Нина Горланова, Вячеслав Букур
Повесть о герое Василии и подвижнице Серафиме

[1] [2]

 

 Сначала разговорились, а после познакомились.

 Студенты, прожорливые, как гусеницы, как бурсаки, наводнили кухню. Со всего общежития они тянулись сюда, неся в себе мерцание невыносимого молодого голода. Старались быстро сочинить какую-то пищу. Казалось, что все так здорово подходит друг другу: объявление на стене о курсах художественного свиста и растянувшийся под ним налим с усами, как у запорожца, блестящий. БЕДНЫЙ ТУРГЕША, ГОНЧАРОВ ЗАДАВИЛ ЕГО ПОДОЗРЕНИЯМИ В ПЛАГИАТЕ!.. Эти слова вырвались из общего гула – кухня была еще и клубом, где беспрерывно перебирались четки слов.

-  Ну и целуйся со своим Бахтиным!

Через четверть века Василий Помпи снова оказался на этой кухне – по делам журнала. И за этот миг он успел услышать: «Ну и целуйся со своим Батаем!»

 А сейчас, в начале 1975 года, Василий Помпи сидел на подоконнике: он наблюдал за банкой сгущенки и курил. А еще он привязывался сердцевиной к молодоженам Вязиным. И это для них он каждый свой верлибр читал, значительно подъёкивая интонацией, как лошадь – селезенкой:

          	- «Вий» - это Мона Лиза
Русской литературы
С ее таинственностью…

-  Нет, «Вий» - это наш Кафка, абсурдизм наказания в этом мире, - басил Вязин.

Вася перевел взгляд опять на сгущенку посреди кипящего океана в кастрюле, и его наполнило ощущение собственной большой НОРМАЛЬНОСТИ! Он не идиот, Вася Помпи, не уникальный выродок, как ему внушали и в школе, и в семье, и во дворе. Поступив на первый курс, он окунулся в целое общежитие таких же – ведь все они выросли, не сгинули, а каждый из них мог пропасть, надломиться. Благодарность переполнила его и выступила через глаза. Он отвернулся к окну.

-  Едкий табак какой: глаза дерет, - пробормотал он. – На биофак бы я ни за что не пошел. Природа – это фильм ужасов… Личинку стрекозы видали? Как череп, у нее все есть, даже весла: гребет и гребет, как на лодке, и хавает, хавает…

Мощный хлопок, затмивший все шумы! И тут же кипящий конус взметнулся к потолку и усеял его маленькими коричневыми сталактитами. Это взорвалась банка сгущенки.

Оказывается, Марта курила в противоположном углу кухни и сразу оказалась возле Василия. Он ее, впрочем, уже заметил, но руки не доходили это осознать (только принимал покрасивее позы на подоконнике). Волосы Марты были словно из первородного металла: они так слепили Васю, что золотые пятна поплыли перед глазами. ТО, что он подумал про золотые фильтры, произошло в каком-то нулевом пузыре времени – между взрывом и суматохой, поднявшейся вокруг. Но чудом никого не обожгло, лишь брюки молодожена Вязина стали, как бутерброд с маслом.

-  Наша сгущенка – самая гуманная сгущенка в мире, - выдала Марта.

 Юмор эпохи застоя таким и был – незатейливым. По внутренней, бешено бегущей строке промерцало: «…смыслоокая… уральски окает…»  В общем, Помпи понял, что самая, самая встреча в его жизни произошла.

-  И паничка поднялась не очень большая, - успокаивал он всех.

Марта замерла: два тысячелетия, которые стояли над средиземноморским лицом Василия Помпи, равномерно обсушили его черты, но настой италийской красоты еще плескался во всех впадинах лица. А тяжелые монгольские веки ему, видимо, достались от маминых предков. Вася подпрыгнул и, взлягнув воздух, сделал несколько гримас, отвергающих случившееся.

-  Что это было, а? – многозначительно сощурилась Марта. – Почему оно взорвалось?

