Нина Горланова, Вячеслав Букур
Сторожевые записки

[1] [2]

 

- Без меня рынок неполный! – вздохнул я и взял в руки телефонную трубку – опять нужно куда-то наниматься.

 Газета, в которой я работал, закрылась в начале этого года. В эпоху рынка иные мелкие издания мельтешили, как микробы, поглощая друг друга.

 В общем, к следующему дню у меня сформировался огромный пакет предложений: сторож в православном храме или сторож в синагоге.

 Прибежавши к храму (пообщавшись с Нинико, женой моей, потом несколько часов бегаю, намагниченный ею), услышал звон колоколов: от него голуби снялись со своих мест и полетели вокруг церкви, а потом снова уселись на свои места. Я простоял службу, черпая силы из океаноподобного баса архидьякона, а потом подошел к настоятелю спросить о работе.

- Мы приняли человека только что - часа два назад, - сказал он, давая мне благословенье. – Не держатся сторожа! То ли предыдущий проспал, то ли пропьянствовал - украли несколько дорогих крещальных купелей.

 Я быстро зашагал к синагоге, обогнав мужчину, который вел за руку трехлетнего ребенка. «Пойми: обстоятельства выше нас!» - говорил отец сыну. Да уж, жизнь приковала меня к своей колеснице и тащит по кругу. Но нет, тут что-то не так. Ну, вечером сяду, подумаю и опровергну. Сейчас некогда – я уже у синагоги.

 Лет десять не был здесь, а когда-то преподавал иврит! Последнее, что помню из событий тех дней – с кражей тоже связано: украли Тору, драгоценную старинную, на кошерном пергаменте! Пришли молиться новые иудаисты, спросили, где Тора хранится, и… она исчезла вместе с ними. Старых евреев провели, как детей. Ну, ПОСЛЕ ЭТОГО не говорите мне никогда о всемирном сионистском заговоре! В религиозной общине украли самое дорогое – священный рукописный свиток. О покраже заявили в Интерпол, но ни один масон палец о палец не ударил, чтобы помочь.

 Правда, все это случилось еще в старой синагоге – возле рынка. Ее называли партизанской избушкой – за ветхость. Когда я в первый раз вошел туда и оперся о закопченную стену, она зашаталась. Такое вот святилище было – на курьих ножках. Но во время перестройки удалось отсудить уже эту дореволюционную синагогу у Академии наук – вырвать из загребущих научных когтей…

 Конечно, там знают, что я не еврей, но преподавал же я иврит, будучи наполовину молдаванином и наполовину русским! Может, и в сторожа подойду?

 И точно – подошел! Жилистый бодряк в фуражке речного флота сказал, чтобы я завтра же, в пятницу, выходил на работу, и вообще где меня носило - они уже заждались! При звуках его мягкого голоса я вздрогнул – это же Борис Штерн, знаменитый капитан! Просто я никогда его не видел в такой щегольской темно-синей форме. Фуражка с вздыбленной тульей и золотистым речным значком очень шла к его драчливым усам.

- Зарплата небольшая – восемьсот рублей, но можно подработать. Куда делся твой иврит? – строго спросил Борис.

- Аиврит шели ло нээльма, - ответил я. (Мой иврит не исчез).- Работал грузчиком, потом в газете. Мне казалось, что все почти уехали в Израиль!

- В Перми было семь тысяч евреев, - сказал капитан. – Пять тысяч уехало, восемь тысяч осталось. Приходят люди и с документами в руках доказывают, что они – евреи.

 Вдруг мы не заметили, как наскоро обсудили несколько запредельных проблем. А должен ли еврей-космонавт соблюдать субботу? Не должен, ведь угроза жизни отменяет все постановления.

 Да, кстати, Борис раскрыл Талмуд и зачитал, что и евреи, и пришельцы должны покрывать голову в синагоге и не писать в праздничные дни.

- А читать можно?

- Да, читайте.

 Внутри голос жены твердил не умолкая: «Теперь молчи! Молчи и иди домой!» Но радость от обретения работы неодолимо вырвалась в виде вопроса: «Зачем разделять молочную и мясную пищу - вы лично за мистическую или этнографическую точку зрения?». Борис Штерн закатил гроздья глаз под самый козырек:

- Вот придет Машиах (Мессия) и все вам объяснит. Так будете преподавать иврит? Набирается группа, с понедельника можете начинать.

 Я спешил обрадовать жену (нашел сразу две работы!) и спрямил путь, нырнув во двор. Вместо деревянного дома с кружевными наличниками что вижу? Эльсинор! Здание из перекормленного кирпича с башенками - только гномы могут нести там сторожевую службу. А куда я положил свою кипу кип – надо раскопать: завтра надену белую или – с рисунком деревенского половика. И тут над ухом грянуло:

- Михаил, занимаешься по-прежнему аикидо?

- Клим, какое аикидо - денег… уже нет сил ковать. Для оплаты занятий. Я с завтрашнего дня буду сторожить синагогу. А ты все в ФСБ?

 - Да, вот только что из командировки. В Чечне был, - и он приподнял шапку, показав бугорчатый шрам. – Видишь: привет от Басаева. Чеченцы - во всем мире один только такой народ, у которого доблестью считается украсть, обмануть, убить!

- Ты не прав! У всех народов это было, но мы прошли уже простодушную стадию.

- Михаил, если б ты видел этих уродов, так бы не рассуждал!

 Глаза у Клима с бегучей шкалой: от мученически вопрошающих – до допрашивающих и вплоть до ареста. Я в последнее время стал экономить силы для этой маленькой, но интересной жизни, поэтому перевел разговор на другую тему: ну, сейчас-то ФСБ не будет интеллигентов преследовать? Он отмахнулся, как от застарелого зуда: да кому вы теперь нужны, и раньше не надо было за вами гоняться, а заняться бы тогда еще борьбой с терроризмом.

 - Мне уже капитана дали, - вдруг просветлел он лицом.

 Не успел я рассказать жене, как космонавт-иудей должен вести себя в субботу – звонок. Незнакомый голос сделал действительность до неприятности разнообразной:

- Михаил? Вас беспокоят из ФСБ.

- Простите, откуда?

- Из Федеральной службы безопасности. Я – коллега Клима, старший лейтенант Пидлисный. Знаете: сейчас нас не интересует сионизм, а только криминальные дела – евреев, русских, всех. Я сижу на связях Ближнего Востока… не хотели бы вы рассказывать нам, о чем в синагоге говорят, какие впечатления у тех, кто приехал из Израиля?

- Не хотел бы, - с иголками под кожей ответил я.

 Как человек разумный понимаю, что без тайных источников информации не обходится ни одно государство, однако оставшееся от советской жизни презрение к информаторам… тяжело, в общем. Я хотел рассказать все Нинико, но язык словно провалился внутрь горла.

 Жена посмотрела на меня. Еще раз посмотрела на меня. И смотрела, и смотрела. Ее глаза – в кавычках словно. Не морщины еще, а кавычки… милые. Потом вскочила – одни глаза! «Миша, что за предложение ты получил?» Вот, сказал я, быстро работают в ФСБ: только успел до дому дойти, а они уже решили, что я буду их сигнализатором.

 И тут раздался опять звонок, другой незнакомый голос:

- Михаил Иванович, вы будете иврит преподавать?

 - Да.

- Ваши ученики для чего его учат - чтобы в Израиль переехать?

- Угу.

- Так не с котомками же они туда поедут? Я торгую очень хорошими чемоданами швейцарского производства! Ваш процент будет пять.

Я отказался и положил трубку, а жена заметила:

- ФСБ работает быстро, но некоторые коммерсанты не отстают.

 Пятница. Половичковая кипа на моей голове. Сторож Александр Вольфович Сендерецкий, ходячий кряж такой, радостно сказал мне навстречу:

- Наконец-то нас будет трое! А то опенисели (слово было другое), - увидев оторопь в моем взгляде, он сказал: - Это я с русского на военный перешел, простите! В армии ведь матом не ругаются, а разговаривают. Ушел в отставку - должность генеральскую давали, а чин по-прежнему подполковника. И думаю, вы даже не спросите, почему, Михаил Иванович, видя мой мясистый нос. Ну и х… им в затылок!

 Затем он показал мне всю микровселенную сторожа. В каждой комнате стояла своя невидимая вода: в комнате охраны – что-то сторожевое, в читальном зале - тишина перед заплывом в даль узнавания, а в молельном зале – ощущение того, что остались наслоившиеся отпечатки присутствий, трепетов. А на кухне реяли уютные запахи: женщины взбадривали пищу то ли корицей, то ли гвоздикой, в общем, небесное и земное сплавлялись в воздухе нерушимо. Александр еще протянул мне «Черновик записей сторожей», большей частью исписанный его прекрасным почерком, где буквы стояли в строю, как солдаты: «А здесь нужно отмечать, когда повара уходят и приходят».

 Старики, идущие на молитву медленным штурмом по мраморной лестнице, останавливались иногда, чтобы быстро откусить от воздуха. Ну, уж я –то с каждым десятилетием буду все быстрее взлетать по ступенькам: воробышком, ястребом, орлом! Эх, Миша-Миша, истощаются твои поля юмора!..

 Старики переговаривались громко, как грибники, потому что плохо слышали. Но чем они ближе подходили к молельному залу, тем бодрее становились. А у самого входа в него голоса вообще взметнулись, чуть ли не до Божественного Уха. И вдруг – резкая тишина, потому что они вошли туда. А один – самый из них бравый, прямой, тут же сел покурить.

- Это для того, чтобы отдышаться, - пояснил он и спросил между двумя смачными затяжками: - А ид?

- Нет, я русский. Но преподаю иврит.

- Он русский – иврит преподает! – сказал старец Всеобщему Собеседнику наискось и вверх и развел руками – на правой не было среднего пальца.

- Ицик, перестань курить: ты забываешь, где находишься! – закричал заполошно поднимающийся старичок.

