Леонид Черкасский

Я рядом с корнем душу успокою

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Я БЫЛ УЧЕНЫМ В СЕВЕРНОЙ СТРАНЕ…


Чем мы были интересны

Лев Залманович Эйдлин говаривал: “Мы интересны только тем, что работаем в Институте востоковедения”, и был прав. Нас приглашали в Высшую аттестационную Комиссию (ВАК) для оценки спорной работы, кое-кто из нас входил в Правления Всесоюзной Ассоциации китаеведов, Общества Российско-Китайской дружбы (или в другие Общества ССОДа), мы выступали консультантами в Иностранной Комиссии Союза писателей, участвовали в международных форумах писателей и, конечно же, сотрудничали в Издательствах, редакциях газет и журналов. Я входил в редколлегию 40-томной “Библиотеки китайской литературы” как один из ее составителей, комментаторов и переводчиков. В очередном томе, вышедшем в 1995 г., среди членов редколлегии я нашел свою фамилию, несмотря на то, что уже несколько лет живу в Израиле. Недосмотр? Возможно. Подожду выхода следующего тома; кстати, в одном из них мне принадлежит более половины прозаических переводов, другой, поэтический том, я в основном подготовил к изданию.

Жанр эссе питается ассоциативными связями. Вспоминаю любопытный эпизод, иллюстрирующий стиль и почерк высших сановников писательского Союза. В Москве гостила делегация китайских литераторов; в конференц-зале Правления ССП состоялась ее встреча с активными деятелями Секретариата, на которую были приглашены литературоведы и переводчики. Гости из Китая обстоятельно проинформировали москвичей о положении дел в Союзе китайских писателей, о переводе на китайский язык русской классики и произведений многонациональной советской литературы. В ответных речах С.Михалков и В.Озеров завели шарманку насчет народности и партийности искусства, сделав основной упор на описание Структур Союза советских писателей в столице и на местах, сообщая всем известные факты, не имевшие прямого отношения к литературной жизни страны, – между тем, китайских профессионалов только это и занимало.

– А как у вас обстоят дела с переводом на русский язык произведений наших писателей? – осведомился один из гостей.

– Вы знаете, – дребезжащим медовым голоском начал Михалков, отклонившись от предложенной темы, как окажется через несколько секунд, абсолютно ему неведомой. – Когда я б-был в Шанхае, там о-оо-очень мило поставили на театре мою сказку, и было мно-о-го зрителей. А еще моя внучка собирается учить китайский язык, стало быть, бу-будут у нас специалисты… 

И тут я не выдержал. Неожиданно для самого себя я вклинился в исповедальное слово автора “Дяди Степы”.

– Дорогие гости! Коллеги! Я смотрю на ситуацию не столь пессимистично, как глубокоуважаемый Сергей Владимирович. У нас есть сильный коллектив переводчиков-китаистов. На полках общественных библиотек и в частных коллекциях выстроились в ряд десятки книг китайской классики и современной литературы, прозы, поэзии и драматургии, не только на русском, но также на языках народов СССР. – Напрасно Председательствующий в крайнем раздражении стучал пальчиком по стеклышку своих часов: кончай, мол, время истекло, я продолжал говорить, называя произведения, авторов, переводчиков, в том числе сидевших в зале. Я иначе не мог: моя сбивчивая эмоциональная речь затрагивала конкретные проблемы, ради которых мы все здесь собрались, за редким исключением. Обидно было за наш переводческий цех.

Когда я сел на место, сидевший рядом Евгений Сидоров, впоследствии Министр культуры России, а тогда бывший ректором Литературного института, тихо мне шепнул:

– Так его, так! Молодец!

С.В.Михалков возглавлял первую после многих лет отчуждения двух стран делегацию советских писателей в Китае. Да знал ли он хоть что-нибудь о великой стране, куда прибыл? А к чему? Он принципиально не желал ничего знать. Знания подменялись самодовольством, барством и высокомерием.

Эти замечательные качества я обнаружил у руководящих деятелей, типа Михалкова, в Ташкенте на Конференции писателей Афро-Азиатской солидарности. Я оставляю в стороне ее идеологические и политические аспекты, меня волнует мораль. Помню, я был поражен невероятной фальшью мэтров от литературы, “главных писателей”, чьи “Избранные произведения” и многотомные “Собрания сочинений”, прославляющие режим, издавались массовыми тиражами и навязывались библиотекам страны силовыми методами.

Вот на трибуне от пламенной любви к сенегальскому поэту раскаляется Анатолий Софронов. Хоть сейчас он отдаст жизнь и во имя расцвета прогрессивной южно-африканской словесности.

Повестка дня исчерпана. В ту же секунду одна за другой, как застоявшиеся цепные псы, с места срываются черные правительственные “Волги” и скрываются за горизонтом. Они увозят тела “главных писателей”. А как же кулуарные встречи? Сердечные беседы с собратьями по перу?