-  А просто мир показал, что он непредсказуем, - сказал аспирант-молодожен Вязин.

Подстегнутые такой фразой, все еще глубже въелись в разговоры, чтобы отогнать злые случаи плотными телами слова.

-  Сказали: вдоль берега моря бегай – сердце вылечишь…

-  Ходят слухи, что в Свердловске свободно мыло продается!

-  Ну, я и бегала вдоль берега – попала в больницу с сердцем.

Здесь Вася совершил стряхивающий жест рукой, как бы роняя в чужую беседу драгоценную микродобавку:

-  Вам сказали бегать вдоль берега моря, но не вдоль же всего берега.

 В семьдесят пятом году предъявляли свои имена после таких вот долгих разговоров и принюхиваний под маской задушевности.

-  Василий Помпи, эсквайр.

-  Марта Белова. Читали мою статью?

-  Кажется, в «Нью-Йорк Таймс»?

-  В «Пермь-юниверсити Таймс»… Против «Романса о влюбленных».

 Аспирант-молодожен-говорун Вязин, всюду искавший пользу для народа, сказал так: мол, вы, Марта, наезжаете на фильм, а как же – «улица корчится безъязыкая»? А режиссер пытался дать язык массам.

-  Уже всем понятно, что я – Марта. А вас как зовут? Влад Вязин… А жена? Софья. Так вы прямо, у, как Толстой: он тоже все страдал, что отбирает у народа последнее…

-  Граф и не представлял, что придут большевики и все остальное отнимут у народа, - подпрыгнул Василий Помпи и лягнул воздух.

 А тут все ходили, кому не лень, форточку закрывали, чтоб не дуло, открывали, чтобы проветрить. И подошел не отличимый от других студент, но после него на жизни осталось пятнышко мертвечины. Все почему-то замолчали.

 Пока они рылись у себя в черепных коробках, ища сырье для речи, Василию хотелось соскочить с этого мира и подтолкнуть его плечом, как буксующий грузовик.

-  На каком вы факультете? – Он замахал красивыми мослами рук. – Я на филологическом.

-  Я тоже, на втором курсе. – Марта жадно ловила сигаретой огонек Васиной спички.

-  А мы в аспирантуре с Владом, - рассеянно сказала Софья Вязина, глядя на раковину (чтобы никто без очереди не втиснулся).

Она начала чистить налима и в промежутках между свирепыми рывками ножа резко выдыхала:

-  Серафима Макаровна… о «Романсе о влюбленных», что ее греет одна реплика… жить – больший подвиг… чем погибнуть…

 Быт был волшебный: он пристегнут сбоку и не замечается, потому что весь завален беседами, байками… Очередь Софьи к раковине подошла поздно, и она успела поведать Василию Помпи свое мучение.

 Свадьба Вязиных началась, как у всех: пришли сроднившиеся в битвах за просвещение люди, чтобы выпить радужной опилочной водки и поискрить дружбой. Им казалось, что после каждой дружеской попойки жизнь начинает выписывать виражи, уводящие их от жадной черной прорвы в конце… Вязины сидели во главе стола и видели, как в распахнутые двери вливались реки людей, все общежитие волнами прошло через эту свадьбу. И были там два фотографа: они все время появлялись то сверху, то снизу, рассеивая смачные щелчки своих вспышек. Кажется, их никто не приглашал. Потом вдруг получилось, что их японский широкоугольник давал такие эффекты: лицо невесты все ушло в нос, а у жениха – в бороду. Вязины совали им деньги, но Серж Кульбако процедил: «А вот что вы мне сделаете: достанете третий том Ильфа и Петрова». В тоне его звучало «куда ж вы денетесь!» Вязины стали погибать в возмущенном ужасе. (Это все равно что сейчас, в 1998 году, потребовать с аспиранта "мерседес"!) Негде было им взять третий том Ильфа-Петрова!

-  Да откуда этот гном появился? Зачем нам его уродливые фотографии!!! Да если б мы знали, что он так бесстыдно потребует… - нежным голосом с матерной информацией причитала Софья.