- Залман, ребе делает для меня исключение, - сказал Ицик, высясь в виде величавого бюста, - я – его правая рука (насмешливым взглядом он скользил по грани правды и неправды: хотите – принимайте это за шутку).

 Если бы Портос был евреем, он в старости, наверное, так же бы пошучивал со своим другом д'Артаньяном.

- Этот осколок недавно только проснулся, - продолжил беседу со мной Ицик. – Чем он все эти годы занимался? Из-за него теперь не разрешают машину водить, говорят: нога слабая, плохо выжимает газ! Уже очередь подошла как фронтовику, цвет можно выбрать – или вороного цвета, или салатного…

 Только старики приступили к молитве, прибежал снизу сердитый кладовщик: что-то к ним протекает – нужно проверить. Помешкав, я все же прошел через молельный зал к трубам и, раз уж они не текли, по пути прослушал проповедь.

 Раввин говорил о споре мудрецов Талмуда. Кого в первую очередь спасать из двоих тонущих – еврея или гоя? Одни считали, что – представителя избранного народа именно за то, что он избранный. Другие – что непременно гоя, чтобы не думали плохо о евреях. А вывод был простой: надо вытаскивать из воды в первую очередь того, кто ближе к берегу…

 Когда старики после молитвы сели за трапезу, из кухни вышла красивая башня женской плоти и подала мне тарелку с куском курицы и рисом. Потом она достала зеркальце и потрогала брови, свеженакрашенные в парикмахерской: «Такие крылья! Крылья!» - словно подбадривая себя, вслух пропела она. «Я позвоню?» - спросила она и растерянным голосом попросила: «Алло, можно Лизу?» И вдруг, переменив будто не только голос, но и горло, бронхи и все тело, закричала в отчаянии:

- Лизка! Сука! Это Хая тебе звонит. Не приходи на молитву! Ленчика моего увела да еще в храм ходишь – он ведь был такой хороший, - тоскливо она протянула в конце. И вдруг снова сменила тон: - Я тебя убью! Нет, не убью, у меня есть трое знакомых парней, я им заплачу, они тебя побьют, такая красавица будешь! Отдай Ленчика.

 Я, в изумлении от выброса страстей, взмолился: не богохульствуйте в своем храме! В ответ Хая принялась мне разумно все объяснять:

 - Она Ленчика увела от семьи! Я-то его не уводила от семьи: его на всех хватало…

 Ну, разумеется, соперница Лиза приняла вызов: пришла вечером вместе с новозавоеванным Ленчиком на молитву. У нее была такая же палеолитическая красота, как и у Хаи, только волосы авантюрно очень коротко обстрижены, нежно усиливая притяжение хозяйки их. Они еще покрашены в какой-то лунный цвет. Хая появилась, горько глядя на меня (зачем ты ее пустил), потом села наискосок от Лизы и помолчала. Вдруг резко вскрикнула: «Отдавай за Ленчика кольцо!»

- А ты, оказывается, не такая дура! С печаткой именной - память о маме, не отдам.

 Хая с отчаянием оглядела ее всю:

- Тогда… отдавай сумку!

- Эту не могу, а дома посмотрю, - миролюбиво отвечала Лиза.

 Предмет раздора, отзывающийся на имя Ленчик, посидел, поулыбался и пошел на молитву, приняв вид: «А, кому достанусь – тому и ладно!» Хая бешено вела переговоры о сумке, чтоб потом глядеть на ее тисненую кожу и презрительно вспоминать Ленчика, который другой цены не достоин в жизни, мерзавец, соблазнитель, без тебя обойдусь!

 Только поздно вечером в синагоге образовался кусок тишины, и я решил устроить смотр своего рабочего места. У входа в сторожевую комнату висела доска объявлений: «Наконец-то мы нашли хормейстера! Приходите попеть», «Для жизни на Земле обетованной ищу женщину соответствующей национальности», «Куплю шекели»… В самой комнате толпилось все: от грешного до святого. В углу стоял телевизор, а в противоположном углу, в сейфе, лежал свиток Торы – на махровом чистом полотенце. И серебряная рука с величественно воздетым пальцем терпеливо ждала до утра, когда ею будут водить по священным строкам.

 Отложив в сторону взятого в библиотеке Даймонта («Евреи, Бог и история»), я открыл блокнот «Черновых записей охраны». Сендерецкий писал красивыми печатными буквами:

 «Принял дежурство. Не работают сигнализация, телефон и директор синагоги. Вызвал дежурного техника по сигнализации, а к директору кого вызвать, не знаю».

 Да, народ Книги – каждый хочет продолжать Книгу собой или через себя.

Я еще полистал. Бросились в глаза задумчиво идущие строки: «Хорошо помню своего армейского старшину батареи управления, призванного с Закарпатья! Он каждое утро, прохаживаясь перед строем в безупречно отглаженном диагоналевом мундире и хромовых сапогах, разговор начинал с одного и того же:

- А Сендерский при утреннем подъеме опять за поушами мандавошек шукал!»

 Сегодня утром ведь я его спросил: «Рая Сендерецкая кем-то вам приходится?».

- Сестра, на пять месяцев моложе…

- ?

- Двоюродная.

 Я пытался ему объяснить, как Рая умудрялась передать в лекциях это ощущение серебряного века: грозы пополам с тлением! Тут у Александра лицо несколько раз быстро просветлело и затемнилось:

- Мне тоже хотелось стать филологом, учился целый год заочно, но из армии каждый раз с боем на сессию приходилось прорываться, просто оставляя куски самого себя! - видно было, что слово в Сендерецком бурлит, корешками туда-сюда стреляет, еще вот удобрений просвещения ему подсыпать, и полезли бы пышные купы глаголов!

 Ночью звонил прямоугольный голос, служебный: «Проверьте все - у вас сработала сигнализация». Я добросовестно обошел синагогу: никого нет.

- Позвоните на пульт, - потребовал милиционер.

 Вы ночевали в большом пустом помещении когда-нибудь? Там отсутствие живой души ужаснее присутствия призраков! Все время какие-то автономные воздушные потоки шелестят, имитируя шепот, здание потихоньку садится, неравномерно потягиваясь, как бы располагаясь на долгий сон. При этом подпороговые звуки раздражают слух. Если ты задремал, они плетут сюжеты сновидений, и вот уже мои ноги неравномерно шагают вниз по лестнице, а я стараюсь открыть тюбик суперклея, чтобы склеить там что-то…

 В шесть часов ожил домофон и голосом директора сказал: «Миша, впусти». Борис Штерн в своей темно-синей форме и в фуражке с кокардой свирепо поздоровался и спросил, как прошла ночь.

 - Да вот – хотели синагогу унести, но я не дал.

- Ну и ну! – властно начал он возмущаться, тыча указательными пальцами, словно укрощая еврейскую вольницу (такое ощущение, что он с трудом удерживается, чтобы не повесить кого-нибудь мысленно на рее, а вообще все было похоже на стрельбу по-македонски). – Эти евреи чего только не придумают! Шестьсот тринадцать запретов и предписаний! Причем запретов больше. Какой тоталитаризм! – кричал он внутрь пустой утренней синагоги, как-то игнорируя надпись справа от ларца с Торой: «ПОМНИ, ПЕРЕД КЕМ ТЫ СТОИШЬ».

- Вы тут антисемитом не станьте невзначай, - сказал я. - На такой вредной работе.

- А кто мне возместит потерю веры в еврейство! Оклад, который я здесь получаю, не покроет крушения моих иллюзий! Почему-то русская женщина может работать на кухне – это кошерно, а открывать в праздник должен я приходить! Вставать в пять утра! – и он отправился в сторожевую комнату досыпать до утренней молитвы.

 У меня создалось такое ощущение, что актер работал над своей ролью, набрасывая краски. Но это репетиция, а вскоре он выступит перед настоящими ценителями.

 Я стоял и смотрел на непобеленный потолок синагоги – слишком что-то обширная память о разрушенном Иерусалиме! Ведь нужно правоверному иудею оставлять участок примерно в три ладони – неотремонтированным. Но начали подходить на молитву старики и объяснили мне, что просто не хватает средств построить высокие леса. Ну, я надеюсь, что на стаканы-то хватает, которые еврейские женихи должны бить на свадьбах, чтобы напомнить всем о разрушении Храма.

 …и вдруг посреди синагоги поплыла деревенская горница моего детства, свадебный стол, а над ним – пылающие самогонным духом вятские глаза. И тут мужики взмывают еще выше! Это они встают – прикипают губами к стаканам и … весело отбрасывают их вниз, вызывая в моей груди изумление: значит, взрослые тоже иногда забавляются, а не просто скучные и всегда работают? Потом гости стали бить тарелки, а кто-то кричал: «Бей мельче – будет жить легче!» Невеста все добросовестно подметала, не упуская ни одного осколка (ведь каждый из них: это будущая увесистая семейная денежка). Кто-то заметил, что тарелка вдребезги – это целка вдребезги, а значит, продолжение рода.

 Почему-то я стал рассказывать Ицику, усевшемуся покурить, про персидских ткачей, которые тоже вплетают в ковры нитку другого цвета, чтоб не получилось совершенства – нельзя конкурировать с Всевышним.

- Вот ты все знаешь, а скажи: что Залман нарушает, поднимаясь по лестнице?

- Ничего, - растерянно ответил я.

- Эх ты! Не зря со мной сам ребе советуется! Залман же с сумкой идет – работу делает, а в субботу нельзя ничего переносить!

 Потом старики, как всегда перед молитвой, взяли общую тему для рассуждения. Звуковая картина этого собрания была такой: абсолютная тишина, бодрый голос излагает тезис, потом дикие крики, кажется – смертоубийство близится, затем резко все стихает, и звучит другой голос.

- А можно ли в субботу с женой?

- Я у ребе спрашивал. Он сказал: не только можно, но и нужно. Кто уклоняется, тот нарушает великий шабес.

