Леонид Черкасский

Я рядом с корнем душу успокою

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПОСАЖЕНА НА ЦЕПЬ ДУША МОЯ…


Еврейская мама как социальная категория

Знаете ли вы еврейскую маму? Нет, вы не знаете еврейскую маму. Она не обязательно говорит на идиш, у нее не всегда два сына и три дочери, порою она не такая уж великая мастерица по части гефильте-фиш, крутого бульона, шкварок и пирогов с гречневой кашей, и муж у нее тоже вовсе не обязательно парикмахер, портной или часовщик.

 Моя мама – врач, награждена Министром здравоохранения знаком “Отличник здравоохранения”, я у нее единственный ребенок, когда-то она увлекалась французским языком, а муж ее, мой отец, врач-окулист, фронтовик, известный на всю округу целитель, а в Москве округа – это среднее европейское государство.

 И все-таки моя мама – типичная еврейская мама, если говорить о том главном, что характеризует это емкое понятие, а именно – о ее отношении к сыну.

 Судите сами.

 В июле 1941 года четыре военных госпиталя, укомплектованные медперсоналом, медикаментами и оборудованием, срочно погрузились в огромную баржу и были готовы с наступлением темноты, ведомые катером, проследовать в направлении Канев-Черкассы.

 Со стороны реки была хорошо видна Владимирская горка в зелени и в цветах с устремленным в небеса знаменитым памятником. От тех времен сохранились юношеские строки: “Владимир нас крестом благославляет На долгий неизвестный путь…”

 Я не задумывался над тем, что Владимирский крест не имел ко мне отношения; я был комсомольцем, ненавидел фашизм и любил родину. Через два года был призван в Армию.

 С первых дней войны я болтался у дверей художественных мастерских, где изготовляли боевые пропагандистские лозунги и плакаты, и предлагал свои поэтические услуги. В те дни жители Киева с надеждой повторяли, не знаю, кем сочиненные, воодушевляющие строки:


        Ох и буде морда быта
          Гытлера-бандыта!

 …Баржа чуть покачивалась на днепровской волне, мы устраивались на ночь. Это было просто: я был здоровый парень, маме исполнилось 37. Вскоре, однако, налетели немецкие самолеты и стали бомбить мост. Вспыхнули лучи прожекторов, заработали зенитки, послышались взрывы, дыбилась вода, – и всё это в непосредственной близости от нашей флотилии: к отплытию готовились и другие суда.

 Мы притихли. Я лежал, положив голову на чемодан; мама сидела рядом и бдительно следила за моей сохранностью. Для большей гарантии она сверху прикрыла меня газетами, но я, шурша бумагой, высовывал голову и глядел в небо. Согревал фундаментальный тезис Клима Ворошилова: “Врага будем бить на его территории!”, поэтому все происходящее в ту пору, в том числе и сегодняшний налет, я воспринимал как частный случай победоносной сталинской стратегии.

 Бой кончился так же неожиданно, как и начался: агрессор, израсходовав боезапас, вернулся на свою базу. О потерях сторон мы ничего не знали. 

 И тут последовало приказание замполита госпиталя немедленно, во избежание случайного возгорания, слить в реку весь спирт-ректификат, а было его не мало не много – две сулеи – стеклянные бутыли емкостью по 30 литров каждая, тщательно упакованные в плетёные корзины удлиненной формы и обложенные со всех сторон соломой и стружками.

 Местные грузчики и прочая околоречная прислуга чуть ли не на коленях умоляли пощадить продукт и передать его им “на радость и поправку”, но замполит, как и подобает наместнику партии, был тверд и неумолим, и подчиненные, накренив сулею, стали с борта судна мучительно сливать живительную влагу в прибрежные воды. Нужно было что-то предпринимать, и без промедления. Сулеи были пусты. Это сейчас я пытаюсь психологически обосновать дальнейшее, а тогда, на барже, окончательно освободившись от маминых газет, я со все возрастающим изумлением следил за динамикой развернувшегося подо мной спектакля. Трудовой люд, как когда-то во времена Владимира Святославовича, вошел в воды и… стал лихорадочно пить Днепр-Славутич в местах образования тонкой, но еще многоградусной пленки, поскольку река оставалась водкой недолго. Первый раз, в Х веке, люди пьянели по другой причине, но времена меняются и меняются радикально.