Вот тут и подошла очередь ее к раковине, и она принялась с бешеной силой мыть слизистого налима, пучащего глаза: «Я-то вас не фотографировал, и Ильфа-Петрова не нужно…» А рыбью голову Софья швырнула в бачок с мусором.

-  Что ты делаешь? – поразился Влад. – Голову можно сварить.

-  Все так делают, - отрезала жена.

-  Ну, если появилось такое божество по имени ВСЕ, то… - Василий Помпи захлебнулся от насмешливого ужаса.

Из коридора донесся диковатый смех Баранова.

-  Баранов от меня бегает, - опечаленно сказала Марта. – Когда волны смеха его слышу, словно я…

-  Словно я весенней гулкой ранью

Проскакал на розовом баране, - ввернул Помпи.

«Вот ты и символически победил соперника», - подумал Вязин про нового друга Васю.

Марта быстро соображала: Баранов увидит, что я еще кому-то нужна, и не кому-то, а самому Василию Помпи… и тогда мы вечно будем втроем!

- Я вам достану Ильфа и Петрова! – В глазах Василия зажегся всепробивающий огонь.

А Софье – растроганной – этот огонь показался фиалковым лугом.

 Мир для Василия раскололся с этой минуты на СВОИХ и ОСТАЛЬНЫХ. Для первых он был готов на все, не задумываясь, что могут застукать на краже Ильфа-Петрова. А впрочем, хозяин книги – не из своих. Чего там со стыда сгорать! Свои всегда книжки читают, а у не своего стоят стены из собраний сочинений, мерцая в предчувствии возможных читателей-потомков.

 Когда Василий принес Вязиным Ильфа-Петрова, темно-красный том, натруженного цвета, он сказал так:

-  Из второго ряда взял. Долго не заметят. Пыли будет меньше – поздоровеют страшно.

 И Софья радостно кивала, стараясь напором слов затопить серое чувство неловкости:

-  Да, нам нужно, так нужно! Ангел ты наш… подлецы фотографы.

-  Во втором ряду книги спрятаны знаешь для чего? Сокрыты, сокровища… незримое поле удачи трепещет вокруг них, - втюхивал Влад Вязин своему юному другу. – Что сокрыто, то и сильно. Сокровища от «сокрыть».

А Вася думал: как я раньше-то жил – без Вязиных? Жизнь была впалая, как грудь подростка. Он от радости насколько мог сильно раздвинул ребра:

-  Ну, я пойду: у меня встреча с Мартой назначена.

 …Через четверть века Влада Вязина будет снимать телеканал «Культура». Ввалились четыре мужика – все такие петербургские. И вдруг среди них обнаружился Серж Кульбако с мощным выхлопом изо рта. Остальные трое беспрерывно источали интеллектуальный озон, но мощные русские выхлопы Сержа пробивали в нем дыры.

-  Влад, твои «Вечные страшные сказки» получили такой резонанс, - говорил растроганно Кульбако, устанавливая «Хитачи».

-  Серж, Серж, - тревожно кикали, как большие умные птицы, режиссер с помощником. – Тремор, тремор убери!

-  А ты знаешь, Влад, что из одной твоей фразы родилось целое направление в фотографии. Ты сказал: «Глаза лгут», и я сделал цикл зажмуренных портретов…

Вся телекомпания с удивлением посмотрела на Сержа: им было непривычно, что он повел себя не как голая функция алкоголя, а как бы слегка подвоскрес.

Теперь отмотаем снова двадцать пять лет назад. На выходе из комнаты Василий Помпи стремительно перекрутился, как гибкий шнур, и спросил небрежно: как давно Баранов стал избегать… обегать Марту?

Супруги подумали одновременно: да Баранов, он еще на Марте лежал, а сам другой уже махал. А внешней оболочкой они приблизительно по-родительски строили мягкие улыбки и делали успокаивающие пассы.