- А хорошо, Нафтали, что твоя жена не ходит молиться, а то бы она каждую субботу требовала: нужно, нужно!

- А твоя, Залман, уже и не требует – знает, что бесполезно!

 Тут крики, мелькание кинжалов в голосах. Потом в тишине повисает задумчивый вопрос:

- А как насчет резиновых изделий – в субботу можно?

- Ты думаешь: в другие дни разрешено!

- Чтоб было понятно, я скажу так: есть хлеб и мед – намажь мед на хлеб, а потом лижи с другой стороны. Что – сладко тебе будет? И где же тут субботняя радость! Звонил? (Это уже вопрос молодому сторожу, который пришел сменить меня).

- Звонил вчера.

- Ну и как теща?

- Бегает, как падла.

 Тут мой сменщик сам, представившись Максом, за полминуты рассказал мне свою историю: вернулся из Израиля – от тещи сбежал, заела (теща, она и в Израиле теща). У нее еще в России тазобедренные суставы отказали, а в Израиле – пожалуйста! – поставили вместо них металлокерамические. Вот тогда-то она и заносилась по дому и по жизни Макса…

- Старость не радость – правда ведь, Михаил Иванович? – вдруг закончил Макс.

- Тебе виднее, - сказал я, понимая, что, видимо, от тещи он приобрел привычку заканчивать беседу щелчком лихой фразы или вывертом как бы юмора (ну а мне пришлось исполнить свою скромную партию в оркестре общения).

 И вскоре я уже говорил жене: эти еврейские старики покрепче русских – в восемьдесят лет они обсуждают судьбоносный вопрос презерватива.

 - Русские не пили бы, так были бы и покрепче, - ответила Нинико.

 Ну, даст мне семья выспаться после суток работы, или опять что-то произошло? Голос у жены что-то дрожит словно. Это нагружает жизнь интересной тяжестью, хотя и ноги трясутся под ней, подгибаются. Когда я поднимался по лестнице, видел: на третьем этаже валялся костыль, весь такой добротный, еще имперского вида, много дерева на него пошло. Поднялся выше – другой костыль. Я-то к этому привык, но вот мой друг Плаксин один раз увидел – оцепенел… А под батареей, у входа на чердак, лежал сам владелец костылей, выкрикивая люто:

- Я ни-ког-да до этого не опущусь! – Потом он жалобно захрапел: - Пиу, пиу…

 Вдруг раздалось несколько однозначных выхлопов, и враз свирепой волной пошел богатый аромат! Я закрыл шарфом лицо, чтоб рывком преодолеть последние сантиметры перед дверью. Но запах от бомжа быстро начала просачиваться в квартиру.

- Да, это будет посильнее «Фауста» Гете! – сказал я.

- Сейчас я уберу, - забегала нервно жена, – ему ведь еще хуже…

- Скоро все бомжи сюда соберутся! – начала надевать дубленку младшая дочь.

- Нет, к нам приедут тусоваться возле чердака интеллектуалы из Парижа в белых шарфах, благоухая одеколоном «Прощай, оружие», - поправил я ее.

 Средняя дочь в это время говорила по телефону: «Береза, ты – дуб!» Ну, это она своему однокурснику – Березину. Но зачем так-то? А, вот в чем дело! Ведущий МузТВ браво машет с экрана: «Жду звонка, как пинка!» Ну, известно: рыба гниет с головы.

 А десять лет тому назад девочки подражали не ведущему МузТВ, а мне, изображая, что они работают преподавателями иврита, как папа – понарошке, но похоже произносили: «Да-ха, та-ху-эт…» А вот уже ушли в университет, оставив на столе бумажку с розовыми отпечатками улыбок. Они так объясняют эти отпечатки: чтоб не жирно губы выглядели. И эти улыбки каждый день словно призывают не ссориться, а все-таки дорожить друг другом… Я вырубил телевизор в мечтах спокойно позавтракать.

 Но, оказывается, в открытую дверь вошел уже Плаксин, одобрительно посмеиваясь над ситуацией: запах фекалий - какой глухой постмодерн! После того, как Юрка Юркович закодировался, лицо его приобрело беспрерывно ироничный вид. На первых порах это казалось лучше, чем прежнее – опустошенное, вроде разнесенное вдребезги алкогольным взрывом. Там были следы торопливой ночной штопки – усталые дежурные хирурги, конечно, мало старались, когда к ним доставляли Плаксина то почти без брови, то с прохудившимся черепом, но если бы вовсе не старались, разве бы мы его сейчас видели?

- Летом было еще хуже! – сказал я. – Из-за бомжа тут мухи, и не просто мухи, а совокупляющиеся, и не просто совокупляющиеся, а все время совокупляющиеся – ренессансно, и не просто ренессансно, а сверхренесансно, две сидят, а сверху третья садится, выталкивает нижнюю, потом очередная прилетает и опять выталкивает нижнюю…

- И так они без конца? – друг мой руками показал, как верхняя ладонь заходит за нижнюю, а та – снова вниз идет. – Видел я только что: Нинико убирает на лестнице - борется с последствиями распада СССР. Думала ли она, борясь с коммунизмом, что последствия будут такими – миллионы бомжей и беспризорников!

 Ну, конечно, Нинико вошла тут и, привычно собирая воздух в пучки, стала бросать его в Плаксина: «Смиряться надо, наше дело – смиряться, значит, на то воля Божья!» При этом она резко двигала головой, и то одна, то другая сережка на длинной цепочке била ее по зубам. Мне стало жаль и жену, и друга, у которого во взгляде сквозило снисхождение: «Я умнее всех двух тысяч лет христианства».

 - Почему к чаю нет печенья? – спросил он (после кодирования Юрка Юркович о себе такого высокого мнения – это все равно, как если б президент США посетил наш дом: мы должны выложиться, принимая высокого гостя, за печеньем сбегать).

 Я думал, что на этот раз обойдется без чтения очередной главы его романа. Неделю назад мой друг решил разбогатеть и начал писать детектив с претензией на то, чтобы затмить Акунина и Юзефовича. Правда, мы в прошлый раз дали понять, что это его личное дело. Мы ему дали понять, а он не взял понять… Голос Юрки Юрковича резал, как алмаз: «Точно – разбогатею! Главная тема ведь – гомосексуалисты».

- Зачем тебе они?

- Название: «Голубой дом», - не слушая ничего, продолжал он.

 Не известно, что хуже: то ли пьющий Плаксин, то ли этот - закодировался и пишет о проблемах мужеложства. Честно говоря, с тех пор, как лет десять назад семейная жизнь его дала последнюю искру и потухла, мало какая любовь волновала Юрку Юрковича. Любимый орган может спать спокойно. А свежий интерес к деньгам – он сумеет ли какой-то отблеск страсти навести на весь текст?

- Понимаешь, я сейчас не в форме, завтра приходи, - сказал я.

 - Минь, пока ты зависаешь над чаем, расскажу один эпизод. Хочу отшлифовать.

 И тут я увидел его заштопанный галстук. Жизнерадостная моль проела его, видимо, в двух местах. Волны прошли по моему сердцу: тоски, нежности, снова тоски. Как живем! Мне Нинико тоже все время штопает одежду. Бывает такое: ты хочешь распространять себя во все стороны…согреть тех, кто пришел, но уже нет сил, так хотя бы изображу.

 - Итак, господин автор, вы придумали профессию главному герою? Понял: он ремонтирует «желтую сборку». Теперь вот что: невозможно сочувствовать персонажу по фамилии Мышкодоев!

- А смеяться? - с надеждой спросил Юрка Юркович.

- Так ты не Ильф-Петров… Он будет Топтыгов? Толпыго! Ладно. Да, внешность помню - вылитый президент США. Именно о таком любовнике, похожем на главу супердержавы, мечтает кто-то из налоговиков. Ему предлагали и похожего на Саддама, и всех-всех, но уперся – нет, только на президента США: «Душка! Ночей из-за него не сплю, противного!»

- Можно, я «душку» позаимствую?.. – Плаксин сделал закорючку в тексте. - И вот изящные люди из «Голубого дома» начинают часто приходить к герою.

- Ковбоистому…

- Да, ковбоистому. Это я тоже запишу. Он, как дурак, сначала обрадовался: клиенты постоянные! Они то компьютер приносили в починку, то видик. А потом эти глаза, источающие мед, ему стали подозрительны. Тут важно, - все больше воспалялся Плаксин, - показать, как их намеки, становясь настойчивее, переходят в прямое предложение голубого сотрудничества! Вот где можно блеснуть мастерством!

- Ради чего стараться? А, да, деньги-деньги… – устало кивал я.

- Наш герой – ходок, первое время он прячется у своих многочисленных подруг. И вот сейчас я пишу сцену…

- Похищения, - сказал я.

- Миша! А как ты угадал? Да, сцену похищения сестры, - и Плаксин стал читать своим магнетизирующим голосом: - Самвел сидел перед телевизором, и красные рыбки усталости плавали у него во взгляде, который метался, как шарик на резинке, все более приходя к средней линии. Он смотрел на экран, а рука, объявив на миг о независимости, потянулась к бедру подруги. Скрываться – это такая тяжелая работа.

 Буквально у меня чесотка началась по всему телу. Что же это такое: только что в гостях был друг, прочел пару фраз и вот уже – скунс словесный. Хочется взвыть и убежать на берег Средиземного моря – тоска!

 Ведь в любом романе ценен не лабиринт, а выход из него! Или хотя бы – поиски выхода. Плаксин же пишет не для того, чтобы понять или согреть мир, а для денег.

 Однако заштопанный галстук Плаксина умолял меня: надо, надо еще потерпеть! И я вспомнил, какие удивительные элегии писал он в двадцать лет: один раз мы были в бане, и у него пошли стихи – намыленный, Юра стал ходить между лавками и что-то бормотать (народ разбежался – приняли его за сумасшедшего).