 Я пьющим не завидовал: сам я был непьющий. Но и тогда я смутно догадывался, что чаша Днепра не лучший сосуд для питья, что жизнь наша далека от совершенства, но, с другой стороны, робко перебивал я сам себя, почему бы и нет: разве киевляне не пьют днепровскую воду через посредство кухонных кранов, просто сейчас, в боевых условиях, они делают это без насосных станций и очистных сооружений, так сказать, пьют из “первоисточника”. И еще: разве их действия не показатель их лихости, бесшабашности и смекалки? “Класс – он тоже выпить не дурак”, вспомнил я Маяковского, как делал это всегда для подтверждения своей мысли. И все же в моих размышлениях изумление и безотчетный страх преобладали. Моя еврейская мама оценила происшествие однозначно: она была бы рада уберечь меня “от отвратительного зрелища, но и то, что она прикрыла меня от возможной бомбежки газетами, означало много больше, чем практическая несообразность ее порыва. Как знать, не отвратила ли она от нас своим чисто символическим жестом смертельную угрозу? 

 Во всяком случае, шуршание “спасительных” газет я слышу гораздо отчетливее, чем клики восторгов киевлян, поглощающих крупными глотками речную воду, прежде чем Днепр, обретя привычный градус, покатит дальше свои тихие воды.

 Еврейская мама!

 А такую историю не хотите?

 Она относится к мирному времени. Будучи слушателем Военного Института, я собирался на заслуженный отдых на Рижское взморье, прославленный край “изумительных молочных продуктов”. Место отдыха мама одобряла, считая, что и меня радует перспектива близкого знакомства с экологически чистыми сметаной, сливками, ряженкой, хотя в те времена природа еще не взывала о помощи.

 Мама была деловая женщина. Она вручила великовозрастному балбесу для укрепления его пошатнувшегося от учебы здоровья целевую сумму на рижские сливки, не без основания считая сей продукт наиболее полезным и калорийным.

 К целевым деньгами я привык. Так, какое-то время, пока я не втянулся, мама платила мне за ежедневную утреннюю физзарядку. Сливки располагались в том же ряду.

 Вернувшись в Москву, я доложил маме, что деньги истратил с пользой для здоровья, о чем без слов свидетельствовал мой цветущий вид. Я избавил ее от подробностей: у нее и без меня хлопот полон рот, – санэпидстанция, дизентерия, прививки, отчеты, то-сё.

 Маминых денег мне вполне хватило на ежевечернее посещение танцверанды с предварительным заходом в экологически чистое заведение, где я неизменно заказывал кружку светлого рижского пива и сто граммов водки; второе я вливал в первое (в кружке всегда есть место водке!), что избавляло от всякой закуски. Иные называют эту смесь “ершом”. Не согласен. Напиток мягок и бодрящ, к тому же я укладывался в отпущенную сумму. О собственных денежных запасах я молчу: они проходили по другим статьям расходов. Когда наступал вечер, кто-нибудь из нашей инициативной группы напоминал: “Пора пить мамины сливки”. Всем было хорошо, – и маме и мне, а это главное.

 Как видим, еврейская мама пока действовала камерно, индивидуально, опираясь, по формуле китайцев, исключительно на собственные силы. Но ради сына настоящая еврейская мама, а моя мама, несмотря на известные отклонения от классических норм, была именно такой мамой, – так вот, настоящая еврейская мама совершала невозможное, иногда пользуясь услугами ассистентов.

 Судите сами.