Баранов появился в коридоре. Он шел, подтанцовывая и обмахиваясь двумя разрисованными картонками. Ум-па-па, за каждую картину, за эти шедевры, Катя Кондеева даст по рублю, а если добавить четыре копейки, получится две бутылки «Яблочного». Посреди твердых чеканок лица у Баранова таращились глаза, будто изнутри смотрел трехмесячный младенец. В них иногда словно пробегали мелкие морские волны. Они транслировали незатейливую честную передачу: «Я вас никогда не обману!» Это были глаза последнего эльфа.

И вдруг две бутылки яблочного, тщательно вымысленные, со свистом взвились и улетели сквозь потолок, а ведь только что витали вокруг, зовя крутым бедром… Баранов законвульсировал на тоненькой ножке, поймал у самого пола одну из выпавших картинок и упал в комнату Вязиных.

-  Влад, Владик, спрячь меня! Марта там… а с ней высокий… - И Баранов закрылся на ключ изнутри, после чего встряхнулся, принял онегинский вид, протянул Софье натюрморт.

-  Какие цветы: испуганные, как купающиеся девушки, - сказал Влад Вязин.

 О Вязины, подумал Баранов, как у вас все слащаво, словно слеплено из цветных леденцов!

 В дверь застучали. Не открывайте, задрожал Баранов - лицо его пересохло от страха, даже куда-то ухитрился глаза эльфа затолкать.

 Софья спросила мужа:

-  Ты что – подглядывал за купающимися девушками? А я думала: с трех лет мифы народов мира читал.

 Вязин куда-то наискосок вверх взглянул, как бы указывая на параллельность процессов: исследование прекрасных купающихся девушек и чтение мифов.

 В дверь стучали и кричали: «Баранов, Баранов, открой!»

-  У, - взвыл Баранов. – Ну кто меня просил лезть со своим х… куда не следует! Отрезать бы его!

-  Отрежут, непременно отрежут, - устало вздохнул Влад Вязин и пошел к двери. А Баранов залез во встроенный шкаф и притаился в компании швабры и ведра. «Не открывай, - шепотом молил он Вязина. – Я Марте должен тридцать рублей!»

-  Баранов, открой, не бойся, поговорим, - донеслось из-за двери.

 Все это выглядело, как будто Дон Жуан и Командор решили шутя побегать друг за другом. Первой ворвалась Марта, гордо куря на ходу. Вид у нее был какой-то французский: сверхмодный широкий ремень кричал: «Видите, какая тут талия?!» Никто не знал, конечно, что ремень сей Марта сама сшила из обложек толстых тетрадей.

 «Марта вся из бердслеевских каллиграфий, - подумал Вязин, - но… ломом тебя не убьешь».

-  Выйдите на фиг, - рявкнул он. – Я вас не приглашал с сигаретой.

 Марта быстро поплевала на ладонь и по-грузщицки лихо затушила в ней сигарету, с шипением повертев. Она сразу же увидела картину в руках Софьи:

-  Эту я тоже заберу в счет долга. Баранов, где ты, мне с тобой надо поговорить.

 «Уж я знаю эти разговоры, - тяжело дышал шкафным запахом Баранов. – Зубов не напасешься. Он кажется костлявым, этот… с Мартой который шел, но кости, наверное, у него очень твердые».

 Вася Помпи взял в руки лежащую на кровати картину Баранова. На этой были изображены саламандры, рыжие духи огня. Они бесились и словно перетекали друг в друга. По легкой дрожи этой картинки, которая повернулась в руках в направлении своего творца, сидящего в пыльном шкафу, Помпи все понял. И распахнул дверцу. Пять секунд они с Барановым молча глядели друг на друга. Вася разглядел выцветшие торчковатые усы, как будто густо насажанные обрезки лески. Вокруг них, как от брошенного в воду камня, разбегались тонкие морщинки. Проще говоря: Боярский в светлых тонах. И вдруг у Баранова начала медленно расцветать улыбка. Через муть проспиртованной плоти прорезывалось чистое веселье. Улыбка говорила: ну, щас я тебе расскажу парочку баек, снов, и ты не будешь делать мне больно, мы еще подружимся. Славяне ведь от слова - «слово», и мы подружимся на этой почве. Так сигналила его детская улыбка. Он загрохотал ведром и вылез.

