Вадим Баранов

 

К ЛАТИНИЦЕ

Не в согласии с древним латинским письмом
звуки новой и варварской речи.
Хор глумливый их нынче уж в Риме самом,
в мертвом Риме, который, как сказано, вечен.

Мне приходит на память иная столица, другие брега,
город, ставший в смерти прекрасней чем прежде, при жизни:
бревис арс. Это вита без меры лонга,
и дряхлеет империя с именем странным – "отчизна".

Начертаний классических ищет нестройная речь.
Эти двое из братской Солуни неправы –
лишь языческой грамоте Слово возможно сберечь,
этим буквам, отведавшим сладость свинцовой отравы.

Сонмы новых значений в имперские строки войдут,
исказив их античный абрис,
даст им силу и страстность разящий акут
и значительность – тяжкий гравис.

                                                                                    1/11/83

 

* * *

Ужель не отыщу и трех последних слов...
О ивовые прутья птица в клетке бьется,
и, умирая, оставляет свой плетенный кров.
О чем, о чем ей в этот миг поется...

О удержи, о не забудь ее простую трель!
О удержи ... А если обернется –
услышит в тростнике умолкшую свирель
ослепшая звезда на дне колодца.

Но и у этих – ивовых, родных
разгадки не найти для нежной тайны пенья,
и острие у долгой птичьей тени
уже касается теней иных.

                                                                                    14/1/87

 

* * *

Вот город – скромный Вавилон.
Брусчатка спит в дневном неярком свете,
санскритом местным новости полны,
кривые улицы резнею грезят,
и все дома экземою больны.

Он празднует победу серых масс –
лепнины, камня – над пространством.
Разводит призраков. Но эту паству
покуда держит про запас.

То глянется наследственным щитом,
виленевым листком в витрине антиквара,
а то вдруг проползет ужом бульвара
и канет сноскою в свинной латинский том.

Невольно ищешь здесь свои следы.
Слух безотчетно ловит нищий идиш.
И кто-то остановит, скажет – видишь,
беда прошла, и время новой ждать беды.

                                                                                    16/1/87

 

* * *

Я думал — послушные зову
cойдутся к порогу слова.
Я видел — в обличий слова
выходит навстречу судьба.

Мне этого разве хотелось? —
Пустой и безжизненный дом,
и что-то царапает вечность
о вечности вечным пером.

                                                                                    13/08/87

   

КРИСТАЛЛ

Вино, что разучилось течь,
пространство, отвергавшее предметы,
объем, задумавший себя сберечь,
забывший о существованьи света.

Мед вечности, что в этих гранях заключен,
как ледяную воду пить и не напиться,
в них свет не отражен, но преломлен,
и в глубине кристалла множится, дробится.

Он позабыл и путь из тех трехсот
шестидесяти злых и острых граней,
которые верней ножа, надежней слов,
скорей и гибельнее ранят.

                                                                                    12/11/88

   

ПОТЕРЯННАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

Ты не получишь этого письма,
сургуч не разломаешь, не ответишь,
январской дымной улицы впотьмах
не перейдешь. И никого не встретишь.

И не прочтешь ни слова, ни строки.
Бумага пожелтеет прежде чем бумагу
я испишу. И я кладу черновики
в пустую металлическую флягу.

Смежая ночь и раздвигая день,
в каких морях, отелях и столицах
живешь, летишь, отбрасывя тень,
но в зеркалах не успевая отразиться,

каких ты избегаешь бед, скользя
по кромке суши, полосе прибоя,
по влажным мостовым, блестящим от дождя
столиц, берущихся без боя,

но лишь одною силою утрат,
безносой страстью сфинкса-супостата,
нестройными каре некруглых дат,
их черт косых, достойных азиата.

И разве только Бог убережет
всех странствующих, гибнущих, заблудших,
в пустынях облачных средь темных вод,
в изгибах рук – то никнущих, то льнущих.

                                   I

...все делалось бездарно, невпопад,
нелепым был состав – священник,
барон-авантюрист, зоолог, адвокат
и господин из Рио, по всему – мошенник.