 Мамин демарш, – я не случайно пользуюсь этим энергичным, с оттенком макиавеллизма термином, – относится к тем временам, когда, после окончания Военно-медицинского училища имени Щорса, я служил в знаменитых Гороховецких артиллерийских лагерях, расположенных между Горьким и городом химиков Дзержинском. Я был фельдшером артдивизиона особой мощности РГК. Не стану распространяться относительно тактико-технических данных вверенного нам грозного оружия, ибо к маме это не имеет отношения.

 А имело к ней прямое отношение морально-психологическое состояние младшего лейтенанта медицинской службы. Рутинная жизнь гарнизона (война победоносно завершилась) с неизбежными пьянками, встречами с курсистками из двух близлежащих городов, с жаркими танцами в клубе г. Дзержинск сладко засасывали молодого офицера, отдаляя от науки и образования, к чему стремилась алчущая его душа. Медицина его не увлекла, фельдшерское образование он получил по разнарядке военкомата, имея определенные ограничения по зрению. Он, то есть я, был прирожденный гуманитарий. Командир части, человек замечательный, постоянно меня утешал: не горюй, ты будешь учиться. За какие-то проступки гвардии майор Киров (однофамилец) был понижен в звании и брошен на дивизион. Среди многих других, был у него орден Александра Невского, и я за это очень его уважал. Как фельдшер, я бесперебойно снабжал его презервативами, которые мы получали в аптекоуправлении по весу в бумажных кульках; сульфидин и стрептоцид для лечения случайного триппера, мазь Вишневского для рядового состава, нередко страдавшего фурункулезом, – вот предмет моих забот и головной боли. Конечно, в части служил врач, однако, малосведущий в медицине: он краткосрочно закончил институт и был призван в армию. А я был “свой”, “военная косточка”, за моими плечами военное училище, какое именно – не суть важно: в любом из них строевая подготовка выматывала душу и тело. Стало быть, я считался кадровым офицером. Но, повторяю, медицинская карьера мне не улыбалась.

 В ту пору в Москве мама заведовала Санэпидстанцией при Калининском Райздравотделе; в том же районе, на Волочаевской улице, разместился Военный институт иностранных языков, который грезился мне по ночам, свободным от дежурств и любовной мелочи. Оба эти обстоятельства – мамина работа и дислокация учебного заведения – стали слагаемыми многоходовой  операции. В описываемое время мама была привлекательной сорокалетней женщиной, в возрасте, впечатляюще воспетом Оноре де Бальзаком. Ее оппонентом стал Начальник Института генерал-лейтенант Биази, эпикуреец, интеллигент, бывший когда-то военным атташе в Италии, судья всесоюзной категории по боксу, покровитель наук и искусств. В Институте для престижа он собрал известных спортсменов, вплоть до знаменитого боксера Королева, девятикратного чемпиона СССР. Генерал задумал соорудить на территории Института бассейн для академической гребли, и мы, слушатели, – забегаю вперед, – довольно часто снимались с занятий и долбили на заднем дворе мерзлый грунт, но до бассейна так и не додолбили: привет из платоновского Котлована.

 А еще генерал призвал пишущую братию вверенной ему части приступить к работе над созданием славной Истории Института, где в ту пору учились разные знаменитости, вроде Мамлекат Наханговой со Сталиным на руках, то есть, конечно, наоборот, Валерии Борц из подпольной “Молодой гвардии” и других. Расхаживая по кабинету, генерал сверкал и благоухал, и мы, вслед за ним, уносились в заманчивые творческие дали, как васюкинские шахматисты-любители во время лекции Остапа Бендера в клубе “Картонажник”.

 Между тем Институт полегоньку разваливался, и вскоре генерала Биази сменил крутой генерал-хозяин.

 А пока в генеральском кабинете я подумывал о творческой командировке к местам событий, где юная пионерка собирала хлопок двумя руками, ибо сразу застолбил образ Мамлекат, провел с ней первую встречу, и уже сами собой рождались строки будущей эпической поэмы:


         Зеравшан-река широка,
        Зеравшан-река глубока…

 Но все это потом, потом, мама ведь только собирается на решительное рандеву. Аннушка еще не разлила масло, сказал бы я находчиво, если бы финал истории был другим.