– Где Георгий Мокеевич Марков? С ним хотел бы поговорить корейский поэт.

– Он в резиденции!

– Где Анатолий Софронов? Его ждет Алекс Ла Гума.

– В резиденции.

– Где Сартаков?

– В резиденции.

– Где Чингиз Айтматов?

– В рези… 

В отеле “Узбекистан” оставались мы, консультанты – литературоведы, переводчики африканских литератур и литератур стран зарубежного Востока, а также личные переводчики руководства, не допущенные в правительственную резиденцию, где по всей программе реализуется знаменитое партийно-рашидовское гостеприимство. Мы с зарубежными братьями (или отдельно) тоже веселимся на славу, но за свой счет.

Во время полета из Ташкента в Москву в огромном аэробусе, теперь уже вместе с “главными писателями”, окруженные воздушным пространством, где, как мы знаем, размещается только одна Резиденция, я подхожу к креслу знакомого Секретаря Союза писателей по внешним связям, и, любопытствуя, спрашиваю, как получилось, что писатели-гости фактически были лишены возможности общаться с писателями-хозяевами. В ответ раздается нечто междометное “Ну, знаете, это, в сущности…”

А если бы мы не трудились в Институте востоковедения, прав Лев Залманович, мы едва ли могли бы лицезреть писательских вождей в их естественном состоянии. Хочу дополнить моего шефа: мы были также ценны и как воспитатели, пестуны молодых советских и зарубежных научных кадров.

Работа с аспирантами считалась престижной, она ускоряла получение профессорского звания, – после пяти успешных защит, – но оплачивалась скудно, и лишь те, кто опекал одновременно трех-четырех человек, получал в кассе приличную сумму. За аспирантами охотились, доставались они прежде всего начальству. Но не только. В последнее десятилетие моей работы в моде оказались литературы Египта, Сирии, Ирака, франкоязычная литература Магриба, и мои коллеги, специалисты по этим регионам, недостатка в аспирантах не испытывали. Арабской молодежи в ту пору в Институте было многовато. Дальний Восток смотрелся куда скромнее. У меня, к примеру, за все годы набралось пять аспирантов, трое своих (Москва, Ташкент, Владивосток) и двое – из Вьетнама и Камбоджи.

Об иностранцах следует сказать особо. Их теоретическая подготовка минимальна; натасканные нами, при самом бережном подходе, они с грехом пополам сдают экзамен по теории литературы; знание русского языка (первый год обучения отдан ему) опасно приближается к незнанию; по правилам диссертация должна быть написана только по-русски, из чего следует простой вывод: ее пишет научный руководитель, и никто другой. Впрочем, есть варианты. Диссертанты-арабы из хороших семей иногда пишут свои работы по-арабски, их ученые пастыри (по тарифу?) переводят тексты на благоуханный русский язык с внесением в оные научной глубины и стилевого своеобразия.

Парень из Вьетнама подготовлен лучше камбоджийца; последний молча пожирает меня глазами,принимая очередные кирпичики будущей диссертации, и редко высказывается по существу. Он любит звонить мне домой по телефону в мое отсутствие, и между ним и моей женой завязывается оживленный разговор:

– Цикаски дома?

– Он на заседании Ученого совета.

– Цикаски дома?

– Нет, он вернется поздно.

– Цикаски дома? 

– Нет.

Стороны устают, и беседа глохнет.

При обсуждении на секторе одной из двух диссертаций мой коллега и добрый приятель Валерий Сухоруков с тонкой усмешкой заявляет, что рецензируемое сочинение на тему вьетнамской литературы следует считать одной из наиболее удачных моих работ. Впрочем, Валерий тоже внес немало “отсебятины” в труд своей аспирантки из Ташкента.

Вьетнамец, конечно, кое-что писал сам, нередко списывая с ошибками куски из русских источников, не придерживаясь законов авторского права. Я тщетно пытался разъяснить ему разницу между исследованием и компиляций, но, исчерпав все доводы, искусно камуфлировал списанные тексты, видоизменяя композицию, лексику, уснащая фразы сильными эпитетами, сохраняя лишь железные факты , имена и названия. А что делать?

Важнейшим достоинством такого содружества была стопроцентная гарантия успеха: диссертация непременно будет защищена к сроку, и дело чести каждого научного руководителя подготовить подопечного к торжественному акту вхождения в большую науку.

Обоим молодцам я написал их тронные речи, расставил ударения, скрупулезно перечислил имена тех, кого, по существующей традиции, им следует благодарить в конце выступления, начиная с советского государства и собственного отечества, и кончая скромным научным руководителем.

Все это вместе взятое называлось интернациональной помощью братским народам Востока в воспитании кадров творческой интеллигенции. Где и с кем она теперь, эта творческая интеллигенция? Глобальные жесты советской стороны делались за счет советских налогоплательщиков, у которых никто не спрашивал, нет ли у них иных соображений по поводу расходования их кровных денежек?!