Был некий в замысле самом порок,
беду пророчил стряпчий-розенкрейцер,
скучал в конторе, глядя в потолок
среди посредников, дельцов, владельцев

гнилых канатов, вспухших шпрот.
А деньги таяли как пар в дырявой бане:
что Академия отвалит от щедрот,
осядет у подрядчика в кармане.

Все ж к осени отплыли. Умолчу
(перо, бумагу не марай напрасно)
какой ценой. Святой отец ночами жег свечу
и так писал: "Несчастия преследовали нас...". Но

я счастлив был, и дни и ночи для
за пением стихий, морских алеаторик.
Казалось, под водою скрылась вся земля
и к роговицам подступало море,

не ведая ни мола-волнолома ни
тех детских страхов – берегов азовских,
лишь отсчисляя мытарю налог с волны
как представителю отряда айвазовских.

Однако совесть антимариниста мне
велит подробности (их у Рембо довольно)
не вспоминать, не думать о волне,
что в этаких симбирсках нам не то что больно,

скорее неуместно, – как узреть ежа
морского не на берегу – да хоть на пляже,
но в Академии, в шкафу. Подденешь дверцу острием ножа
и вздрогнешь: доктор, а туда же...

Приверженец латинских идиом,
сторонник ботанических коллекций,
творец классификаций (третий том),
читатель (вслух) пугливых лекций,

участник экспедиции в один конец,
питомец жутких классиков и классных,
сойдя на берег, я утратил вес
и право вытеснять среду ему согласно.

И продвигаясь вглубь страны, материка,
в песчанные поля, в континентальный климат,
в забвенье, в глухоту, пока
сухой поток, несущий мимо

обломки мебели, деревья, мелкий сор,
куски колонн, лепнины, штукатурки,
заносит избы, застит взор,
крадет дымы, но отдает окурки,

теряешь память, зренье, аспирин,
приобретаешь веденье монгола и вогула
и за поверхностью третичных глин
провидишь хижины блаженного аула.

И несть ни еллина ни иудея. Несть
равно француза, итальянца, шведа.
Ржавеет трость. Опаздывает весть.
Блестят очки на роже правоведа.

                            II

Пишу под вечер. Шесть часов.
Фитиль мерцает, шевелятся тени.
И натюрморт теперь совсем готов
(убог натюр, зато уж морт отменен):

железный чайник стынет на плите,
научный скарб задвинут в угол,
и, брат секстанту, – детище Патэ,
Большою начиненный фугой –

посмертного жилья чумной уют,
закинутый в гончарные просторы,
секунды роем над свечой снуют,
ползут часы как тараканы в норы.

Квартет замолк. Брегет соврал.
На крыше – грохот корабельных пушек,
и треск цикад сменяет мадригал
введенных в заблуждение квакушек –

хоть земноводные еще не поняли обман,
но за последствия вольны не опасаться:
уж если довелось покинуть Океан,
не стоит так надолго удаляться.

А мы ушли. И Океан забыл, не признает
свои созданья, свгустки протоплазмы,
но только сухость нас с ума сведет,
сведет на нет – бесслезных и бесстрастных.

Весь интерьер как будто спит,
или прикидывается спящим.
И медная Деталь во тьме горит
и глинянная Утварь бредит кашей.

Еще возможно что-то из потерь –
не фотографию, так сломанную рамку –
на свет извлечь из хлама. Но теперь
вещица быть не хочет иностранкой.

Се – заговор вещей.
И портсигар вне области кармана
косит на сторону, предательски ничей,
утрачивает свойства талисмана,

берет в приятели песчанник, местный туф
и не желает знать свою породу...
В смушеньи гасишь свет, свечу задув,
в потемках наливаешь воду.

И темнота белеет за окном
как бы намеком на избыток света,
на сказанное кем-то: "Днем с огнем"
в пустом лесу на позднем склоне лета.

                 ________________

Узнай меня в толпе, в прохожем, визави,
в час утренний, за стойкою пустого бара,
и с новыми печалями живи,
и в новых поисках блуждающего дара

чужой свободы забывай про дом,
про зов равнин, про ласку погруженья,
там в заводи стоит усатый сом
и вверх глядит, как смотрит отраженье.

Не удержать и не избыть твоих орбит,
твоих америк, азий, океаний,
где чья-то тень неясная скорбит,
твоя – летит в кругу ночных сияний.