 Эх, разгулялся д’разгулялся декабрьский ветер,

 Не жалко ему да не жалко деревьев,

 Тем более – хрупких веток

 И птичьих перьев.

 Ну, так хоть я их пожалею,

 А больше ничего не смею…

 И в тот же миг мне показалось, что не было этой сцены в бане, а просто где-то что-то такое прочитано… Из последних сил решил еще пару минут имитировать внимание: «Почему Самвел - кавказец он?»

 - Нет, у него сложнее: в одном из сюжетных кувырканий - в Афганистане - с другом поменялись именами.

 Сразу стало понятно: друг приедет из независимой Армении и спасет героя. Только если я это озвучу, читка закончится еще позже. Пусть уж скорее грянет буря. Но жена вдруг сказала Плаксину: «Ты хочешь, чтоб мироздание надорвалось ради тебя! А Миша сегодня не спал: сутки через двое теперь сторожит синагогу».

- Разве я имею что-то против - меня самого звали «мордовский еврей» за то, что приехал из Мордовии! Но опять ты, Миша, не на своем месте…

- А каждый не на своем месте. Человек ведь шире мира, поэтому он не может встроиться! Не мир спасется, а человек, который любовью больше мира.

 Зачем-то каждый ищет свое место, поскребывая своим голосом по нашим перепонкам, спросил Плаксин. Да, ответил я, долго ищет, а потом уже не хватает времени на этом месте много сделать… Люди используются так, как если бы для обогрева избы топили печь деньгами.

- А кто виноват – Адам! Почему страдать должен мир: ты это понимаешь, Миша?

- Мы не все должны понимать…

- Знакомьтесь: это Штырбу – он преподает иврит, а его национальность – думатель…

 Тут же мороз на окне ставил опыт по зарождению кристаллической жизни. Расщеплялись серебряные жилки, пытаясь выполнить указания бородатого дедушки. Казалось: вот-вот искристое напряжение вздрогнет, все зашумит, и на чешуйчатую поляну выйдет стадо мамонтов. Но ничего не получилось. В бешенстве бросив свою красную шапку оземь, старик топтал ее, а потом невесомо удалился и вдруг с треском задел за угол соседнего дома.

- В мозгу так быстро сменяются картины, что кажется: весь мир остановился и ждет, когда ты все промыслишь.

- Да кто ты такой, - вспыхнула жена, - чтобы мир ждал, пока ты там что-то провернешь в своем сознании!

- Нинико, тебе только что сказали: человек больше мира. Ты не поняла, что ли? - губами Плаксина вдруг овладел какой-то сомнительный ангелок, выделанный не в высших мастерских.

 Нечего тут смеяться – с трудом от слез удерживаешься, настолько большая ответственность наваливается. Хотелось поставить на место поддельного ангелочка, но тогда Юрка Юркович еще задержится поспорить: лучше промолчу…

 Выходя от нас, Плаксин встретился взглядом с бомжем, как с собой прошлым. Торжественная какая-то зеркальная встреча. Юрка Юркович всматривался в свое визави с теплой грустью: пришлось расстаться с таким алкогольным уютом! А бомж посмотрел вопросительно: откуда эти трезвые люди берутся в большом количестве, вообще, чем они занимаются, если не обжигают своих гортаней приятными потоками…

 Минуту попутешествовав по рисунку обоев в китайском стиле (он уводил в шелковую страну), я заснул и словно в ту же секунду проснулся от слов жены:

- Миша, быстро вставай – уже три часа!

 Нинико очень спешит всегда, очень, словно говоря: «Давай сразу всю жизнь проживем!», а я ей: «Может, все-таки – год за годом?» В четыре часа она уехала в университет, где уже который год преподает на факультете журналистики. Ну, и мне тоже пора выходить - к Грише. Вчера у синагогинь пил чай (две из них – мои бывшие ученицы, десять лет назад учившие иврит), и Дина Штерн попросила меня порепетировать по русскому языку Гришу, сына ее подруги Тамары Химич.

 Посреди разбора сложноподчиненного предложения, в котором говорилось о запрете на клонирование, полился разговор о судьбах человечества.

- Без клонирования как? - озаботился Гриша. - Скоро Солнце погаснет, и только генная инженерия может создать таких людей, которые выживут при вакууме и низких температурах.

 Черные очи пылают пламенем прогресса, по лицу бродят краски борца - вот бы Циолковский и Федоров порадовались! Призрак космизма, наверное, никогда в России не рассеется. Я решил схватку с космизмом начать с осторожного демонтажа Гришиной утопии: конечно, солнце погаснет страшно быстро – через пять миллиардов лет! Но конец света наступит еще быстрее. Если же не запретят клонирование человека, конец света наступит буквально послезавтра! И спасется, может, лишь полмира…

 Учебник покорно ждал, когда к нему вернутся, а тут еще послышались шаги Тамары. Сейчас войдет и спросит, почему это на ее деньги просвещают сына не в русском языке, а в судьбах мира.

- Полмира – это мне не нравится, - протянул Гриша.

- Полмира – какого рода? – подсек я его посреди рассуждений.

 А квартира у них – квартира хорошая такая! Она делала все, чтобы восстановить потрепанные нервные клетки: мягко пучились диваны, кресла страдали уютным ожирением, подлокотники их округлены в вечных жестах угождения, вся электронная гвардия припала к столам в нетерпении чего-нибудь повычислять, проинформировать, запоказывать двигающиеся картинки, засканировать…

- Сочини предложения с наречиями: С ХОДУ, С МАХУ, СРАЗУ, ВПОТЬМАХ и В СЕРДЦАХ.

- Давно пора это унифицировать! Тенденция видна: слитно писать. Надо идти навстречу тенденции. Ну, конечно, реформа обойдется дорого, - и вдруг он грустно замечтал, - жить бы в каменном веке, там очень простой язык!

 От возмущения я снова отодвинул учебник в сторону: эти сказки о прогрессе меня уже достали! Забыв о бесконечном будущем, мы нырнули в бездонное прошлое.

 Сознание первобытного человека какое: умер старый вождь - нужны новые слова, ведь то, чего касался вождь – табу!

 Ученые до сих пор не могут объяснить некоторые процессы в старославянском языке. Дело в том, что в древнем сознании все связано со всем! Допустим, произнес некто случайно вместо одной гласной другую, а в этот миг пошел долгожданный дождь – все, решили так и произносить, мол, сие приносит удачу…

- Сегодня ночью встану и все наречия выучу, - пообещал Гриша.

- Зачем же ночью?

- А я всегда так делаю: встаю и два часа занимаюсь.

 Нинико вечером спросила о Грише: как он – способный или нет. Не то слово, говорю, гений просто! Ночью встает и учит. Думаю: это наш будущий премьер-министр.

- Ты что! Российский премьер должен плохо говорить по-русски, - устало возражала жена. – Зря Гриша учит: это закрывает ему путь к карьере…

 В понедельник на молитву пришло только девять человек, а нужно десять. Коммерсант Нафтали (Толя), отключая перед молитвой мобильник, фантазировал: мол, ничего, скоро будут всех клонировать, и вот здесь – вдоль стены – поставим шкафы с запасными - как их назвать? - с миньянщиками! Если не хватит до десяти, столько же разморозим, они и побудут с нами.

- Тебе твой конец вообще оторвать надо за то, что ты сказал! – закричали старики.

 Есть еврейская шутка со словом «анахну» («мы»). Она тут и прозвучала:

- Анахну мы все это слушаем? У тебя, Нафтали, что шабат, что Арбат, - говорил Залман Львович, которого я знал еще десять лет назад, но с тех пор лицо его сильно изменилось, одна щека стала, как дерево с вертикальными узорами, и каждая линия – как прорыв к небу. – Может, нас будет десять, если придет Николай!

 И тут в самом деле появился Николай. У него топтались зубы друг на друге, и явно он был не семи мегабайтов во лбу. Такой средний антропологический тип мог оказаться и евреем, и итальянцем, и казаком лихим, только негром не мог. Николай уверял, что он – еврей. «Чем ты докажешь?» – спрашивали его.

- А я не буду доказывать. И так знаю, что еврей.

 По самому высокому счету здесь нечего было возразить. Николаю можно было дать лет тридцать, но ведь известно, что люди с нарушениями в развитии выглядят очень моложаво. Старики говорили: «Дурачок, дурачок, а за трапезой убирает за двух умных!» Но раввин считал, что мир важнее всего: «Одного-то мы прокормим гоя, если он гой, не будем разбираться».

 После молитвы и трапезы Николай подошел ко мне и спросил: «Вы случайно не знаете, как вас зовут?» Потом он открыл «сидур» и долго перерисовывал ивритские буквы. Я подумал: даже если человек просто перерисовывает эти молитвы, то и это уже не пропадет в мире... для Бога? Ведь он с усердием их перерисовывает!

 Тут из своей библиотеки вылетела Дина Штерн, куря и кокетливо выпуская струю дыма прямо мне в лицо: «Ну и как рекомендованный мною Гриша - не утомляется быстро?»

- Как может утомиться этот двухметровый телок семнадцати лет? И вообще он, наверное, гений. Но не стоит это передавать матери, чтоб оба не загордились.

- Да нет, обязательно нужно сказать Тамаре, - приставала Дина прокуренно-медовым голосом. – Надо ее успокоить.

 Тогда я прошелся по лестничной площадке в каком-то мужском канкане, дурным голосом напевая: «Ой, Самара-городок, беспокойная я! Беспокойная я: успокой ты меня!»

- Миш, я когда-нибудь умру от тебя, и будешь поднимать моих дочерей! Вот смеешься, а Гриша ведь перенес клиническую смерть. Тамара его утопила в четыре месяца, - увидев мои полные ужаса глаза, Дина поспешно добавила: - Нечаянно.