Забавно: незадолго до отъезда в Израиль я получил от моего бывшего вьетнамского аспиранта письмо с радостной вестью: оказывается, наше детище, то есть свою диссертацию, он расширил, углубил, обогатил новейшими данными и твердо намерен защищать в Москве в качестве диссертации докторской, рассчитывая на мою бескорыстную товарищескую помощь.

Понравилось. Щас!

Бедняга не ведал, что в России, пока он “расширял, углублял и обогащал”, произошли небольшие перемены, нынче “за науку” надо платить валютой; по этой-то причине произошел резкий отток пытливой молодежи слаборазвитых и среднеразвитых стран: на халяву каждый захочет стать ученым!

Я уехал и, увы, оставил вьетнамского брата без интеллектуальной поддержки. Сомневаюсь, чтобы сотворенный нами малый золотой слиток ему удастся превратить в слиток большой: пока сделать это не удавалось ни одному алхимику мира.

Российские аспиранты были разные: две молодые леди, убоясь трудностей, в критический момент сбежали с поля боя. Третья аспирантка, способная и начитанная, стала кандидатом наук, и с успехом учит китайскому языку студентов Тель-Авивского университета. Вот это по-нашему!




Кое-что о людях Ренессанса

Одним из самых важных и продолжительных научных споров, запомнившихся мне за более чем тридцитилетний стаж научной работы в стенах Академии наук, рассекших китаеведов страны на два непримиримых лагеря, был спор о “восточном Ренессансе”.

Идею “восточного Ренессанса” выдвинул в качестве научной гипотезы академик Н.И.Конрад. К нему безоговорочно и безоглядно присоединились проф. И.С.Брагинский (не китаевед), проф. Л.Д.Позднеева (китаевед) и некоторые другие.

Чл-корр. АН СССР Н.Т.Федоренко, проф. Л.З.Эйдлин, их последователи и единомышленники придерживались совершенно иных взглядов.

Теоретики литературы подчеркивают, что Ренессанс – это эпоха перехода от средневековья к новому времени в истории культуры стран Европы. Европейскому Ренессансу присущи гуманизм, гуманистический индивидуализм как принцип жизни; для него характерны освобождение культуры от церковной опеки, защита свободы мысли, расшатывание сословных рамок, раскрепощение человеческой личности и многое другое, чего мы решительно не находили в китайской и японской культурах, полагая, что они развивались по иным законам, в соответствии с особенностями дальневосточного региона, его религиозных воззрений, философских систем, традиций и т. п. Мы не находили на Востоке фигур, которые можно было бы поставить рядом с Рабле, Шекспиром, Сервантесом, Боккаччо, – не по масштабам дарования, но по тем ренессансным тенденциям, которые они собой олицетворяли. 

Дискуссии, поначалу проходившие в спокойной академической манере, со временем приняли болезненный личностной характер. Я тогда написал ироническое стихотворение примиряющего свойства:


        Науке чуждо снисхожденье, 
        Бескрылость, чванство и покой.
        Друзья! Добьемся Возрожденья 
        Своею собственной рукой! 

Нет необходимости вдаваться в подробности научных и околонаучных разногласий: для нравоописания достаточно сказанного.

Итак, за десять дней до моей защиты докторской диссертации заведующий сектором, где я работал, Л.З.Эйдлин на большом форуме китаистов, проходившем в особняке Союза обществ дружбы с зарубежными странами на Арбате, подверг уничтожающей критике университетский учебник “Литература Востока в средние века” (1970), вышедший в свет под научной сенью Н.И.Конрада, И.С.Брагинского, Л.Д.Позднеевой. 

Ничтоже сумняшеся, проф. Позднеева, как само собой разумеющееся, выделила в истории развития китайской литературы главу “Литература эпохи Возрождения” (VIII-ХII), гордо опережая остальной мир; в Европе заря Ренессанса взошла где-то в середине ХV в., в Италии чуть раньше, в ХIV в.

Профессор Эйдлин камня на камне не оставил от хронологических и историко-культурных построений проф. Позднеевой, благо на заседании председательствовал чл-корр. Федоренко, который не ограничивал оратора формальным регламентом.

Л.Д.Позднеева пришла в неописуемую ярость и жаждала мщения. 

А тут как раз подоспела моя защита, на которой Любовь Дмитриевна, забыл сказать, много раньше изъявила согласие выступить в качестве первого официального оппонента. 

Да, неосторожной и несвоевременной была акция моего шефа, но предвидеть все последствия массированной атаки было трудно. 

Институт киллеров в начале 80-х годов находился в зачаточном состоянии и не принял нужного размаха; да и теперь, благодарение богу, в России отстреливают банкиров, политиков, новых русских, но сторонников и противников “восточного Ренессанса” покамест на мушку не берут.