                                                                                    29/8/94

   

Here I'll sit and fade away
Blake

* * *

Пришли дожди. Пришли с таких высот,
что дольний мир стоит в недоуменьи,
теряет разом от своих красот
и букою глядит. И дышит запустеньем.

И может показаться пришлецу,
что этот мир в дождях и в серой вате,
что если поднести его к лицу,
он как бы нарисован. И тогда на карте
его не отыскать. Вернее карт самих
в природе нет, да и сама природа
еще сомнительней миражей сих
в такой стране, в такое время года.
И чудное строительство идет –
кто властвует в полях, на нивах злой потравы,
кто новый кубик пустоты во тьме кладет
на место вольное, туда где ветви, листья, травы...

Нам, сведушим в законах пустоты,
наощупь ли бродить в пустых пространствах,
чтоб складывая мили и версты
в их сумме обнаружить постоянство,
не различимое в слагаемых. Чего ж,
чего еще тогда недоставало
когда ты был в такие сферы вхож,
в такие гиблые пещеры и подвалы.

В каких приемных и парадных ты
дни проводил, и где считая гроши,
стояли, грелись, ждали темноты,
весь хлам столетья был сюда свезен и брошен!
Там даже не открыть окна, поскольку вид окрест
задуман был не для чужих досужих взглядов:
кто ишет более привычных мест,
тот на знакомый холст глядит подслеповато,

где все серо. На полотно
безвестный мастер задников и рамок,
закончив труд, летящую в окно
косую сеть нанес. И нищий замок
зачеркнутый, заброшенный в свой лес,
раскинув срубом, он решает слиться
с основой, с грунтом выцветших небес,
где вдоволь туч, но недостаток в блицах.

Возможно что деревья и кусты
живут корнями, а явленье кроны
лишь для отвода глаз, для птичьей немоты,
сравнимой лишь по степени урона
блестящих капелек на взвод опят,
штурмующих пенек и причиняемого слуху
движением светил, что глаза не слепят,
поскольку чаще светят там где сухо.

Отсюда не видать кола, двора,
барбоса на цепи, подковы, сруба,
ни крадущегося по двору вора,
ни жертв его, дающих дуба
исправно, но зато взамен
берущих ель, березу, весь подлесок,
весь лес до нитки, всех его ладоней тлен -
лесной ампир шаров, свечей, подвесок.

Дожди в селениях, в равнинах тьмы,
по всей подлунной, скажешь - "поднебесной",
сквозь крыши, сквозь листву зимы,
сквозь балки, потолки в своем жилище тесном.

Стада в полях. Идут дожди.
Текут по спинам гладким и блестящим,
Разбрызгивют прах и темноту,
скрывают всех – и бодрствующих и спящих.
Скрывают, отделяют все от всех,
Пейзаж - от глаз и слух от вскриков ночи.
Тебя – от местности, заборов, вех,
дороги, полотна, изорванного в клочья,

от плачущих кустов, одышливой земли,
от всех лесных зверей, от сердцевины сада,
от мокрых проводов, провисших до земли,
от их опор, встающих как ограда.
Бредешь во тьме, в ушах какой-то звон,
по дровяным полям, бревенчатому раю,
сливаясь с лесом, забывая сон,
навстречу краю тьмы. И света краю.

                                                                                    6/9/94

   

* * *

Белую глину река унесет,
красную глину на берег плеснет,
красную глину в ладонь зачерпну,
красною охрой твой след зачеркну.

Рядом с твоим нарисую другой,
точно такой же, но ты – ни ногой
в эту державу охряных границ,
каменных тюрем, кирпичных больниц,

в край черезчур грановитых палат,
где повторяют: "Москва, Ленинград...",
рано ложатся и рано встают,
где б нам нашелся оплот и приют...

Красную глину река принесла,
только из ила не вынуть весла,
в быструю воду ладонь опусти –
красная пена растает в горсти.

                                                                                    2/10/95

   

* * *

Купол небесный, жемчужные створки,
стаи, плывущие в сети рассвета,
тяжесть воды сквозь тугие оборки.
Коль глубока! Как сияет при этом!

