в этом южном городе, мне пришлось сдать очки – в ремонт: выпал винт...
за который мне назначили – мешок золота и недельный срок. А квитанция?
– спросила я. Вам нужны очки или вам нужна квитанция? – парировал винторез.
Наутро я решила, что мне нужны очки, но ведущий сказал: я содрал бы с вас
– три мешка, если б выискал в этих коврах – чертову мастерскую!.. Не в
пример их музычке, без конца возвращающейся на то же место, как душегуб...
– и, защелкнув губой последние капли или отточие желтого конуса: – Человек
в гостинице нашептал мне, что сюда возможно приехать, но выбраться – никогда!
Кассы отпускают билеты – только местным, а уж они – и с размахом – зацепившей
их за душу натуре.
– Если в Одессе случается все, так и Одесса случается всюду, – замечает
Аврора. – Собственно, нам уже воссиял другой город – над заплетенным в
сотню косиц этим. Открывшись рикошетом – в открытых ранах верхних этажей,
и двоящийся – от воздушной качки... или от пустоты начал и концов, что
мнятся – началом... Еще менее продолжительный – вечный! Его пьяный, поющий
воздух... ночь, просвеченная – от киля до клотика – огнями и пурпуром рыб.
Афиши, горящие фестивалем иллюзионистов всех времен. А площади распахнуты
– как чужие письма с танцующими от страсти буквами. Город-рай... или корабль.
Впередсмотрящий и сам вдруг пропел: я чувствую, город-судно скучает по
моему лицу... Но столько заглядывать в его осколки – в целом твоя физиономия
может и приесться.
– Те же люди, та же пластика... – говорит прядущий огонь или порченый
воин измещением в гнев и страсть. – Рассыпаны – в войне или в волне, в
долгу, в долгах... Под стеной любви – или похоронного бюро с афишами о
месячнике снижения услуг. Но непременно прослышат: где-то, что-то... ибо
отмечены избранностью – проницаемостью.
– Старый анекдот, – говорит Нетта. – Кое-кто долго просеивал местность,
чтоб согнать нас – на сокрушительную палубу, лапидарно белую... Сэкономить
на грешниках с угнетенной инициативой и зафрахтовать им – одну сторону
судна. Отправив – в противоположную от чужой. Но бывают промашки и в высших
планах. Сцепления – не разлить водой. Например, боцман не производит впечатление
скромного человека. И, увидев препровождаемых, отчеканивает: я думал, пока
мы плавали, жизнь прошла мимо. Ан не вся!.. И морские сатиры... да, волки
бросаются на абордаж. Руки-крюки. И прочие корабляцкие чудеса...
– Речь всегда ведет – к морю. Если не ритмом и подводным течением –
безбрежной неопределенностью... – произносит развинченный, с лазурными
устами, он же – задержавший и зажевавший плавник от пролетающей сеть над
столом и пурпурной от солнца рыбы.
– Но вдруг тебе заступает дорогу кое-кто – черной кости: ильм, но скорее
– липа... – говорит почти болезная или туманная Нетта. – И отчетливо видишь,
что заметенная в кобальт или в холм ее холка и сляпанное над ней в алебастре
облако держат кладбищенские очертания...
Ау, кто-нибудь отвлекшийся... на минуту или иные сроки, набранные крупной
солью – меж двух забинтованных в сурик стволов... где, похоже – ни гостя,
ни его призрака, но – спираль песков и препоясанная кружением прялка, потрескивая
– вкруг собственной души, каковая – несомненно огонь, или – черница-птица,
круша крылом – пламя искушений... перья пепла, и сквозь кроны и выше –
краснознаменный воздух... или фрагмент задымлен? Но стоило отвлекшемуся
– еще раз отвлечься, и от выдвижений и начислений громоздкой провинции
целого у него жжет глаза... вот так: и тоска выжигает ему глаза. А может,
дивное видение пустили ручьями – по всему лесу, по всей округе – и мелочатся,
блекнут, иссыхают... или, пока он взирал на дым, какие-нибудь волейбольные
фанаты забросали все бутылками и камнями? И откуда ни возьмись – простой
выход: опять обратить глаза к прялке, и откуда ни возьмись – ощущение:
если болеутоляющие дым и свет над ней – есть сейчас, значит... разве это
мгновение не отражает – всех прочих?
– В самом деле, я заметил здесь много званых, – говорит пасущий огонь
или нимф, не пастух, но порченый воин. – В них: поэт, прозревающий в череде
мира – бюллетени о собственном здоровье, звончайшую нюансировку... спаривая
редеющий реквизит – по сходству: то и это – кимвалы и тамбурины... Или
– регистратор, заносящий все видимое – в какой-то непроявленный список,
выпирающий на поверхность – лишь отдельными пунктами, часто – недонаселенными...