И в горячечном бреду решила Любовь Дмитриевна, – мое еврейское счастье! – отыграться на сотруднике сектора, которым руководит Эйдлин, на его ученике и единомышленнике. Если ей удастся доказать, что диссертация Черкасского слаба и порочна и провалить защиту, то не составит большого труда дезавуировать и самого Эйдлина, допустившего появление на секторе вредоносной работы. И такой, с позволения сказать, ученый берется судить других! Никчемный руководитель, недалекий и беспринципный!

Такова была задумка.

Любовь Дмитриевну не смущало то обстоятельство, что в предварительном Отзыве, врученном мне за несколько месяцев до описываемых событий, было сказано немало лестных слов о “новаторском характере глубокой диссертации Л.Е.Черкасского”.

За два дня до защиты она явилась в Институт и в моем присутствии официально сообщила Ученому секретарю: “Я отказываюсь выступать официальным оппонентом. Мною подготовлен отрицательный Отзыв, с которым я намерена выступить в общих прениях.” Далее профессор сформулировала свои претензии к диссертации.

Гнев сыграл с ней злую шутку и лишил разума. В ее словах звучали ненависть к Эйдлину и нечто невразумительное в адрес моей работы. После ее ухода изумленный Ученый секретарь допытывался: “Что собственно она хотела сказать?”, но я вернул его к текущей задаче: нужно срочно искать замену.

Мело, мело по всей земле… а я, держа под мышкой тяжеленную диссертацию, брел от станции метро по направлению к дому Бориса Львовича Рифтина, который, не задумываясь, согласился в накаленной обстановке, за двое суток прочесть работу, подготовить официальный отзыв и выступить на защите.

Защита привлекла всеобщее внимание: запахло жареным.

Официальные оппоненты не моргнув глазом сыграли свои партии, я достойно парировал замечания. Наконец, настало время для свободной дискуссии.

Первой на трибуне утвердилась Любовь Дмитриевна Позднеева. Для устрашения она выставила кипу китайских книг с многочисленными закладками, в которые ни разу не заглянула. Ее гладкое белое лицо было бледнее обычного, в губах зажата сигарета. В процессе обличения в какой-то момент во рту у нее оказались сразу две сигареты, и я не к месту вспомнил образное выражение акад. В.М.Алексеева касательно профессора Позднеевой: “п…а с папиросой”. Цинично? А разве то, что творила ренессансная дама, не было цинизмом в крайнем своем проявлении?

Между тем профессор МГУ выдвигала против меня обвинения “в пропаганде китайских троцкистов в области литературы”, “в намеренной недооценке влияния Октябрьской революции на китайскую культуру”, в том, что я… Доносы “тянули” на большой срок со строгой изоляцией, и мне бы его не избежать, произнеси она свою фискальную речь в старые добрые времена.

Моя дочь сидела в зале с расширенными от ужаса глазами, а я неожиданно вдруг успокоился, сосредоточился и стал быстро набрасывать тезисы своих ответов на ее беспочвенные и даже глупые выпады.

В пылу политических обвинений она как-то”упустила” саму диссертацию, то есть всего-навсего новую китайскую поэзию, которой были посвящены 800 страниц моего научного опуса.

Ко мне подошел заведующий Отделом, и шепнул: “Лёня, ты ее не очень терзай! Не стоит”. Я и не собирался. Мой ответ по сравнению с ее безумными словесами звучал рассудительно и дружелюбно. Я начал так :

– Уважаемые члены Ученого Совета! Уважаемая Любовь Дмитриевна! Товарищи! Я с интересом выслушал речь неофициального оппонента и с удовлетворением констатирую, что в ней совершенно нет замечаний по теме моей диссертации. Это обстоятельство еще раз меня убеждает, что я на верном пути. Я всегда прислушивался к вашим, Любовь Дмитриевна, высказываниям по проблемам китаеведения. (Смешок в зале). Что касается политических претензий, то они относятся явно не к моей работе, в чем может легко убедиться любой объективный читатель. Я пропагандирую троцкистов? Полноте! Не мой сюжет. Я пишу совсем о другом. Извольте, страница такая-то, такая-то и такая-то… ( цитирую, цитирую и цитирую). Если Вы это считаете пропагандой, то что тогда ее отсутствие? Вы полагаете, что я недооцениваю роль Октября, но разве такие вот пассажи не противоречат самым решительным образом вашим утверждениям: я не историк, я литературовед, и в мою задачу входит оценка художественного текста (цитирую и цитирую).

Я легко доказал вздорность наветов свихнувшейся сторонницы “восточного Ренессанса “, точнее – слепого адепта акад. Конрада.