 В один прекрасный день (для меня, господа!) на прием к Начальнику Института записалась заведующая Санэпидстанцией района для служебного разговора. О чем речь! Разумеется, приму!

 Генерал был любезен, предупредителен, в меру куртуазен. Сказывалось (кадетское?) воспитание.

 Доктор Тополянская (Черкасская) поведала собеседнику кое-что о профилактической работе на местах, о некоторых аспектах борьбы с инфекционными заболеваниями, о необходимости, наконец, прямых контактов Медсанчасти Института с медицинским руководством Калининского района.

 – Не будем забывать, – добавила доктор, – ваши слушатели живут едва ли не во всех районах Москвы, встречаются со многими людьми и могут стать невольными разносчиками болезни, равно как и заразиться сами. Поэтому…

 Товарищ Биази был весь внимание. Симпатичный доктор говорила дельные вещи, и многогранный генерал охотно соглашался с ее идеями и практическими рекомендациями и твердо обещал содействие.

 Деловая часть неотвратимо приближалась к концу. И моя еврейская мама, смягчив интонацию и перейдя на грудные регистры, вне связи с предыдущим, тихо молвила:

 – Знаете, у меня есть сын…

 – Я так и знал, – обреченно и будто заранее предвидя неизбежное, пролепетал добряк-генерал.

 Представляю, чего стоила маме эта фраза.

 Генерал не стал стыдить просительницу. Он давно усвоил многие простые истины. “Позвоночные” приемы в Институт, как и повсюду, стали системой. И все же случай был неординарным. Почти сдружившись, заговорщики стали обдумывать реальный план действий. Мама просила “всего лишь” перевести меня из гороховецких лагерей в медсанчасть Института, поближе к культуре и науке. Но подразумевала нечто большее. Перевести меня из одной медсанчасти в другую на ту же должность было для инстанций акцией нелепой. А вот перевести в Институт для учебы – совсем другое.

 В отредактированном и согласованном виде план выглядел так. Генерал официально обратится в Главное Военно-Медицинское управление с просьбой откомандировать для учебы в Институте иностранных языков младшего лейтенанта такого-то, в настоящее время проходящего службу в в.ч. 52826. Генерал обещание выполнил. Перевод любого офицера из одной части в другую был делом обычным, тем более, на учебу: в Советской армии поощряли желание офицера повысить свой профессиональный уровень; смена профессии и соответственно учетной специальности (УС) в ряде случаев, например, в моем, принципиального значения не имели: срабатывала сама идея высшего образования. Генерал же рассчитывал на то, что я действительно поначалу буду направлен в медсанчасть, тем более, что по штатному расписанию у него была вакансия фельдшера, но это в принципе было невозможно, о чем генерал не догадывался .

 Для того, чтобы не возникло неожиданных осложнений в самой в.ч. 52826, где служит младший лейтенант, надлежит заручиться поддержкой командира, проще говоря, попросить у него письменное Ходатайство, адресованное Начальнику Института иностранных языков, с рекомендацией зачислить вышепоименованного младшего лейтенанта на первый курс; командир, повторюсь, не мог просить перевести фельдшера из своей части в другую на такую же должность, а в том виде, в каком Ходатайство было исполнено, по настоянию мамы, оно приобретало железную логику. 

 По прибытии в Институт, рассуждал генерал-интеллигент, младший лейтенант будет направлен в медсанчасть, где и станет служить. А там посмотрим. 

 Гвардии майор Киров дал мне прекрасную характеристику. 

 Наступила трудная пора ожидания и надежд.

 Как-то сидел я в своей медчасти в обычной меланхолии, как вдруг дверь отворилась и вошел малый примерно моих лет и с такими же, как у меня, узенькими погонами с характерной эмблемой.

 – Лейтенант Черкасский? А я… – фамилию я не раслышал, я всё понял и ошалел от радости. – Приехал тебя сменить, а тебе приказано прибыть за предписанием в Медуправление Округа.