-  Застенчивый, как розовые подштанники, рассвет. – Первыми словами Баранов как бы пробовал ситуацию: покруче завернуть или помягче? Помягче. – Это я сон рассказываю… Сажают меня в лодку, а на том берегу костер горит (маячок взгляда обежал всех и принес решение: сейчас покруче) – инквизиция. Башлыки с прорезями для глаз, наполовину ку-клукс-клан, и я кричу…

 «Сколько из Баранова обаяния хлещет – словно он на продажу его вырабатывает», - подумала Софья.

 Баранов понял, что бить не будут.

-  Значит, так… там, во сне, я кричу: «Не надо меня сжигать: так не бывает, неправда, что так бывает».

 Сколько мы знаем Барановых, все они отличаются от Козловых. Понятно, что в детстве их зовут коротко: Козел и Баран. Козловы растут порывистыми, с гневливыми глазами, а Баранов выбирает другой, как теперь говорят, пох…стский стиль поведения. Один из наших знакомых Барановых, когда смотрел по ТВ съезд КПСС, всегда комментировал так: «Кого среди делегатов не хватает, так это – Баранова!»

 Помпи сам предложил: не выпить ли нам, счастливцам праздным! И Марта поняла: Баранов понравился Васе – значит, есть надежда сохранить их обоих возле себя.

 Вошла Катя Кондеева с лысеющим красавцем, который назвался Сергейчуком. Баранов заговорил пышно и пошло:

-  Господа, эти мистические саламандры – сколько горя они принесли! Я знаю три случая, когда от их присутствия в доме начинался пожар (он знал два случая, но выскочило «три»). Картина всегда возвращается ко мне… И что мне с шедевром делать?

 Марта предложила продолжить эксперимент и подарить Серафиме Макаровне в деканат: сгорят все пропуски лекций…

-  Все эксперименты проводите над собой, - заметил Вязин. – С латыни переводится «экспериментум» не только как «опыт», но и «искушение».

 Баранов взял шляпу Вязина чаплинским жестом и, скособочившись, прошелся внутри компании с просящей ужимкой. Сергейчук сказал: «Я по вторникам не подаю». И тут же дал трешку.

 Дыхание у Кати Кондеевой замедлилось в три раза. Она не могла отлипнуть взглядом от Сергейчука и голосом хлопотуньи зашептала Софье Вязиной:

-  Иван скоро пойдет в морг, обмывать покойников, и у нас денег будет – полно!

 Много лет спустя Кондеева и Сергейчук разведутся, потому что Катя встретит более сочного финансиста. Влад Вязин в это время ездил к родителям в Среднюю Азию и увидел богомола, который охотился на муху. Богомол долго сидел, замерши, а потом щелк – выстрелил шипастой конечностью, и муха исчезла в его ротовом механизме. Вязин подумал: вот так же Кондеева проглотила Сергейчука. Но окажется, что она проглотила его не до конца, потому что много раз видели Ивана весело куда-то бегущим, а после – в эпоху рынка – едущим на своем «ауди». Ходили зыбкие слухи, что видели его в областной библиотеке с пачками полуистлевших газет времен нэпа. Видимо, он умудрился высосать из них свои полезные соки…

 Баранов двигался по кругу со шляпой, а руки зубчато подрагивали.

-  Братцы, - вскричала Кондеева, - хотите, сделаю луковый салат с кипящим маслом?