 И она, вздымая изломанно то правую руку лепки Серебряного века (с сигаретой), то левую (с зажигалкой), обрушивая проклятья на весь мужской род и хватая меня за галстук, рассказала эту историю. Мысленно я озаглавил ее так: «Гений из ванны».

 От Тамары ушел муж. Она купала четырехмесячного сына, когда зазвонил телефон. Ну, конечно, брошенная женщина подумала: на 99 процентов – это он звонит, решил вернуться! На секунду оставила сидящего в ванне сына – сказать, чтобы перезвонил. Но звонил не муж.

 Тамара вернулась – Гриша уже плавает вниз лицом. «Скорая» приехала через четыре минуты, а ей казалось, что через час: словно кишки уже вываливались через уши от напряженного дутья. Искусственное дыхание она делала первый раз в жизни. А как только увидела белые халаты, мгновенно опрокинулась в обморок. Врачам пришлось грубо оттащить ее в сторону, чтобы не мешала. Через два года мнение медицины о Грише окончательно сложилось: мозговая кора сильно повреждена, его удел – растительное существование. «Мы напишем направление в дом инвалидов».

 Тамара искренне удивлялась, как эти медики мало понимают: он ведь ребенок, жив, и теперь нужно думать, что дальше делать.

- Если поторопитесь, сможете родить еще одного – здорового!

 В этом был какой-то окончательный профидиотизм: конечно, ей нужен здоровый ребенок, но именно этот же самый Гриша. Тамара чувствовала, что у нее в три раза больше сил, чем до его клинической смерти. Пошла в дело вся мелкая моторика: лепка из пластилина, игра на электромузыкальных инструментах, а потом и компьютер! Врачи твердили: сдайте его в дом для слабоумных! Их Тамара уже не осуждала: практика не имела случаев чуда. Она продолжала арт-терапию: рисование по мотивам любимых Гришей книг Волкова (читала ему вслух до четырнадцати лет), гитара и другие музыкальные инструменты, компьютерная графика, снова лепка, вырезание из дерева. Побочным эффектом оказалось умение Гриши все починить дома, покрасить, поштукатурить. Только одно не удалось преодолеть: сын путал день и ночь, точнее – даже ночью не мог находиться долго без дела, просыпался и занимался два-три часа.

 Весь под впечатлением, я вечером приступил к преподаванию иврита. Группу мне дали небольшую – удалось запомнить почти всех учеников. После урока ко мне подошел Кулер-Шерстневский, знаменитый хирург и пожаловался: не получается интимная жизнь с этим языком – не может отличить нифаля от хифиля.

- Не мог нифаля от хифиля, как мы ни бились, отличить, - продекламировал я под Качалова, выбросив руку чуть ли не под самый чеканный нос собеседника. -

- Да будь я и чукчей преклонных годов,

Лет так под сто или больше,

Иврит бы я выучил только за то,

Что им разговаривал Мойша!

 Кулер-Шерстневский беззвучно скис и присел. Отсмеявшись, он посмотрел на меня, а я – на него, и таким образом мы заключили безмолвное соглашение припасать друг для друга средь битвы жизни что-нибудь подобное, вышибающее смех – для краткого отдыха.

 - Знаете, Михаил Иванович, мой учитель профессор Минкин никогда не ошибался в диагнозе. Какие люди были – просто перлы!.. Так вот, у вас что-то с тазобедренным суставом. Сужу по вашей походке. Я бы мог вас пригласить на рентген, а потом на осмотр с разговором и чаем, но имейте в виду: это возможно только в пятницу, в другие дни у меня медакадемия, ВТЭК и судебка, еще на даче сожгли домик бомжи – какие времена! А цинизм? Для меня самое противное – врать. Разве понимает сикушка из страхового фонда, как суставы по ночам арии поют. Если назначу ветерану лучшее лекарство, она кричит на меня: «Как вы смели вписать дорогое лекарство в бесплатный рецепт!» Чтобы с этим не встречаться, я выписываю дешевое, почти не помогающее. Словно мир перекосился и куда-то покатился.

- Не сказано, что человек от грехов погибнет, а сказано: добрыми делами спасется.

- Добрый совет могу дать: мясной бульон для больного сустава – яд! Надо его исключить навсегда.

- Навсегда, - повторил я ажиотажно, - а нет ли в этом «навсегда» каких-нибудь щелей, чтобы расслабиться?

- Есть, - сказал Кулер-Шерстневский, - изредка можно кусочек мяса, но не бульон…

- Значит, когда нет поста, буду есть мясо!

 При слове «пост» он подвигал своим римским подбородком: оперировал однажды старушку с непроходимостью во время поста, так во-от такие макароны вытаскивал! Советские макароны скользкие плохо почему-то внутри скользили, может быть потому, что они были толщиной с палец, а внутри каждой макаронины – тоннель.

 - Я потом этот таз с макаронами вынес, всей больнице кричал: «Смотрите, смотрите!»

 На этом мы расстались, но уже на следующий день встретились в магазине «Хлеб-кофе-торты». Атмосфера в любом торговом месте напоминает мне вокзал. Кажется: вот-вот объявят об отправлении автобуса, поезда, самолета, теплохода. Между тем другие спокойно воспринимали эту обстановку. У многих был такой вид: эх, не удалось мне все в жизни ухватить, так схвачу хотя бы хлеб, кофе, торт. Кулер-Шерстневский резко выделялся своим римско-стоическим обликом. Я помаячил ему улыбкой и рукой, а он прошел мимо. Тогда, отлетев к очечному киоску, я еще набежал сбоку – тот же результат. Тут я, застыв, простоял до тех пор, пока продавщица не стала натягивать на меня очки: «Эти точно вам подойдут. Вы в них просто Буш». Отбившись от нее, я думал: чем-то обидел вчера, что ли, хирурга - почему он не ответил на мое приветствие? Ладно, на следующем уроке иврита все, может, прояснится…

 Сменщик мой Александр Сендерецкий продолжал свою летопись: «Проигрыватель передан в бухгалтерию. Наконец-то привезли на кухню весы – теперь перед тем, как воровать, будут, наверно, взвешивать». Я ему сказал:

- Просят, чтобы гой не прикасался к Торе, а сами не закрывают ее в сейф.

- Ну и х.. на них навали, - посоветовал мне Сендерецкий.

- Но Тора дореволюционная, дорогая, ее могут украсть!

- Я тебе сказал: навали на них, - раздраженно повторил мощный Алекс (как я его мысленно называл).

 В этот вечер перед уроком иврита Кулер-Шерстневский уже издалека нес распахнутую улыбку навстречу мне. Я ничего не понимал. Позавчера – сердечный разговор, вчера – какой-то оборотень, а сегодня - опять весь нараспашку.

- Да, забыл вас предупредить, - сказал он с вкусной артикуляцией многолетнего лектора, - если вы встретите меня, который вас не узнает, так это мой брат-близнец!

- Уже встретил…

 И тут запой общения достиг такой степени, что синагога куда-то исчезла, остались одни рассуждения, вскрикивания и хохот.

- Михаил Иванович, вам сколько лет – сорок девять? – он махнул рукой: - Цуцик еще! Мне семьдесят исполнилось… А, извиняюсь, носите теплое белье? Не шутите с коксартрозом. Я-то могу еще пока не носить (он засучил штанины). У меня ноги градуированные. Если щиплет мороз лодыжки, то где-то минус пять. Если колени – уже десять градусов. Если мороз принялся за бедра, речь идет о минус пятнадцати. А когда затронуто самое сокровенное - точно за двадцать…

 По иссякании темы мы переключились на другую:

- А вы видели по ТВ, что у Басаева висит на стене Таня Буланова? Даже полевой чеченский командир думает о русской! Рано или поздно мир будет един…

- Космонавты что говорят: никаких границ они не видели.

 На наши громкие вопли вышел директор синагоги и поздоровался с хирургом многозначительно, как с человеком, посвященным в тайны его мениска. Он вышел к тому же еще и покурить, поэтому спустился вниз, и разговор пошел звучно – через весь лестничный пролет. А Кулер-Шерстневский с завистью смотрел на его смачные причмокивания при затяжках: «Вот, мне пришлось два года назад бросить по состоянию…»

 Они некоторое время гулко препирались: есть избранность у евреев – нет, есть – нет.

- Я думаю, что никакой избранности евреев нет – каждый человек избран для какой-то цели, - сказал Кулер-Шерстневский своим мягким южным выпевом, который как бы укутывал каждое слово мягкой шелковистой оболочкой.

 А у нас тоже неплохо говорят – вспомнилась бабушка, которая выпевала по-уральски округло: «Я малёёхонько подснежников-то набрала, там еще их полно-о, мне кушать хо-очется». Мы тогда возвращались - в ХХ веке - с дочерью из детского сада и остановились, привлеченные шумом. Экологически настроенные граждане просто пировали в своем возмущении: подснежник занесен в Красную книгу, он скоро исчезнет – хрупкий цветочек, уникальный, больше такого не будет. И дочка долго не могла успокоиться: что лучше – цветочек… или бабушку спасти, чтоб не умерла с голоду! Часто вспоминала: «Помнишь, папа, бабушка кушать хотела? Пускай уж подснежник, маленький, в Красную книгу попадет, а не она».

 - Избранность наша – это поучительность для других народов, - новый аргумент выдвинул Борис Штерн.

- Ну а история России – что, не поучительна разве для других народов? – спросил я. – Как же быть со словами Христа: нет ни иудея, ни эллина?

- Он – твой начальник, ты у него и спрашивай, а также – про то, как щеку подставлять…

 Тут подошедшие ученики остановили нас: пора приниматься за иврит, «ускоренный курс забывания русского языка», как выразился Кулер-Шерстневский. После урока он назначил мне встречу в рентгеновском кабинете.

 … Они с азартом вцепились в рентгенограмму: Кулер-Шерстневский и доктор Правый, переглядываясь и самозабвенно покачивая головами:

 - У вас кости, как у Шварцнеггера, но…

- Интересно! А как он еще ходит?! – воскликнул доктор Правый. - Это роскошный коксартроз, что тут долго думать – стадия два-три!