Один за другим выступили серьезные ученые; проникновенное слово произнес доктор исторических наук Афанасий Гаврилович Крымов, он же – Го Шаотан, китайский коммунист, много лет томившийся в советских лагерях:

– Я как раз один из тех, кого Любовь Дмитриевна Позднеева причисляет к китайским троцкистам. Крупное открытие, не имеющее ничего общего с исторической правдой. Что до деятельности диссертанта, хочу сказать: меня порою удивляло, как сумел он так глубоко постичь психологию и душу китайца: уж не китаец ли он сам? – я сужу и по его переводам, и по научной работе…

В итоге тайного голосования из 30 членов Ученого Совета за присвоение мне ученой степени доктора филологических наук проголосовало 28 человек, против – 2, сама Любовь Дмитриевна и И.С.Брагинский, тоже из ренессансного клана; это он перед самой защитой настойчиво уговаривал меня “всего лишь” “перенести защиту на более благоприятное время”.

Им во что бы то ни стало нужен был хоть какой-нибудь скандальчик, им страстно хотелось лягнуть Л.З.Эйдлина, которого Брагинский тоже ненавидел. Меня во внимание они не принимали.

Но я не дал им и этого шанса.

Рассвирепевшая професор так дело не оставила: она писала изветы в Идеологический отдел ЦК КПСС, в Высшую Аттестационную Комиссию все с теми же милыми обвинениями.

Вотще! Сторонники самобытного развития восточных культур оказались сильнее. Конечно, не последнюю роль во всей этой истории, не стану скромничать, сыграла моя работа как таковая. Она вышла в свет ко времени и красовалась на столе ВАКа всеми своими пятьюстами страницами в тот час, когда министр Елютин, после информации члена ВАКа Н.Т.Федоренко, решительно сказал:

 – Ну что же, товарищи! Вопрос по-моему предельно ясен. – И первый открыто произвел в бюллетене необходимую операцию. В эти решающие минуты, по совету Николая Трофимовича, я медленно вышагивал по мягкой дорожке бесконечного коридора ВАКа, на случай, если члены Комиссии вдруг пожелают задать вопрос мне лично. Чувствовал я себя неуютно и зябко. Но они обошлись без меня.

Зато за все мои многомесячные муки я был вознагражден дважды. Инспектор ВАКа, милейшая Кира Витальевна, знавшая все перипетии моего дела, выйдя из зала заседания, подошла ко мне и велела сегодня же к 16.00 явиться снова, чтобы в порядке исключения получить из рук в руки, а не ждать по почте, открытку со штампом и всеми выходными данными, свидетельствовавшими о моем докторском достоинстве. И уже на следующий день был вывешен Приказ Директора Института о моей новой зарплате.

А второй наградой был необыкновенный букет-сноп, преподнесенный мне сразу после защиты юной и прекрасной Анной, столь упругий и яростный, что только умственные и душевные травмы, полученные в научных баталиях, не позволили соискателю распознать поначалу его эротический подтекст.


        Друзья! Добьемся возрожденья
        Своею собственной рукой!




Виски как роль

Виски не просто спиртовый напиток, продукт сброженного сусла, приготовленного из зерна. Это нечто большее. Знак приобщения к “ненашим” ценностям в условиях социалистической герметизации, замкнутости, горделивого отчуждения. А в свободном мире – каждодневное пойло, почти незамечаемая деталь нормального функционирования мужского организма. У нас все было не так. В нынешней России критерии смешались, но мой рассказ о годах ушедших, когда высокой интенсивности достигли вальтaсаровы пиры или пиры во время чумы: скоро это поймут все граждане.

Первую трехлитровую бутыль виски я имел честь лицезреть и дегустировать на прелестной даче, выполненной в немецком стиле из красного кипича, в лаковом баре, который сочинили японские умельцы в строгом соответствии с размерами предназначенного для него помещения, привезли из Токио и установили в подмосковском поселке N. Полускрытые декорированные светильники бросали верный-неверный свет на лица и руки гостей. У стойки расположился сам Хозяин в кокетливом переднике, генерал дипломатической службы, ответственный редактор толстого журнала, один из писательских боссов, крупный востоковед, и с присущими ему непринужденностью и радушием принимал заказы. К людям, к которым он благоволил и которых ценил и уважал, Н.Т. относился по-доброму, печатал в своем журнале и даже иногда устраивал на даче такие вот БАР-ские посиделки (постоялки). Нас было четверо: мой бывший друг и я, а также два гостя из Лениграда, Виктор Петров и Женя Серебряков, – в их честь и была организована встреча.

Позади бармена на добротной полке выстроились в ряд бутылки с виски, строго по ранжиру, от крохотной до трехлитровой Правофланговой.

Самый “выездной” из нас заказал виски; к нему присоединился самый “невыездной”. Бармен плеснул в бокалы освященное длительным зарубежным опытом нужное количество золотистого напитка, звякнули кубики льда – от содовой мы оба отказались – и я вдруг почувствовал себя приобщенным к царству неограниченных возможностей. Мой б. друг пил виски степенно, с чувством собственного достоинства и с твердой убежденностью в том, что иного развития событий и быть не может. Он обладал титаническим самоуважением и бывал крайне удивлен, когда в редких случаях в зарубежную поездку посылали другого господина, а не его.