 Надо сказать, что майор Киров был куда-то переведен, и в дивизионе появился желчный служака, который хрен бы меня отпустил, без всяких причин, из одной только острой неприязни к интеллигенции, тем более моей национальности. Но теперь ему на меня начхать, как и мне на него: есть приказ и прибыл новый фельдшер с таким хорошим русским носом. Всё в ажуре.

 В предписании был четко сформулирован мой маневр: я откомандировывался в распоряжение Начальника Военного Института иностранных языков Советской армии для прохождения дальнейшей службы.

 Вот она, вожделенная формулировка! Сам генерал Биази давно забыл о промежуточном решении, и что же удивительного, при общем институтском борделе, за что ему огромное спасибо, что на моем предписании недрогнувшей рукой кадровика-полковника было начертано: “На девятый факультет”. И я проследовал в указанном направлении, не чуя под собой ног. Чудо свершилось! Меня направили к кавалерийскому майору Дьяченко. Ничего. Учебным процессом руководили опытные педагоги и даже всеобщее запустение и кавалерийские майоры не помешали им готовить отличных специалистов. Впрочем, майор скоро ускачет в ковыльные дали.

 Стало быть, пройдя по темному коридору, частично по мокрой доске, под которой хлюпала вода, я уперся в дверь, за которой оказался кабинет, где за столом помещался злой, как собака, майор. Томимый жаждой знаний, сжимая в потной ладони Предписание, я почти вплотную приблизился к столу и, преданно глядя начальству в очи, отроческим голосом прокричал:

 – Товарищ майор, младший лейтенент Черкасский прибыл для прохождения дальнейшей службы!

 – Уберите яйца со стола, – попросил командир.

 Я отпрянул, и после этого попал в большую науку. А медсанчасть долгое время обходил стороной.

 Грубого майора я простил: просто у него не было настоящей еврейской мамы.



На дворе конец сороковых

 Я начинаю свое повествование с прихода в Военный институт иностранных языков, куда я попал под управлением маминой любви. Это не биографический очерк и не дневник частного лица, но нечто такое, что может заинтересовать каждого человека, особенно еврея, прожившего в России большую часть жизни и даже ее малую часть, схожестью ситуаций, общностью болевых точек, синонимичностью обстоятельств, вызывающих возгласы удивления и согласия: “Смотри-ка! Я ведь тоже прошел через это!” или “Ничуть не преувеличено, бывало и похуже”. 

 Вполне оригинальна лишь сфера обитания автора и его героев – востоковедная наука с ее многочисленными институтами: учебными, научно-исследовательскими, Учеными Советами, Аттестационной Комиссией, Отделениями Академии наук и сопутствующими им суровыми и властными структурами – Секретной частью за железной дверью, Отделом кадров, имитирующим свободный вход, и еще и еще, с чем лучше не сталкиваться и о чем в приличном обществе говорить не принято.

 Таково вкратце мое литературное пространство. Время: середина сороковых -девяностые годы нашего века.

 Много времени мы проведем в Издательствах, в Редакциях журналов и газет, откуда бы я, будь моя воля, не уходил вовсе: на этих островах в бурном житейском море я встретил красивых и умных людей.

 Но я слишком тороплюсь. Покамест, после отрезвляющего знакомства с кавалерийским майором, я определен не на первый курс, а на подготовительный, откуда командование в течение года черпает рабочую силу для перетаскивания с места на место ржавых солдатских коек, сбрасывания с носилок кучи иностранных книг из неведомо каким путем попавшим в Институт немецких трофеев, которые мы переносим из одного сырого угла в другой, помогая интенсивному их гниению, наконец, для очистки от снега институтского плаца, хорошо просматриваемого со стороны Волочаевской улицы, что дало мне основание назвать поэму, посвященную однокашникам, “Волочаевские дни”. 