- Плохо мое дело? – вставил я словечко.

- Приготовьтесь, что сначала будете ходить с палочкой, потом с костылем, но ведь ходить, а не лежать. Это излечить невозможно, а операцию – только в Израиле. Наши не по размеру что-нибудь вставят…

 Друг с другом говорили: что там поступило? Ты же знаешь: три-четыре размера – не больше. Выбора нет совсем…

 Кулер-Шерстневский сидел в легкой, доставшейся от молодости позе со слегка струящимся набок животом, а доктор Правый закурил и охотно продолжил:

- Вот это суставная щель, видите, как она заросла, - он тоже имел итальянский, но утонченный очерк лица – откуда они тут взялись, такие римские семиты…

 Глаза его горели от восторга познания, дым вылетал с необыкновенной скоростью из сильного рта. В общем, не пропадем, подумал я. Они ничего не сообщили такого особенно утешающего. Головка моего тазобедренного сустава сносилась. Сказали так: процесс естественный, все идет по науке, но и борьба с болезнью – тоже пойдет по науке. А процесс налетит на процесс, так еще не известно, кто победит! Кулер-Шерстневский из кармана достал диклофенак – списанный неделю назад из-за срока годности, но пока действует, берите, не стесняйтесь - я всем раздаю…

 Они еще поперебивали друг друга, чтобы вогнать в меня за ограниченное время максимум информации: двигаться поменьше, но и вес тоже набирать нельзя и так далее. Я расстался с этим дуумвиратом в сложных, но, в общем-то, приятных чувствах. У кабинета на кожистых скамейках сидели, ожидая своей очереди, изваяния страданий и надежды. Я прошел мимо них, и мне не жалко было раздавать направо-налево лучи надежды, потому что после этого у меня ее оставалось столько же.

 В общем, ничего не предвещало приезда еще кого-нибудь. Казалось: втиснуться некуда! Вроде бы все уже были на месте, минус мой сустав…

 Готовились праздновать Пурим - кипела страшная борьба. Каждое направление иудаизма (консерваторы, реформаторы, хасиды) выдвигало на роль злодея Амана своего претендента. И, как водится в таких случаях, победа досталась совсем постороннему, то есть мне. Потому что я разумно сказал:

- Аман не еврей? Не еврей. Значит, гармонично будет, если на эту роль возьмете меня!

 Все согласились, хотя мне потом передавали реплики отсеянных претендентов: «Вечно эти русские везде пролезут». Я побаивался, что не удержусь на пике своей карьеры, ведь берите хоть Большой Театр, хоть самодеятельность, обиды везде одни и те же: его взяли, а меня нет. Во мне прорезались таланты интригана. Пошептался с режиссером Васей, и вот два соперника, неустанно копающих под меня, были взяты на в спешке сочиненные роли рабов, то и дело проходящих по сцене, а трое оставшихся согласились быть женами в серале Ахашвероша.

- Пошакалистее, родной! – радостно кричал мне Василий, видимо, копируя своего режиссера. – Ты же гнида! В этом и признайся откровенно.

 Я старался одной половиной тела играть гниду, а второй – двигаться пошакалистее. Судя по тому, как глубоко Василий затянулся своей режиссерской сигаретой, кентавр гниды и шакала его устроил.

- А вы, уважаемый царь с умным взглядом! Повырожденнее, повырожденнее! Мы же не Чехова играем. Психологию выбросьте на фиг! Это карнавал.

 Было видно, что Василий – артист-кукольник – наслаждается своей шабашкой. Где он еще может почувствовать себя режиссером и найдет таких послушных актеров, которые ждут еще и еще указаний?! Но вот только с умным взглядом царя – Вайсмана – нужно что-то делать, бормотал Василий.

 Во время нашего спектакля в зале так хохотали, словно каждого отдельно кто-то щекотал. После Пуримшпиля было застолье, где господа актеры отмечали умопомрачительный успех. Ряды «Мономаха» на нас шли и шли! «Ну что – вполне наш напиток: Моня Мах», - шепнул мне Кулер-Шерстневский.

 Лицедеев окружила толпа льстивых поклонников. Такого я не испытывал никогда – все хотели чокнуться с Аманом! Единственный раз в году евреи обязаны напиться так, чтобы в их сознании утратилась разница между добродетельным Мордехаем и злокозненным Аманом, но из-за отсутствия практики до этой стадии никто не дотягивал.

- Миша, ты же умный человек! Как это вот в Евангелии Дева и родила? Тебе не кажется это неестественным? – спросил Мордехай.

- Не более неестественно, чем переход иудеев через Красное море, - ответил я запальчиво.

 Когда евреи бежали из рабства, а египтяне во главе с фараоном уже почти их догнали, Красное море расступилось от взмаха Моисеевой руки. И евреи пошли по этому коридору! А египетские вояки тоже кинулись между двумя дышащими стенами воды. Но стены воды сомкнулись, и через секунду многоголосого ужаса – египтяне утонули. Ангелы начали хвалебную песнь: спаслись, спаслись наши иудеи, но Господь их остановил: эти утонувшие – тоже дети мои, и излишнее ликование здесь не к месту.

- Красное море расступилось, потому что мы – избранный народ, - сказал Мордехай.

- А Холокост? – спросила тут Дина Штерн. – Почему же Господь для нас это море фашистское не раздвинул?

- А сталинизм? – задал я встречный вопрос. – Евреев унижали чертой оседлости, русских – крепостным правом, в ХХ веке одним достался Холокост, другим – сталинизм, может, надо дать отдохнуть этим разговорам об избранности?

 Вы знаете, какое бывает у женщин особое излучение? Вот таким добрым залпом своей женской магии Дина поощрила меня: мол, давай – будь мужиком, ведь когда на твоих глазах мыслят – это так завораживает. И драгоценные глаза Дины удивительно осветили печеночный пирог, лежащий рядом с гладким ее локтем. Я его жадно схватил и начал есть. И все это под лихие еврейско-русские крики! Впрочем, один из русских – режиссер Василий – сделался в этот вечер почти иудеем. Если бы ему вдруг посреди люто пляшущих пермяков предъявили Мордехая и Амана, то он бы, не различая их, только покивал: да, кажется, нас уже трое – есть идея…

 На следующий день две пермских газеты вышли с шапками на первой полосе: «Евреи празднуют Пурим!», а ниже – фотография, где я в чалме, взятой из постановки «Маленький Мук», вперился дебильно-злодейским взглядом в читателя. Все в синагоге были слегка в шоке. Зато жена моя выразила удовлетворение: вот хорошо, я же так мечтала выйти замуж за еврея! И она забрала газеты: показать студентам журфака как пример непрофессионализма – под фотографией должна быть подпись типа «Штырбу в роли Амана».

 В следующем году попрошу роль царя персидского Ахашвероша, он ведь тоже был не еврей, и я опять подойду! Только, режиссер, родной, Вася, не уходи в запой, а то кто будет кричать мне: «Спрячь свой взгляд знаешь куда!»

 После урока я стоял, выбирая крошки мела из свитера. А в это время снизу, таща за собой огромный тюк вещей и гитару в чехле, начал подниматься бородатый как бы Модильяни, задирая к нам свой точеный нос. Он на меня покосился сурово и в то же время ожидающе. Но тут же его подхватил молодой раввин: «Хони! Наконец-то! А я-то думал: где ты там задерживаешься!» И он увел его в раввинскую, которая рядом с моей сторожкой. Вскоре Хони пошел курить и сказал, глядя на лежащий у меня на столе том Чехова: «Не люблю Чехова, потому что Гитлер любил его!»

- Только не говорите, что Гитлер начитался Чехова – «В Москву! В Москву!» – поэтому пошел на Москву!..

 Хони захохотал: «Михаил Иванович, а вы что – забыли меня? Я – Хони, нет… Леня Хавкин, помните, в прошлом веке и даже тысячелетии вы у нас ночевали – несли свет иврита в свердловские массы?» - он когтил синий бархатный мешочек, на котором золотые еврейские буквы извещали, что это молитвенные принадлежности Хони Хавкина.

 И тут я вспомнил, как он в Свердловске, когда родители уезжали, скликал своих приятелей на всенощный флэт. Родители, вернувшись, спрашивали у меня, сидел ли их сын за учебниками. Ну, я его никогда не выдавал. И куда делась эта провальная грудь? Передо мною стоял широкогрудый мужик с запредельно огненным взором и тугими руками перебирал свой мешочек. Что-то у меня там пыталось зажечься: искра какая-то проскакивала при звуках имени ХОНИ, но он так быстро пустился в бесконечные воспоминания, что зажигание не успевало заработать в сложных проводках и обмотках сознания. Пользуясь тем, что мы давно знакомы, Хони попытался вывалить всю махину событий за эти десять лет. Ясно, что был в Израиле, учился в какой-то религиозной йешиве. В Екатеринбургскую синагогу он ни ногой – она хасидская. Вот приехал в Пермь поработать хазаном. Я так и не понял: то ли это шабашка его, то ли веление души, то ли все вместе.

 Плохо, что я его не закладывал родителям! Он бы сейчас не стал мне все выкладывать. А теперь приходилось слушать о какой-то Серне, которая пронзила его своими сионскими очами: «Единственная моя только Бродского читает и не любит людей, которые ездят на общественном транспорте. Она считает, что они живут как-то по недоразумению».

- А Бродский тоже ездил в общественном транспорте, - сказал я.

Но Хони словно и не слышал. Его несло вниз по водопаду чувств:

 - Желанная моя… имеет синие глаза, а кажется, что у нее синий голос! Любовь – это пространство, время там стоит, а пространство не простое, рвущееся, нервное…кто попал в него, тот крутится на одном месте, но я решил в Пермь уехать, вот!