 И в Кукуштане, и в Перми, и в Магадане, и в Москве жизнь не устает лепить добрых маргарит и магдалин, готовых услужить художнику душой, телом и делом. Женское служение - слепое. Марта и Катя видели и не видели, что Баранов, приплясывая, катится к разрушению самого себя. Даже аспирант Вязин – и тот думал, что Баранов проходит опасный, но недолгий период самоопределения

 В комнату заглянул попользоваться насчет общения сосед с лицом честного парубка. Фамилия его Журдо. Безпятиминуткандидатство так и тикало во всех чертах его лица. Он увидел Катю - между передними зубами ее – синеватая черточка в глубине (через молочную полупрозрачность как будто бы канал, проточенный мельчайшим существом). И такой звучный голос, как будто бы тело ее все звучит, так что Журдо хотелось схватить это тело и прижать, чтобы звуковые волны встряхивали его всего.

-  А хотите, я ликер «Шасси» принесу? Народный самородный! -  И он помчался за самогоном, сдобренным глицерином и сиропом.

 Иван Сергейчук приник к гитаре и запел. Это было даже не пение, а обаятельный вой. Пока Катя режет лук, Софья сооружает бутерброды а Вязин кромсает сало, Ивану что-то нужно делать, вот он и окутывает их песней. Мелькало: темной вуалью, допьяна, не стой на ветру. Журдо внимательно выслушал и сказал озабоченно:

-  Псевдонимус-то Ахматова взяла не русский! И вообще наследила: стихи посвящала Сталину. Тут раздался легкий скрип зубов. Вася Помпи сказал как бы от лица всех:

-  Так у Ахматовой сын в лагере сидел. А если бы ты был на ее месте?

-  Никаких «если», - мягким внятным голосом отвечал Журдо. – Каждый живет в ту эпоху, которой он достоин.

-  Ах, без «если», - заорал Вязин. – Хорошо. У тебя, Гена, сын есть?

-  Пока-то нет…

-  Тогда заткнись!

-  Ты более достоин, чем Ахматова? – дернулся Василий. Марта взяла его за руку и стала гладить пальцы.

 Баранов сразу понял, возвратясь с выпивкой, кто здесь виноват в разрушении всеобщей приятности:

-  Это ты, Ген, на Ахматову батон крошил! Ну-ка, гад, глотни с нами скорее – за то, чтобы она тебя простила (он поставил на стол пять бутылок водки: маловато, думал он).

 Все выпили со вкусными звуками, луковый салат и сало так и запрыгали в молодые рты. Журдо не отставал в бодрости от всех: жевал радостно, но зубы пару раз визгливо скрипнули.

-  Слушай, у тебя проблемы, что ли, в жизни? – Помпи хотел срочно помочь человеку.

-  А, не умеете вы обсуждать вопросы… глубокие… Сразу обижаете – на личность переходите, - уличил всех Журдо.

 Кондеева превратилась в кивало: она кивала то ему, то всем остальным. Ваня молчал, но и его молчанию она кивнула несколько раз.

 Все тут упорно захотели перейти на личность Гены Журдо и слегка отметиться на ней мужскими кулаками. Баранов больше всех рвался:

 - У меня удар страшный с правой – мне папа-майор поставил удар!

 Гена у всех на глазах поплыл, как запах, и исчез.

-  Братцы, а когда же он усочился? – спросила Катя.

 «Моя Марта никогда не скажет «братцы»!» - про себя порадовался Помпи. Он видел всю картину сразу как бы восемью глазами: и сверху, и из какого-то своего внутреннего угла (рифма: ребристая мгла). И такое тяжелое счастье плитами навалилось – не продохнуть. За что? Только жаль, что Марта время от времени заводит глаза на Баранова. И Вася сразу заговорил о декабристах и Пушкине:

-  Слушайте, судари мои, а если бы они завоевали свободу и Пушкин стал бы министром культуры?

-  В лагере бы он сгинул, - выдохнул Вязин и подложил свою кисть, испорченную каратеистскими набивками, под челюсть.

-  Почему в лагере – они же все были друзья, как мы с вами! – забурлила Софья.