Дымка небожительства однако довольно быстро рассеялась, и мы, после тонкого китайского обеда и дополнительного возлияния, сердечно поблагодарив Старшего брата, отправились восвояси, к электропоезду.

А я, чтобы не расплескать детали, тотчас же отправлюсь, не переводя дыхания, строго по азимуту, ко второй примечательной Бутыли. 

Было это где-то в конце 80-х в черте города, то ли в Кунцево, то ли рядом. Большие начальники в тот отрезок российской истории примеряли одежды либералов и демократов, становились доступными для общения и энергичного рукопожатия. Хотите верьте, хотите нет, но я тоже был удостоен такой чести.

Я избегаю точных координат и ограничиваюсь описательным методом, дабы обезопасить себя от возможных грядущих обвинений в поклепе на лучших сынов отечества. А с художественного воображения взятки гладки. 

Я был приглашен, полагаю, после некоторых колебаний, в Дом на день рождения хозяйки, с которой был связан по работе и состоял в одной партийной организации.

Тамада, муж юбилярши, вел застолье умело и уверенно, был остроумен, находчив, легко парировал наши шутки, потчевал гостей отборной снедью и предложил мне, очевидно, как заведующему сектором, правда, не того, где работала хозяйка дома, разливать виски из нарядной трехлитровой бутыли, доминирующей среди прочей винно-водочной челяди. Задача была не из легких: держа на весу тяжелую непочатую бутыль, я должен был попасть строго в зев бокала, что я и делал, не пролив за вечер ни капли. Правда, и емкость становилась легче, но и рука утрачивала стартовую твердость. 

На этом испытания не кончились. Разговор за столом по мере снижения уровня напитков в бутылках приобретал легкость и раскованность, однако в границах разумного: мы не забывали, в чьем Доме находимся.

Заговорили на актуальную уже тогда криминальную тему. Тамада, отлучившись на минуту-другую, вскоре вернулся и продемонстрировал ничего не подозревавшим гостям чудные новенькие наручники, заверив собравшихся, что образец, не в пример предыдущему, отличается повышенной прочностью и легким весом. Все радовались как могли. Нам трудно было спорить с экспертом: мы были абсолютными профанами. Приятно было сознавать, что наручники постоянно хранятся дома, как говорится, на всякий пожарный случай. Не помню, как получилось, что изделие было опробовано на мне и моей соседке по столу; возможно, я сам вызвался; не исключено, что тамада предоставил мне это право в виде поощрения за удачное солирование в качестве виночерпия. Запамятовал. Да это и неважно. Наручники щелкнули, – один овал на ее руке, другой – на моей; операция была проведена просто и ладно, как всё, что делали эти профессионалы.

Начались добродушные шуточки по поводу сближения наших душ и тел, моих и соседки по столу, посыпались вопросы, каковы наши ощущения и действительно ли новый образец легок и удобен в обращении. 

Нечего и говорить, что какое-то время я был лишен возможности манипулировать бутылью с виски, но тамаду, как видно, это не смущало: очутившись в обстановке, близкой к привычной, он продлевал удовольствие. Он посуровел, лицо приняло почти рабочее выражение. С явной неохотой, балагуря и побрякивая ключами, он освободил нас без аннексий и контрибуций, очевидно, полагая, что мы встретимся  вновь, – еще не вечер.

Усталые, но довольные, покидали мы гостеприимный Дом одного из руководящих генералов Комитета государственной безопасности Советского Союза. Виски были на высоте.

А сейчас, так и не встретившись с господином генералом вторично, я сижу за своим письменным столом, далеко-далеко от Кунцево и площади Дзержинского, любуясь третьей, самой прекрасной из встреченных мною трехлитровых бутылей виски; она примостилась в левом верхнем углу стола и слегка покачивается в медном гнездышке, как на качелях. Бутылка не декоративная, но действующая, и в тот момент, когда водка по какой-либо психологической причине кажется неуместной, я отвинчиваю металлическую крышку на широкой горловине, мягко вставляю в пробку с аккуратным отверстием деревянный кран, выточенный из материала, каким была сработана сама бочка, где напиток хранился до разлива, подставляю бокал, легким движением наклоняю бутыль, не чувствуя ее веса, и лью сколько нужно, затем бросаю с помощью щипчиков кубики льда, и мы с зятем  попиваем William Grants Finest Scotch Whisky 43 % Vol.

Бутыль с нарядной этикеткой мне подарил ко дню рождения внук, восемнадцатилетний парень, уходящий в августе служить в Армию Обороны Израиля, на первое время обеспечив деда любимым напитком. 

Хороши были виски на вельможной даче, ничего не скажешь, но слишком иллюзорны и лишены души; виски от генерала государственной безопасности были не хуже, но они вызывали нежелательные ассоциации и вселяли страх.