 Вдруг раздалось вольное гиканье – это пришла реформистская иудейская молодежь, у которой раз в неделю клуб общения. С бурсацкими восклицаниями они обступили новое молодое лицо. Первые несколько секунд все с Хони говорили на вы, потом оно испарилось.

- Ой, не обращайте на меня внимания, - вдруг сказал Хони. – Я ведь такая мелкая личность. Вы все только притворяетесь, что вам интересно на меня смотреть. (На его лице появилось выражение: «Что я сделал сейчас со своей жизнью! А она со мной?»).

 В это время незримо вошел Фрейд со взглядом, застывшим на уровне гениталий всех находящихся здесь. Если б я не знал семью Хони еще десять лет назад, я бы подумал, что перепадами настроения он заслоняется от ужасов детства…

 Но кипучие еврейские девушки в самом деле обратили внимание на Хони с его точеными чертами лица (в том месте, где они были свободны от бороды), поэтому, как он ни упирался, они смыли его валом гормонов за собой. Из читальни через минуту раздались звуки гитары и мягкое пение Хони:

- Я вижу у березы пол-лица,

 Глядящие из-за стены-ы, - у него был мягкий и как бы одновременно

 прочный тенор, голос-вьюн.

 Я вошел послушать. О текстах песен я думал так: все привыкли, что вокруг чухонствующие и кибирствующие, а музыка сильно спасает в таких случаях… Но когда Хони отложил гитару и стал читать свои стихи, я ушел. Однако он прибежал в сторожку:

- Стихи звучали, стихи звучали!

- А свеча горела? – спросил я. – Ну, давай еще ямбом по хорею стукнем…

- Михаил Иванович! – он убежал к молодежи.

 Нужно сказать, что Хони один шумел, как целый пятый класс. Оказывается, раввин разрешил ему ночевать в синагоге. Ну что ж, с ним будет непросто, но у меня тоже пищат стишата в голове, как начну его душить ими!

 Сендерецкий дал Хони псевдоним «е…нутый»:

- Этот е..нутый что ночью вытворял! На столах плясал, я в сторожке закрылся от него решеткой, так он прямо, (непечатное слово), через решетку руки ко мне протягивает, кричит: «Никому я не нужен». Головой об железо бьется с размаху! А молодой ребе меня утром успокоил: мол, обратите внимание – на его лице ни одного синяка. Просто он всегда хочет быть в центре внимания.

- В эпицентре, - поправил я коллегу. – Вот и взрывы истерик.

 В следующее мое дежурство Хони вошел в сторожку: «Повесил в интернете свою сказкобыль – хоть бы один откликнулся!» И в надежде, что здесь-то уж отзовутся – в реальности, убежал - пошарил в сети, выпечатал пять страниц и боязливо протянул мне. Я быстро проглядел все это. Нашел абрикосовые рассветы, адмиралтейский шпиль, занимающийся иглоукалыванием неба, потом пошли монстры с фарфоровыми зубами, табуны девушек-серн. Когда я закончил читать, он сразу: «Ну и как?»

- Есть две орфографических ошибки, - сказал я. – Могу исправить.

- Не важно. Какие тексты - правда, бомба? – спрашивал Хони. – Такая бомба! А вчера дал молодым реформистам… Все мне завидуют. Нет, меня ненавидят!

 Я знаю, что мания величия и мания преследования – одно заболевание. Преследуют ведь кого – только великих… Он ничего больше не сказал, но я уже все знал от Сенедерецкого, который мне всегда преподносил экстракт происшедшего за сутки. Да и вообще, в синагоге информация разлетается быстрее, чем в интернете.

 Если коротко, то вот что случилось: Хони «выступил» снова перед реформистской молодежью, которая празднует шабат в библиотеке отдельно от ортодоксов. То есть они бы не против и вместе, однако ортодоксы сказали им со рвением: «Шлимазлы! Вы тут нам весь кашрут нарушите. Полугои вы какие-то… в общем, не до конца евреи!» Но дело в том, что если не набирается десять человек, то шабаш шабату! И на сей раз не хватало двух, поэтому решили так: значит, будет не настоящий шабат, а учебный! И вот эти восемь юнцов не догадались сказать, что Хони – гений. Он упал, борода его задралась к небу красивой лопатой:

- Я убью себя, я страшен бываю! Никто меня не любит: никому я не нужен!

 Наум вызвал психиатрическую бригаду. Поскольку он сам врач, то по телефону так и сказал, что дело серьезное, и машина приехала быстро, а не утром и не через сутки, как обычно. Ну тут два течения иудаизма схлестнулись! Сендерецкий, хотя и не любил Хони, но своей властью ночного начальника никаких психиатров не впустил. «Я не вызывал». И побежал к Науму:

- Ты чего, Наумушка, в себе ли? И так уже о нас говорят… говорят, в общем! А теперь еще для всех синагога будет приют сдвинутых?! Нет, х… вам в ноги – никогда этого не будет! (он каждый раз направлял этот безотказный орган то в лоб кому-то, то в темя, то в горб – в общем, творчески подходил).

 В свое оправдание Наум говорил что-то такое, что можно было принять как призыв к борьбе за чистоту рядов: сюда дети приходят, они могут испугаться и больше никогда ни ногой в синагогу. Тут Сендерецкий взорвался: «Да Хони никого еще пальцем не тронул, а вы… здесь вообще гости! Вас ребе ведь не пускает в субботу в молельный зал, вы в читальне шабашничаете! Вы – вообще непонятно кто, реформисты… Выблядки», - последнее слово он произнес все же тихо, чтоб оно не долетело до растерянно стоящей стайки молодежи.

 А Хони в это время взял курс на кухню, подгребая веслом бороды воздух. Навалил себе три порции рыбы красной в кляре, насыпал курган гречки, оросил все смертельно острой хреновкой и запировал – один за длинным столом. Тут уж по крайней мере взаимопонимание было: он принимал пищу, а пища не отвергала его, не обижала. Здесь он был полностью состоятелен.

- Кто дал Хони ключ? – закричали утром поварихи. – Он съел весь завтрак стариков!

 Ну, конечно, не весь, а половину, но поварихи понимали, что чувство прекрасного подспудно диктует: нужна гипербола. Молодой раввин распахнул перед ними бумажник: сколько понадобится, чтобы восполнить? А Хони в это время в раввинской лежал на раскладушке и изо всех сил показывал, что он везде отсутствует, что он спит.

- Всю ночь то играл на гитаре, то что-то писал, - удивленно сказал Сендерецкий (так мало пишущий завидует строчащему обильно).

 С трудом растолкали бедного юношу на молитву. Что интересно, по-русски его нельзя было унять, но когда я увещевал Хони на иврите, он на несколько часов утихомиривался. Молодежь говорила: ради такого необыкновенного эффекта можно и язык изучить!

 А в это время проходила конференция, устроенная братствами «Хевра кадиша». Как известно, евреям не рекомендуется касаться мертвого тела, есть специальные люди из похоронных братств, которые оказывают усопшему последнее уважение: омывают, одевают в саван, провожают в последний путь. Всюду лежали распечатки программы этой конференции, и я по привычке тотально читающего человека прочел: РАСПОРЯДОК ДНЯ. 1. Знакомство. 2. Обед. З. Агония, признаки агонии, уход за агонизирующим (из опыта работы погребальных братств).

 Старый раввин, который приехал на конференцию из Израиля, был впервые в России, и его везде как магнитом магнитило – в том числе и в мой класс, где сидели и веселились разновозрастные ученики.

- Ани гам роце! (Я тоже хочу!)

- Тиканес!.. (Входите)

 У нас тема – деловая лексика, мы анекдоты рассказывали на иврите со словом «секретарша». Ведь никакие силы не могли заставить немолодых людей после работы переводить тексты, но истории о нелепых мудрецах словно говорили: нам нет дела до того, устал ты или мрачен, нам хочется через тебя хохотать. Кулер-Шерстневский сидел тут же в виде моего ученика и говорил: хорошо, что «анекдот» - «бдиха», здесь есть и «бди!» из Козьмы Пруткова, и «ха-ха».

- А теперь вы на минутку все коммерсанты, - предложил я игру, - спросите друг у друга на иврите: как дела?

 Кулер-Шерстневский допустил ошибку, и старый раввин сказал ему: «Все, ты потерял свои миллионы: неправильно спросил!».

 А ведь не далее как вчера младшая дочь приставала ко мне. Как писать: оБмывальщик или омывальщик? Зачем это, куда? Да вот – для фольклорной практики дали напечатать вопросник по похоронно-поминальным обрядам. Вопросник был какой-то очень въедливый – он со всех сторон подъезжал к опрашиваемому (Что происходит с душой человека во время агонии: черт и ангел борются за душу, душу вынимают и пр.? Должны ли обмывальщики быть одного пола с умершим? Приходит ли душа покойного на 40-й день на сутки домой?). Перекличка событий в последнее время удивляет меня: на работе конференция, дома – вопросник. Раньше бы я азартно закричал: вот оно – единство мира, смотрите, смотрите, кто не заметил! А теперь я вижу, что два похожих события напряглись, как волокна в мышце, стремясь… еще бы знать куда!

 Как раз во второй день конференции было практическое занятие в медакадемии. Попросили на некоторое время неопознанное тело мужчины и показали наглядно всем участникам, как нужно обряжать в тахрихин (саван). Смерть, саван, а жизнь конференции и вообще жизнь продолжает кипеть… Штерн с таинственным видом вынес книгу.

 - Миша, ты рецензии ведь умеешь писать? - Приказать мне он не может, а дипломатические подступы капитану трудно даются, поэтому у него получилось что-то среднее: - Вот еврейские сказки. Захар издал в Кургане. Он мой друг и просит написать отклик. Для меня это все равно, что если б тебе сказали управлять катером. Напиши, гонорар потом придет – из международной еврейской газеты.

- Ну, это когда нужно?

- За неделю сделаешь?