-  Какая там уж дружба. – Вася согласился с Вязиным. – Диктаторы Раевский с Пестелем все время бы требовали: «Пиши не эту свою фигню… любовь, богат и славен Кочубей… а воспой-ка ты 14 декабря!» Ну, раз бы Саша ослушался, ну два…

 Вечеринка, как хорошая ракета, уже прошла точку своей наибольшей выси и плавно приближалась к поверхности жизни. Баранов зарыдал, стряхивая перлы слез на грязноватые усы. Энергия стремительно уходила из него.

 А вот Журдо, который провалился сквозь стену, через двадцать с лишним лет прошел через стену областной Думы и воссел там депутатом от какого-то района. Его сыну нужно было очень быстро выучить английский язык, и Гена организовал фонд поддержки молодых талантов. Городская казна дала денег, и на эту сумму Гена издал книгу стихов Кати Кондеевой «Подземный ангел». Взамен она день и ночь занималась английским с его отпрыском. Когда она дарила Вязиным томик с обложкой из льдистого верже, они спросили: все ли еще Гена скрипит зубами.

-  Даже странно: в самые лучезарные моменты жизни: на банкете…

-  В постели, - добавил Помпи, бывший в гостях.

 Он тут же перекинул треть книги и прочел:

			   ПОДРАЖАНИЕ ЦВЕТАЕВОЙ
И слово «хер» на крышке люка
Прочла семь раз без звука.

-  Это сакральное «семь», - прокомментировал Вязин.

 Вдруг Помпи от лица женщины разыграл это: «Один раз я прочла – что за набор из трех букв? Снова прочла: что-то ведь знакомое. На третий раз: ба, так вот же это что! На пятый раз пришел восторг: о! Ну а на седьмом прочтении – эти волшебные судороги…»

 …А Василий Помпи после той вечеринки, где Пушкин почти в концлагере сидел, брился четвертый раз в жизни. Он последние минуты был обыкновенным человеком. Дальше из него жизнь будет усердно делать героя. И с большим успехом.

 Он в это утро словно рубился в битве, как его предок-легионер, безжалостно выкашивая целыми рядами упрямую щетину. Колыхалось что-то в голове про вечеринку. Но все перекрывалось хаосом впечатлений после ночи с Мартой.

 О, наша юность: первая ночь любви, первый вызов в КГБ – где все это? Да там же, где у современных юных бизнесменов первая повестка в налоговую инспекцию…

 Василий, конечно, каждый день видел эту железную лестницу на чердак, но не мог вообразить, что другим концом она упирается во вспышку, взрыв, миг несуществования. На крышке этого чердачного люка и было написано то самое трехбуквенное слово, вдохновившее Катю Кондееву… Когда Марта по-обезьяньи пропрыгала вверх по перекладинам, она отбросила люк, как пух от уст Эола. Это она открыла дверь в его, Василия, восторженный страх. Лестница загремела, как усилитель его дрожи. Потом, когда он закрывал люк, то чуть не крякнул от надсады. А от Мартиных рук, тонких, бердслеевских, эта железная пластина вспорхнула с нездешней быстротой.

 Марта уже была в середине чердака – он обнаружил ее по слабому золотому мерцанию волос среди тьмы. Он ничему не удивлялся, потому что Златовласка и должна из ниоткуда достать одеяло, которое накрыло чуть ли не полчердака. Так и не было никакой возни с одеждой, которую скрупулезно демонстрируют во французских фильмах, изредка залетающих в глухие уральские гнездовья. Какие-то лучистые взмахи… Баранов опять где-то гнусовато засмеялся внизу… Василий трепыхался среди вспышки, испепеляясь и снова возникая, и не понимал… в перерывах, когда он приблизительно оформлялся в этом мире, находил руки-ноги и голову возвращал, закатившуюся в угол чердака, он успевал несколько раз сделать предложение Марте, но не успевал услышать согласие, и его снова разбрасывало по всему миру.

 Бодрыми излишками плоти обросшая кастелянша шла по общежитской лестнице с пустым бачком. Она подрабатывала уборщицей. Во взгляде на Марту и Помпи, спускающихся с чердака, было: «Да, я бы с вами поменялась». Вслух она сказала: «А я сижу с внуками, и никакой любви».