А бутыль внука согревает душу и вполне уместна в сложной и вольной моей жизни. Ле хаим!




Владимир Иванович как семиотический знак

Владимира Ивановича знают все, на долгом жизненном пути у каждого советского человека был и есть свой Владимир Иванович; на него наталкивались и наталкиваются как на крепостной вал или глухую стену, потому что Владимир Иванович – некий семиотический знак государственно-партийной системы, которая была всем понятна и без которой рабочий класс и трудовая интеллигенция не могли и шагу ступить.

Владимир Иванович, образно говоря, одушевленный шлагбаум, седовласый, импозантный, приветливый и энергичный, без видимых признаков оружия, проводник политики партии в деле расстановки, дифференциации, выращивания и удушения кадров.

Наше знакомство с Владимиром Ивановичем состоялось именно в Отделе кадров Министерства Высшего и Среднего специального образования, куда я –по просьбе институтского чиновника, которому лень было отрывать зад от кресла, а я-то лицо заинтересованное – принес свои документы для оформления командировки в Китай на 6 месяцев; загранпоездки оформлялись “по линии” двух Министерств (советского и китайского) на паритетных началах, и кандидаты для таких командировок подбирались в разных учреждениях и ведомствах, в том числе в Институтах Академии наук.

Владимир Иванович встретил меня приветливо и даже почтительно: как-никак заведующий сектором, доктор наук. Он был стреляный волк. Но когда он узнал, что мы оба выпускники Военного Института иностранных языков, он преобразился и стал моим лучшим другом. Это обстоятельство меня обнадежило. В мире по законам человеческой морали существует всесветное братство бывших студентов знаменитых университетов – Оксфорда, Гарварда, Сорбонны, Массачусетского технологического, и японцы, китайцы, индийцы, американцы, британцы, французы и все другие, на любых широтах и долготах земного шара, встречая выпускников своих учебных заведений, мгновенно проникаются к ним полным доверием, дружеской приязнью, желанием помочь бывшему однокашнику, если такая помощь нужна, и, не сговариваясь, вдвоем или группой направляются в ближайший кабачок, чтобы поднять радостные бокалы за alma mater, за вечную молодость:

Друзья мои, прекрасен наш союз…

Скованные министерской чопорностью, к тому же не будучи вскормленными Кембриджским университетом, мы с Владимиром Ивановичем ограничились обычной скороговоркой:

– А Вы помните…

– А Вы помните…

– Куда вдруг исчез тот чудо-преподаватель по разговорному языку…

– Как-то я встретил его и знаете где…

– А наши военные лагеря в Кубинке…

– Да, там еще в столовой Академии бронетанковых войск подавали отличные ромштексы…

 Я не сомневался, что Владимир Иванович проследит за прохождением моего Выездного Дела; провожая меня, он излучал дружелюбие, точь-в-точь питомец Массачусетского технологического…

В начале записок я попытался воссоздать процесс прохождения Выездных Дел внутри институтских структур, но теперь Дело попало в чистые накрахмаленные руки министерских функционеров.

 Время шло. Владимир Иванович по телефону дружески меня заверял, что все о-кэй, но решение пока не принято. Он был тверд, как базальт, потомственный кадровод, тверд до конца, то есть до той самой поры, когда мои коллеги стали с воодушевлением готовиться к отъезду. Но даже в эти предстартовые дни мой однокашник, однокорытник, собрат по китаеведению (что еще?), дорогой Владимир Иванович мычал в трубку нечто невразумительное: видите ли, конфузился, не решался сказать правду-матку, как тот голубой воришка из “Двенадцати стульев”, и клятвенно меня заверял, что в ближайшие дни все прояснится.

 Я перестал ему звонить. Мне так н и к т о ни в Институте, ни в Министерстве и не сообщил об отказе и о его причине, но тут подоспело мое Выездное Дело. Оно вернулось туда, откуда было послано, с сопроводительной бумагой, подписанной заместителем начальника управления внешних сношений товарищем И.Ф.Кондратьевым, непосредственным шефом любезнейшего Владимира Ивановича. Бумагу я сохранил на долгую память. Цитирую: “Возвращаем выездное дело старшего научного сотрудника доктора философских наук Черкасского Л.Е. в связи с отпавшей необходимостью его командировки в КНР”. Меня даже назвали “доктором философских наук”, хотя я всегда был и остаюсь филологом, видимо, этим подчеркивая свое полное ко мне пренебрежение: филолог, философ – нам все едино: тебе нельзя! А может быть товарищ Кондратьев просто не замечал разницы между тем и другим: Министерство высшего образования отнюдь не требовало того же у ответственных своих сотрудников. Ну да ладно. Вернемся к моему Делу. На нем еще до Кондратьева накрахмаленной рукой зам. Министра Софинского (пусть земля ему будет пухом!) было начертано: “Отказать ввиду нецелесообразности поездки”, о чем я упоминал вначале.