 В течение учебного года, частично отданного все же обучению английскому языку по новой дичайшей методе, несколько раз по пройденному материалу проводились палаческие контрольные работы с последующим отчислением из Института всех, получивших двойки. Следовало на слух правильно затранскрибировать произносимые педагогом слова, к примеру “timiditу –mississippi - sleepy”и т.д. С помощью этого нехитрого трюка они избавлялись от способнейших людей: на 9-ом факультете оказался переизбыток слушателей, и никого не трогал драматизм удара исподтишка.

 Мне страшно подумать, что стало бы со мной и особенно с моей мамой, попади я под их безжалостную секиру. После этого чистилища я все же попал на первый курс. Моя стратегия была проста: взяться за самое трудное, а для еврея это означает и самое безопасное. Меньше давки и толчеи. Я предпочел китайское отделение. Предлагали на выбор японское, арабское, что-то индийское. Западный факультет оседлали выездные сыновья и дочери маршалов, генералов и приравненных к ним, согласно петровской Табели о рангах, гражданских лиц. На педагогическом факульете были сосредоточены женщины: их готовили для языковых кафедр военных учебных заведений. Восточный факультет считался самым сложным; мы презирали западников и глумились над ними, как могли, решись кто-либо  из них проникнуть в наши владения. Наиболее популярной была такая форма экзекуции: мы брали жертву за руки и за ноги, вносили в учебную аудиторию и тщательно вытирали его задницей в форменных шароварах длинную исписанную мелом доску, после чего аккуратно ставили на ноги, благодарили за внимание и отпускали восвояси. Как ни странно, шуточки сходили с рук, но по Институту пошла дурная слава о бурсацких нравах на Востфаке. Но это между прочим.

 Заниматься приходилось много, особенно на первом и втором курсах. Восточные языки, при самых блестящих способностях слушателя, требуют усидчивости и даже зубрежки. Прежде всего это относится к китайским иероглифам. Английский и французский языки не забывали тоже. Учили нас хорошо, встречались замечательные педагоги.

 Но общегосударственная нервозность, постоянный страх опутывали наши молодые многонациональные души. Невидимая поначалу опасность принимала временами осязаемые формы и обрастала конкретными именами. На наш Институт обрушились репрессии. Стали исчезать преподаватели. Почти в полном составе была арестована кафедра английского языка во главе с ее начальником. Исчез наш любимый преподаватель Комаров; прекратились  лекции по литературе блестящего эрудита Пинского. Исчезновения людей сопровождались испуганным шепотком: “Ими интересуются Органы…”, и все умолкали, вздрагивая от собственной тени.

 Не забывайте: на дворе был конец 40-х; впереди новые процессы, еще не содраны халаты с “врачей-вредителей”, еще легкомысленно мчатся по просторам родины товарные вагоны, которые вскорости чекисты переведут на запасные пути, обдумывая детали транспортировки в “никуда” еврейского народа, еще Сталин и Берия не насытились досыта человеческой кровью…

 А мы, молодые парни и девчонки в военной форме, при всей осторожности, совершали непростительные глупости. 

 Вне Института мы встречались вчетвером, слушатели с одного курса, но из разных учебных групп. Менялись наши подруги, да и то нечасто. Мы не увлекались танцами, не любили хоровое пение, пили по преимуществу сухое вино – это потом я пристрастился к крепким напиткам – но обожали искусство слова (филологи всё же!), стихи собственного сочинения, эпиграммы, веселые шутки, анекдоты, скетчи. Один из нас отлично рисовал, другой делал художественные фотографии, третий писал стихи, четвертый изощрялся в коллажах. Мы открывали выставки в свою честь, делали карточные колоды с нашими физиономиями и такого же рода этикетки на бутылках с оригинальными названиями, вроде “Черкасское шипучее”, вели по радио“праздничные” передачи, запершись на кухне или в туалете и вещая в микрофон, подключенный к радиоприемнику. Тексты бывали остроумны: мы подражали газетным клише, в частности, идя по следам “потока приветствий товарищу Сталину” в год его семидесятилетия. Все это, как я теперь понимаю, тянуло на длительный срок, тем более, что по факультету уже прошел слушок: Черкасский с компанией что-то там пишут и читают за закрытыми дверями. В Москве шли аресты университетской молодежи, и мы, включившись в общий процесс, на кухне у Сережи лихорадочно сжигали в чугунной раковине с одним краном наши невинные тексты, поливая еще неостывший пепел ледяной струей. 