 Я обещал. И на следующем дежурстве еще только первую сказку прочел и набросал три строчки, как подбежал Хони и спросил, что это я тут пишу.

- Рецензию.

 Мой вид - пишущего и читающего без всяких признаков бутылки – его словно вдруг поразил. Он бросился в центр молодежной тусовки и закричал:

- Евреи раньше были совсем другие! Они интересовались не только деньгами! А вы сейчас все думаете о долларах и «мерседесах»!

- О чем, о чем?

- О мерседесах!

- Да не о мерседесах мы думаем – есть покруче машины, - разумно возразили ему.

 Я понял, что он имел в виду: вон русский там что-то карябает, а евреи должны еще в сто раз больше перелопачивать в области духа. И чтобы подчеркнуть эту свою мысль, Хони упал, стукнулся форзацем, выгнулся и засучил ногами. При этом обрисовалась такая грудная клетка, что было ясно: ничего владельцу ее не сделается. Я сказал Науму: «По-моему с Хони все в порядке – он не ушибся. Истеричность – это проявление жажды жизни. Когда человек хочет привлечь к себе внимание, значит, он жить хочет».

- Конечно, - невозмутимо подтвердил Наум. – Ему просто не хватало в детстве любви.

- Или казалось, что не хватало…

 Полежав, наш юродивый легко оттолкнулся руками и вспрыгнул на ноги. Хотя все это происходило в жизни, немного было похоже на бред. Хони словно пришел из другой реальности, где падать на пол и упруго вскакивать так же обычно, как пользоваться носовым платком, потому что никакого следа смущения у него не было.

 Молодежь сразу после этого собралась возле другого фокуса развлечений – интернета, они стали связываться с еврейскими общинами через электронную почту.

- Через «емелю» …

 И тут я вспомнил: в одном из сборников мидрашей есть рассказ о человеке по имени Хони!

 По молитве того Хони каждый раз шел дождь по всему Израилю. А поскольку дожди там очень ценятся, то и Хони уважали повсюду. Однажды, когда дождя не было исключительно долго, он отказался за них молиться, сказав: «Вы сначала исправьтесь: Господь ведь не зря лишает вас дождя». «Но пока мы будем исправляться, все перемрем, урожая не будет». Тогда Хони помолился, но… не выпало ни капли. Он сказал: вот видите! И тут поднялся такой шум и крик, сами понимаете – восточный темперамент. И придумал Хони вот что: очертил круг в перекаленной от засухи пыли, встал в середину и сказал к небу:

- Господи, я не выйду из этого круга, пока ты не пошлешь дождь!

 Ну, и дождик начал накрапывать потихоньку, только капля от капли далеко падала. Хони постоял и сказал:

- Господи, это – конечно – достаточно для выполнения моей просьбы, но это недостаточно для урожая.

 И тут полил такой дождь, что шел несколько дней, и уже пришлось молиться о его прекращении, хотя никогда раньше в Израиле этого не приходилось делать.

 После этого пишет ему первосвященник Израиля: «Если бы ты был не Хони, я бы послал тебе проклятие за то, что ставишь условия воле Божьей! Но я шлю тебе благословенье, поскольку Господь с тобой возится, как отец с избалованным сыном, который говорит: «Папа, купи мне смокв», и тот покупает послушно, а через мгновенье: «Не хочу смокв, а хочу омыться горячей водой», и отец с радостью ведет любимца в баню». С тех прозвали Хони – Амеагель – Очерчивающий круг.

 Эта история проплыла передо мной своими разноцветными узелками за ноль времени. Реформистская молодежь еще читала ответ из Челябинска, пришедший по емейлу, а наш Хони как ни в чем не бывало рисовал свою Серну.

 Когда юродивый ведет себя странно, над ним смеются, но со временем люди начинают задумываться о своем поведении.

 Несколько человек, судя по их стеклянистым взглядам, смотрели на пейзажи душ своих, и это зрелище, видимо, их не радовало. Не мысли, а осколки, сырые какие-то скалы желаний, в самом деле – мерседесов многовато, внутренний пейзаж нужно не только расчищать, но и ухаживать за ним: высаживать нужные мысли, удобрять их, поливать. Как все запущено! А может быть, и ничего, никто ведь не видит, кроме ангелов, что внутри. А Хони этот, придурок, ужасно неудобен: вместо того, чтоб похвалить или погладить, так пихнул грубо, что теперь непонятно, как сделать вид, что ничего этого не было.

 Дома я застал жену за чисткой мундштука.

- Так можно поверить в теорию органического происхождения нефти… Какая-то маслянистая жидкость образовалась! И в легких ведь это же – с курением пора кончать, - вдруг она все бросила и запричитала в слезах: - Я не могу так больше, не могу-у!

 Оказывается, вчера наш бомж устроил скандал Нинико: зачем выкинула костыли! «Но я ничего не выкидывала! Просила подвинуться, когда убирала – он ни с места! Костыли рядом лежали, не трогала их даже». Вскоре на площадке зашумел водопад, дочери закричали: «Он мочится прямо на нашу дверь!» Выбежали: бомж стоял с выпученными глазами, а с чердачной площадки лился поток бензина – прямо сквозь бетон.

- Хочет отомстить – поджечь нас! – испугалась Нинико и вызвала милицию.

 Но милиция не спешила, и в страхе перед пожаром дочери обмакнули лист бумаги в лужу бензина: подожгли. Он не загорался. Выходило, что это не бензин. Бомж постучал в дверь: «Дайте попить». Нинико, причитая, протянула ему кружку с водой:

- Зачем ты нас мучаешь? Я убираю все, каждый день новую пару перчаток покупаю – потом выкидываю одежду, в которой убираю… Мало тебе этого?

- Это не я, а ваш сосед…

Как раз тут и появился милиционер: сходу дал бомжу по голове мобильником.

- Не бейте, ему и так плохо! – кричала Нинико. – Увезите его в больницу, пожалуйста.

- Кому он там нужен?

- А мы? Нужны своей стране? Измучились от запаха, мы-то как будем?

- Поверьте, я в самом деле ничего не могу сделать, только – выкинуть его из подъезда…

 Н-да, переправлялся я только что на площадке через лужу, пахнущую бензином – еще подумал про бомжа: мол, пьет такую химию, что отходы тоже химией пахнут.

- КАК ЖЕ ТАК СЛУЧИЛОСЬ, ЧТО МЫ – В СВОЕЙ СТРАНЕ – СТАЛИ ЧУЖИМИ, НИКОМУ НЕ НУЖНЫ? – захлебывалась в причитаниях жена (она в спокойные-то минуты говорит с холерической дрожью, как мощный мотор на холостых оборотах, а тут вообще вся трепещет). Я переоделся и пошел убирать лужу, после чего долго в душе отмывался от химического запаха, а жена все еще продолжала всхлипывать.

- Дорогая, мы никому не пригодились, не стали нужны! А потому так случилось, что свою нужность должны сами приготовлять – вручную, на коленке, - я произнес это и сам испугался: сейчас такое начнется – пригодится сразу все (скалки, тарелки), в лучшем случае слова жены залетают, как скалки и тарелки.

 Но Нинико вдруг сказала: сливянку надо достать, вот что! О, да – есть ведь настойка сливянки! Недавно теща прислала со знакомыми целую полуторалитровую бутылку. И вот я достал ее из шкафа, разлил по бокалам:

- Пять, четыре, три, два, один – выпили!

 Сливянка бережно обняла меня своими душистыми руками. И помогла от бомжа! По всему телу разлилось тепло: в ушах плещется словно! Что-то среднее между баней и отдыхом на пляже. Да, умеют в народе вкусную вредность делать! Причем такое ощущение, что не только мы довольны сливянкой, но и она рада с нами побыть… На работе я отдыхаю от бомжа, а дома – от Хони. Хорошо устроился!

- Знаешь, Нинико, в синагоге появился десятилетней давности Хони – в Свердловске я знал его как Леню Хавкина. Сейчас он такой… не пророк, конечно, но юродивый, что ли. Пока над ним посмеиваются, но рано или поздно могут и задуматься над его словами о том, что все ушли в потребление.

- У нас тоже… в часовне мироточит икона святого Пантелеймона. Я вчера с утра заходила – помолилась за твой сустав.

- А за другие органы? Нет? Обидно, знаешь!

 Тут, конечно, пошли крики: как я с тобой прожила эти пятьдесят лет?! Откуда пятьдесят? Да с тобой год за два идет! На закуску жена быстро сварила пельмени из пачки, но мясом там и не пахло – один хлеб. Покойная мама делала один пельмень с хлебом, это называлось -–счастливый, а теперь все пельмени – счастливые…

 После сливянки потянуло вздремнуть, а потом – погулять. В книжном магазине встретили Геннадия, с которым Нинико вместе училась, кажется, один курс на филфаке, а после его исключили. Геннадий громко клекотал своей жене – мечте Рубенса:

- Эту полку детективов мы берем! Ту – фантастики – тоже берем! – Его раскаленный взгляд упал на нас: - Привет! Сколько лет!..

 Он подбежал, обнял мою жену и расцеловал.

- Ген, от меня, наверное, пахнет вином. Мы выпили сегодня… от стресса, и я все еще пьяная.

- Брось! Стресс – это когда выпил бутылку водки и не пьянеешь. Блажен, кто пьянеет! Мы тут закупаем книги для библиотеки: коттедж построили, в нем одну комнату под книги. А ты молодец, Нинико! Наслышаны, наслышаны - преподаешь журналистику? Моя дочь собралась к вам поступать! Ася, полку истории тоже возьми (это он уже своей жене приказал).

 И тут Мечта Рубенса сделала такой фокус: бесконечной рукой она потянулась к названной полке, а фламандской грудью и лицом – к продавщице. Кожаное облегающее пальто словно только добавляло неги ко всему ее изобилию форм.

 

[1] [2]

 

 
К списку работ Н. Горлановой и В. Букура