Мне ли свиваться изменчивым гадом,
змеем морским под пылающей твердью.
Как удержаться, не встретиться взглядом,
не перемолвиться с нищенкой-смертью.

                                                                                    21/4/96

   

* * *
                               
В парке, где сумрак в фонтанах струился,
легкие строки читаю на плитах
и повторяю, как “Отче…”, на память:

“Разве сюда я так долго стремился”.

Взгляд приспособил к старинным уставам,
был невесом на весах географий,
прятал в лесу чужеземные листья,

или кружил по далеким заставам.

Кто на могиле отца или брата
станет цветы собирать как безумный,
сложит в гербарий осенние листья:

Песнь об ушедшем — двойная утрата.

Ангел, ладонью коснувшись прозрачной
глади гранита под сводом печальным,
крылья сложил и склонился у гроба:

Это не плач — это память о плаче.

Вот и теперь по бездонным аллеям,
мертвым фонтанам и копьям ограды
память полночным струится потоком,

словно река, постепенно мелея.

Прелыми листьями, запахом гари
веет в садах, в неблаженных селеньях.
Осень лежит на стволах архитравом —

Там я собрал этот жуткий гербарий.

                                                                                    22/5/00

   

ОТЛИВ
   
Удивленный краб, приподняв свой остов,
заслонясь клешнею, глядит на остров,
возникающий в точке, откуда волны,
прибиваясь к земле, атакуют мол, но
у идущих вслед не хватает силы
дотянуть до земли, куда мы б доплыли,
если б только сама она вдруг не пошла навстречу
пожеланью волны, не прельстившейся речью,
обращенной не к ней, а к тому, что под нею –
где ей, темной, понять-то, что массам виднее.

Что дрожит в темноте в высоте над волною,
в темноте не понять, не узнать, проходя стороною,
пробираясь вдоль стен, обходя фонари акуратно,
этот проблеск во тьме никогда не вернется обратно
ни слезой на реснице в хрустальном блеске,
ни живым серебром на стеклянной леске,
ни монетой, блеснувшей на дне канала
(чтоб вернуться, не хватит стране метала),
ни моноклем в глазу у барона, графа
в электрическом свете в фойе Телеграфа.

Это все об одном и о том же звенит, говорится, поется,
свет проспектов во влажной сетчатке ритмически бьется,
вдоль открытых подъездов спиною к фасадам
не тебя ль провожают счастливым испуганным взглядом.
Отвечай, не вертись, не таись от взгляда,
от ночного неонного СПИДа, яда,
от цветных площадей с торопливым трамваем по строчкам,
где-то рядом стучат по камням молоточком,
видно только что дождь был – гляди, как блестит мостовая,
все собаки бегут за тобою вослед, отставая.

Ночь. Залив. Сквозь кусты кораллов
проступают своды больших вокзалов.
Фонари из предместья, сбегая к морю,
застают только лужи с морской травою.
Зачерпни той воды на прощанье горстью,
каменеет хрящ, обернувшийся костью.
Замечаешь, как время становится глуше,
как твердеет дно, обратившись сушей.

                                                                                    13/11/00

   

* * *
   
Ветка в моем окне,
только она одна
черным крестом в огне,
в белом огне видна.

Машучи мне листом,
так неподвижна, черна,
что не крестом – перстом
кажется мне она.

Словно молчать велит,
не поднимая взгляд,
чтобы, в молчанье влит,
прянул зрачок назад,

чтобы не зарился на
белых снегов покров:
чем не бела стена,
ставень куда как нов.

Вид за окном и так
мало что даст узреть,
лучше – алтын, пятак,
глазу любезней медь.

Вид за окном не в бровь –
в глаз поразить бы мог,
стоит собрать серебро в
белый ребристый стог.

Что на моем дворе
дуврских студеных скал,
сроду в расход в январе
белый металл не пускал.

День ото дня бедней
дебет безбедных дней,
словно расписан вперед
табель невзгод на год.

Близ годовой черты
как не узнать черты
той, что всегда вблизи,
хоть и в другой связи.

Лик ее тем бледней,
чем остается дней.
И глядит из-под век
счастье застывших рек.

                                                                                    3/4/01

   

                ..................................This is to make a line page-wide. Otherwise the table will shrink..........................

 
О В.Барановe