 История продолжения не имела, как, к счастью, и происшествие в военных лагерях в Кубинке, что в шестидесяти километрах от Москвы, где мы изучали Уставы и закаляли волю и тела. Я всегда редактировал стенную печать. В палаточном городке она называлась “Боевым листком”. Замполит меня ценил и освобождал вместе с художником от занятий в день выпуска очередного номера. Однажды случилось непредвиденное. Из Института к нам занесло злобного “поверяющего” в высоком чине. Он заинтересовался нашим детищем, что-то в нем вычитал и потребовал показать ему несколько предыдущих выпусков, после чего, собрав личный состав, прорычал: 

 – Тут у вас в “Боевом листке” я прочел  некое сочиненьице “Пятьдесят дней в строю” с продолжением. Автор критикует командиров и начальников, поносит армейские порядки! Издевается над традициями! Кто позволил?

 Он орал, а я маялся: всё, мне хана. Выгонят к чертям собачьим! В те времена многие увлекались мемуарами Игнатьева “Пятьдесят лет в строю”. Я чуть спародировал генеральский труд, а порядки “поносил” самую малость, – даже замполит ничего антиуставного в моих писаниях не обнаружил.

 Мне снова повезло: очень скоро выгнали не меня, но полковника, кажется, за взятки в довольно крупных размерах при приеме в Институт.

 Тогда же, и вновь в связи с “Боевым листком”, произошло событие пикантное и сладостное. Как обычно, в тенистой куще мы творили новый шедевр и неожиданно стали свидетелями редкого зрелища. Я уже говорил, что на педагогическом факультете учились девушки, которым тоже надлежало пройти тяготы летних лагерей. Поэтому не было ничего необычного в том, что на пригорке расположился женский взвод в хлопчатобумажных платьях военного покроя, а перед ними с “Боевым уставом пехоты” (БУП), часть первая, в руках прохаживался пердун-полковник из “Дубовой рощи”, как уважительно называли мы “Военную кафедру”, и увлеченно докладывал разомлевшим от июльского солнца гуриям задачи стрелкового взвода в наступлении. Рядовые, ефрейтеры и сержант внимали начальству, шеренги стояли смирно, но мы-то с художником обозревали эту идиллию, так сказать, с тыла, а в тылу перед нашим восхищенным взором предстала несколько иная картина.

 Девушки из четвертой шеренги и некоторые смельчаки из третьей – подняли сзади подолы платьев до наивозможнейшей высоты, как-то их закрепили, чтобы спереди соблюдался воинский порядок, и ласковое солнце незамедлительно приступило к делу, лаская и целуя разноцветные трусики с попками, плечики и все остальное, что оказалось доступно веселым и горячим лучам. Прелестницы загорали.

 “Пол-царства за фотоаппарат!” – шептали мы дрожащими губами, но его не было, и мы вбирали дивный пасторальный пейзаж, мобилизовав все органы чувств, способные функционировать дистанционно.

 Мы не раскрывали своего присутствия и впоследствии не занимались шантажом; мы молча одноразово наслаждались забавной и простой, как лагерные котелки, сценкой, и этого было достаточно.

 В один из учебных дней, уже в городе, случился действительно опасный эпизод, в котором я участвовал совершенно пассивно, не ведая, что нахожусь в эпицентре важной операции органов государственной безопасности.

 Жила-была в Соединенных Штатах Америки журналистка Анна-Луиза Стронг, большой друг Советского Союза и борющегося Китая. Она подолгу жила в Освобожденных районах, встречалась с Мао Цзэдуном, написала широко известные книги о Народно-Освободительной армии и китайских коммунистах. В Москве, в высших эшeлонах власти, на уровне В.М.Молотова, ее привечали и оказывали всяческое содействие в ее трудах. 