 Уходя из жизни, гражданин Софинский совершил очередную (возможно, последнюю) подлость, а Владимир Иванович с чувством исполненного долга “законвертовал” выбракованные бумажонки и “возвернул” Дело в Институт, согласно инструкции по делопроизводству. И произошло это 12 августа 1985 года, аккурат в тот отрезок времени, когда мои коллеги приближались к столице Китайской Народной республики. Интересно, что ровно через год я был назначен заведующим сектором со всей “необходимостью” и несомненной “целесообразностью”. Каково? У Владимира Ивановича голова пошла бы кругом, узнай он о подобной несообразности! Впрочем, с течением времени он узнает. 

 Прошел год, еще год; в Министерстве высшего и так далее образования случилось очередное сокращение штатов. “Под него” (как под каток) попал и наш далеко не юный китаист (по образованию) и кэгэбэшник (по высокому призванию) незабвенный Владимир Иванович. Однако заслуги его перед отечеством были столь велики, что ему предоставили  новый важный участок все той же охранительно-заслонительно-непускательной  деятельности.

 Как-то по служебной нужде я заглянул в кабинет заведующего отделом кадров (где бывал редко) и буквально попал в объятия Хозяина, не потускневшего Владимира Ивановича, закадычного друга моего и кунака. В новой для него среде он помягчел, потеплел, а ко мне, члену Дирекции (заведующие секторами присутствовали на заседаниях, которые вел Директор Института) вновь воспылал всепоглощающей любовью. С готовностью выполнял мои не слишком обременительные просьбы, любил покалякать, так сказать, выходя за рамки официального регламента, особенно заприметив, что меня с Директором связывают не только общие китаеведческие интересы, но довольно теплые личные отношения, между тем как сам Владимир Иванович боялся Михаила Степановича как огня.

 Владимир Иванович чисто по-родственному воспринял мою информацию о скором нашем с женой отъезде на постоянное место жительства в государство Израиль, где вот уже два года живет наша дочь с мужем и детьми. Сей факт я не скрывал, и сотрудники моего Отдела, а, стало быть, и бдительный кадровик, об этом знали. Владимир Иванович был со мной согласен на все сто: да, жить надо рядом с детьми, иначе какая это жизнь, и добавил страстно: надо ехать!

 А мысленно уже подсчитывал, на сколько процентов с моим отъездом сократится в институте число лиц еврейской национальности, с учетом благоприятного за отчетный период их “естественного убытия” в лучший из миров. Ничего не попишешь: дружба дружбой, но государственная статистика превыше всего.

 В знак благодарности, накануне моего ухода из Института Владимир Иванович преподнес мне ослепительный подарок, который трудно было ожидать от деятеля его ранга.

– Знаете, Леонид Евсеевич, – сказал он душевно и чутко, – незачем Вам возиться с этим “бегунком”, я все сделаю сам.

Бывшие советские люди хорошо знают, что такое заполнение “бегунка”, то есть документа, на котором обозначены учрежденческие или ведомственные службы: библиотека, читальный зал, канцелярия, секретная часть, отдел кадров, профком, партком (в былые времена), финчасть, издательский отдел, склад спортинвентаря и другие склады и подотделы, с которыми многие вообще никогда не сталкивались и даже не знали об их существовании. Но любой служащий был обязан обойти ВСЕХ, и если он не задолжал, не задержал, не утаил, не скрыл, не нанес материального или морального ущерба, не “не сдал”, не “не завершил”, ответственные за ту или иную сферу жизнедеятельности институтского организма лица ставили в соответствующих графах свою подпись, и “бегунок”, метко названный так за сопряженную с его оформлением суету, вступал в законную силу.

Имел “бегунок” и второй, скрытый психологический смысл, наглядно и мстительно отсекавший гражданина, особенно того, кто покидал не только данное место работы, но и страну, от источников питания, юридической и профессиональной защиты, библиотечного роскошества и всего остального. Впрочем, это разыгралась моя избыточная мнительность…

В любом случае Владимир Иванович освободил меня от “бегунка”, как бы предлагая сосредоточиться на главном: на подготовке к предстоящему отъезду. Как в анекдоте. Умирающая тетя следит за полетом мухи. “Муха” – шепчет она. Племянник тоже шёпотом: “Тетя, не отвлекайтесь… “

Владимир Иванович деликатно меня “не отвлекал”, но не от смерти, как он думал или как ему хотелось бы думать, о нет, но от вольной жизни, которая меня ожидала, без процентной нормы, без “бегунков”, без деления ученых на “целесообразных” и “нецелесообразных”, даже, извините, без Владимира Ивановича, который сладострастно готовит Приказ об увольнении по собственному желанию… Стоп! Именно “по собственному”, господин попечитель кадров, обаятельнейший Владимир Иванович, – привет Вам из Еврейского Университета города Иерусалима.

 

 

 
Следующая глава Оглавлeниe