но насколько он – продолжителен, обратим? Кто из них распалил над кустом
леса – два кустода сразу? – и скорбно: – На скверной бумаге, подмоченной
– филигранью: скверной равенства... Но полутлеющее... полуистлевшее пророчество
луна – промежуточно, а солнце – чересчур явно... очевидность, самоотрицание...
Кто из двух навязал нам – эту двоящуюся огненную башню: с циферблатом луны,
слепым, как филин, и – солнца, столь многострельного, что – не счесть время,
пока на глазах нет шор. Мне мнится, что повсюду мерцают глазные яблоки
часов... глазные яблоки мгновений... – тут скользящий смех. – Плюс подельник...
соавтор проблемного мемуара об Одессе, отрываемой от моря – до придачи
сообщению полетности... до прецедента: Геракл – Антей. Певчие отчего-то
сгрудились... – и стряхивает с насекомых или смычковых пальцев подсчет.
– Но взошла и слушающая голова – она же исповедующая: что-нибудь, кого-нибудь...
Или – свою полноту... с опрастываемыми на нее корзинами – вариации, компиляции:
рыба на заданную мелодию – на заданный грех. Здесь же и – чей-то брат,
до сих пор от существования воздерживавшийся – в горах или в поле, неоглядность
коего себя не оправдывает. И сын, зарубивший отца – в педагогическом корпусе...
Наконец... мир таки двоится: еще один званый – с корзиной рыбы! Не в черном,
но – в белом... ибо лгут глаза твои, но не чутье – на продавца. Не сердце,
верующее в чистоту! Кто из них – добровольцы, сподвижники, а кто пожелал
остаться неизвестным? Кто, явившись к вам – в традиционном черном или в
типичном белом, с рыбами... многопрофильность, многоочитость – наследственный
жар... почти пройдя сквозь ребристый лес и уклонившись от пищи вашей, интересуется
импрессионистским пятном вроде прижитой вами жизни? И изнываешь от примет
– друг мой, откуда в вас оскудение, то есть самоотречение – захваченность
ближним? И как вы пустите материал? Отягчите меня предрассудками воина,
эпическим дыханием – и ваши руки обагрят сокровища... они же, если поделитесь
демонами, – разносные улики. Признав же, что я – никто, можно сделать нравоучение,
просеять меня в овечьем – в непроглядную одиссею... В любом случае, отвечает
захваченный – издалека... иззелена, исчерна, автор будет сладострастно
наблюдать за страданиями героя. Ну, что ж, раз больше некому – углубимся!
Не поручусь, что добыча сопутствует моим словам... когда заводят время,
я вдруг волнуюсь о расходе. Но оба интересанта – и в черном, и в белом
– догадались, что я обрету смысл – в придуманном ими сюжете, хотя все перебирают
– в котором... и мельканье – в моих глазах, и дурное движение: постоянное
смещение... Я уверен, что моя жизнь – Ханаан, а мне внушают, что это –
зона безответственности. Пространство разбито на судьбы, но любая вскоре
проваливается и дотянет ли – до окончательного провала?
– Мне все равно, в какой меня вставляют сюжет, важно, что я его интересую!
– говорит почти фаянсовая Нетта. – И я насыплю ему подробностей – вровень
с грузной корпуленцией любви. Его – ко мне, или моей – к людям.
– И хотя – и тот и этот комплект событий подержаны, как бандитская
вылазка, но имея пиитет к клевете и к слепоте, что спасут от ретроспективности,
я склоняюсь – к вложению души, – говорит многогневный и многострастный,
он же – с центробежными глазами. – Или – чем менее я последователен, тем
меньше зависим от времени?
Кто-то из званных в регистраторы, но расплывшийся в сумраке,
если в самом деле – там... Тайный брат, плетущий лабиринты между шествием
леса и огня и читающий вопросы, слишком крикливые для этих небес, вернее
– небесспорные для этого времени, этой флоры... Или – поэт в лесу вороватых
конников, что крадутся меж лунным кожухом тамбурина и смоляной бочкой солнца,
меж клацающим и жгущей, и выносят увязанную в листья невесту ночь, умножаемую,
как птицы на седлах... далее – неотступную жену. Но, возможно – на редкость
любопытный продавец рыб: в обнимку с одетыми в чешую и плещущими хвостом
стволами, он же – зауженный молодой человек в черном, и уже не в силах
отстать от любопытства или иного дознания... Еще один унылый крик... Или
– грохот и скрип крадущихся, хрип уносимой:
– Вы начинаете тему и бросаете. Здесь прилично неразвернутых тем...