 Был у нее в Москве муж не муж, скажем, большой друг; приезжая в столицу, она останавливалась в его квартире, причем, в собственной комнате, которая бывала заперта до очередного ее появления.

 И жила в этой же квартире на улице Чкалова, вблизи Курского вокзала, девушка Рита, подруга моего довоенного киевского детства, чья мама приходилась другу Анны-Луизы близкой родственницей.

 Рита не раз обещала познакомить меня с американской журналисткой, желанной гостьей советских людей, певцом китайской революции. Мне как будущему китаисту было бы лестно обмолвиться словечком с этой легендарной личностью.

 В дни, предшествовавшие известному событию, Рита мне рассказывала:

 – Ты знаешь, придется обождать. Анна-Луиза в дурном настроении, вчера в сердцах разбила блюдце, все швыряет, злится:  где-то в МИДе медлят с ее визой.

 В день ритиного рождения я просидел у нее весь вечер, часов до одиннадцати, единственный гость, мы пили вино и вели двусмысленную беседу. А потом я отправился домой со станции метро “Курская”.

 Между прочим, болтливость никогда не доводит до добра. В Институте, легкомысленно моделируя будущее, я успел растрезвонить, что, мол, познакомился с Анной-Луизой Стронг и она поведала мне много любопытного о Китае. Но я, как вы знаете, ее в глаза не видел, хотя находился в соседней комнате. Но кто мне поверит?

 На следующее утро, перед уходом на занятия я, по обыкновению, включил радио, чтобы послушать последние известия, и… обомлел:

 “В Министерстве Государственной безопасности.

 Вчера на квартире была арестована известная американская шпионка Анна-Луиза Стронг. С учетом дипломатического иммунитета, гражданке Стронг предложено в течение 24 часов покинуть территорию Советского Союза”. Примерно так.

 Рита после говорила, что за Анной-Луизой пришли сразу после моего ухода. Трое военных в высоких званиях. Стало быть, квартира давно была под наблюдением, и я был зафиксирован неоднократно.

 Офицер, слушатель высшего военного учебного заведения, китаист, еврей, А.-Л.Стронг тоже еврейка . Объективные данные. “Улик” более, чем достаточно.

 Поистине: свет померк в моих очах. На ватных ногах лейтенант Черкасский поплелся в Институт, который был расположен в двадцати минутах ходьбы от дома. Мой заклятый друг Валька Григорьев встретил меня обнадеживающей фразой: “Привет тебе из Лубянки!” Но не проговорился; помалкивали и остальные, осведомленные о моем “знакомстве”. Я сам порывался было пойти и “всё чистосердечно рассказать”, но друзья отговорили меня от опрометчивого шага.

 Органы безопасности меня не тронули. Очевидно, в тот раз перед ними стояла одноходовая задача компрометации американской журналистки, где мелкому лейтенанту китайского отделения, попавшему под ноги, просто не было места. Нет, нет, что вы, я вовсе за это не в обиде! Излишне говорить, что Анна-Луиза Стронг была чиста, как вода в тигровом источнике, но мир об этом узнал много позднее. Звено в цепи подлых провокаций тех лет.

 Долгое время я жил в мучительном, невыносимом ожидании рокового звонка в дверь…

 А в остальном, прекрасная маркиза… учеба шла своим чередом. Дежурства-лингафонные кабинеты-свидания-военные парады-снова дежурства-выпуск лучшей в Институте стенной газеты-первые переводы- и так до пятого выпускного курса.

 Меня окружали разные люди. В китайской группе ближе всех был мне Сева Овчинников, с остальными я вместе учился. После сожжения “литературных улик” наша “четверка” не распалась, мы продолжали встречаться на посиделках, используя устное народное творчество и не оставляя следов. После выпуска дороги наши разошлись.

 

 

 
Следующая глава Оглавлeниe