Но если в ощущении города, распропагандированного под той или этой
суммой букв, вдруг учащаются деревья, занесенные из пророчества лес...
или из прогнозов о будущем – создателей прошлого, где уже привыкли к внезапным
размножениям знаков или свидетельств какой-то метаморфозы, переворота –
и, наследуя упорствующей в повторении букве, город должен вот-вот превратиться
– в... или – в город-корабль, и уже окончательно – потому что вздувается
холодное число ветра, снега и мачт... то вполне вероятно, что одно проступает
сквозь другое, чтоб свидетельствовать – проницательность наблюдателя, и
ничто не меняется.
Кстати, о множащихся знаках, вдруг слагающихся в непреднамеренные суммы.
По некоему очередному долгу мне вменялось – ловить ошибки в нарастающих
что ни день описаниях что ни дня, а попутно открыть: автор некоторых, очерчивая
себя все явственнее, хоть и нерегулярно, страдает манией истребления запятых,
посему и рисует их – за пятой чуть не каждого слова. А возможно, считает
свой текст – простым перечислением слов, всплывших в памяти по такому-то
поводу... если не устрашением злоумышленникам – серпом и ятаганом, чтоб
не сбивали расставленные слова – в сторонние смыслы. И почему, в самом
деле, не принять какое-нибудь членистое число – за строй одноклеточных
цифр, а слово – за случайный лес букв? Лес – как затянувшийся перечень
деревьев... Время – как неумеренное (неуместное) перечисление мгновений
или иных единиц. Но совершенно очевидно, что развертывание темы – уже лишнее,
все дано изначально, id est – неизменно, в том числе – неизменное смещение
предметов и мест – к забвению цели, и бесперспективность попытки. И не
менее совершенно или ясно, что продолжение текста как простывшей репрезентации
букв, их беспринципного повторения... и так далее.
Остатки и издержки: список реплик, касающихся происшествия двенадцатилетней
живости, действительного – или возможного из тиражирования Одессы на грани
вод... из чьей-то близости – к пескам и огню (к пескам и тьме), к отрадной
устойчивости движения. Но еще не рассредоточены по фигурам и подпорчены
неполнотой: однозначностью... или – подписи к не поместившимся здесь фрагментам,
коим вовсе не обязательно превращаться в целое. Верней, этим списком я
почти возвращаю краденое – брату по шампанской струе, любителю расширить
ее течение и блаженно произнести: – Не слышу однозначного ответа!
– Какой самонадеянный почерк: будто подчернили слепые, непрописанные
доли букв. Я вижу лишь отдельные беспорядочные штрихи: колеблющуюся пшеницу
света... или полуразбитый горящими ядрами луны и солнца, весь в проломах
– лес, а под ним – многоточие людей... и никак не могу прочесть – все.
– Не ночь, а примерный регион на задворках мировой дипломатии: неслыханная
пустота и свобода – только брошенная ввысь голова Аргуса... токовище огня,
пекарни, булки воздуха и облака... будто вас между делом предметно облегчили.
– Клевета... клевета – состояние моей души! Я клеветал, невзирая на
лицо и одушевленность, густо и глубоко... до глубокого философского обобщения.
Но, разумеется, в первую очередь я оклеветал – себя. Почем мне знать, что
я – на самом деле?..
– Но уже произнесено: перебежчик – мнимый сюжетный ход или бег... как
все выкрикиваемые ночным лесом – или в ночной лес – нелепости... Если одно
событие в разных ракурсах превращается – в семь, то семь, случившихся в
разных точках пространства – одно. Наконец, сложите из этих подробностей
– что угодно.
– При чем здесь море? Я пользую это слово исключительно в значении
«множество», чтоб не обременять себя точностью. Речь ведет к морю сказанного...
все, всегда вырывает меня из единственности существования и ввергает в
ряды тех и этих водянистых множеств... какая трагическая смерть!
– Именно: вы сказали, что над нами висит, как меч, кораблекрушение
– не закончить ли здесь? Впрочем – все, что с кем-то случилось двенадцать
лет тому... как и пять, и еще собирается – так самоочевидно, что не стоит
произнесения. Ставим – etc.
– Эй, в лесу, вы что, уснули? У моих знакомых есть старик девяноста
двух лет, он тоже все время спит. Проснется, спросит: – Как, опять – среда?
А завтра – неужели четверг? Такие стертые, провинциальные имена, а преступления
– как настоящие! Вы на редкость оригинальны... – и раздраженно засыпает.
|
|