 …Василий закончил бриться. В это время Брусникин открыл глаза, похожие на лакированные бусы:

-  А твои рифмы! «Матчи-мальчики»… инфляция поэзии! Это же чистый Андрей Андреич. – И Брусникин ушел в умывалку.

 Тут прибежала секретарша филфака Полина Матвеевна:

-  Вася, зачем ты язык-то не подвязываешь!

 Она вздохнула. И это была не подделка под кротость, называемая у нас подвидностью, а самый настоящий эталон.

-  Иди теперь в первый отдел. Тебя вызывают. Понимаешь? Никого не упоминай, ни единой фамилии. Они тебя будут пугать, а ты не бойся. Сейчас не сажают. А сажают, так не расстреливают.

 Вася почувствовал страшно колыхающуюся в теле ртуть: он двинул рукой по направлению к пиджаку, и жидкая тяжесть толкнулась в руку.

-  Чем ночь темней, тем ярче звезды, - частила Полина Матвеевна. – Серафима Макаровна всем помощница, маковка наша! И тебя, конечно, не даст в обиду.

 Вася думал: хоть бы Брусникин пришел и начал говорить какую-то ерунду. Секретарша Полина Матвеевна ушла перерабатывать тонны канцелярской целлюлозы. А Василий все удивлялся, что он становится бОльшим героем, чем хотелось бы.

 Когда он шел по лестнице, снова встретил кастеляншу, которая «сижу с внуками, и никакой любви». Она посмотрела на Василия: «Что это с тобой? Уже на девок не тянет?» Тут он начал вспоминать, что же такое намолол за полгода учебы, что уже и не понять, к чему там они в первую очередь прицепятся. Ну, например, на семинаре разбирали поэтические ритмы. Помпи, конечно, вылез с Бродским:

-  Его вибрации уникальны. – И нижняя губа Васи охотилась за нижней.

А все вокруг дремали в привычном зимнем авитаминозе и едва ли что-то слышали, поэтому доцент Ц. пропустил мимо ушей обжигающую страшную фамилию и погнал учебный процесс к звонку. «Надеюсь, не к последнему звонку…»

-  Так вот, о Бродском, - рубанул Помпи, входя в первый отдел. – Вы думаете, что он – тунеядец, а его стихи уже растворились в мировой ноосфере! (после чего Вася соизволил закрыть за собой железную дверь).

-  Ну-ну, что дальше, еще хотите сказать что-то? – поощряли его ошалевшие сотрудники, переглядываясь: «Почаще бы нам встречались такие дураки!»

 Вася перехватил эти взгляды, ужаснулся, упал в пропасть без дна и вспомнил совет секретарши Полины Матвеевны: «Язык подвяжи». Они про мою любовь к Бродскому и не слыхали, видимо…

 Тут сотрудник первого отдела откинул деревянную перемычку в барьере. Все они стали Васю усаживать, предлагали закурить, сами начали наперебой цитировать: «Мы боимся смерти, посмертной казни… тра-та-та при жизни предмет боязни. Пустота и вернее, и хуже чего-то…» Вася этих… э… вибраций… никогда не слыхал, может, у них спецотделы есть: под Бродского, под Галича пишут?

 Как объяснить новым поколениям, что такое первый отдел? Можно его сравнить с каким-нибудь обычаем: усаживанием время от времени голой задницей в крапиву. Впрочем, крапива лучше первого отдела. Она стрекает всех, кто в нее вломился по глупости. А первый отдел – ему нужно отборное людское сырье. И вот Вася наш сидит в крапиве, то есть, в первом отделе. И твердо решил молчать. Но тут же разболтался, хотя рвение работников в те годы было уже формальным. Власть уже дремала, постарела, вяло жевала, сил проглотить не было, и она выплевывала жертву, полуживую, не в силах переварить. Авось сойдет и так за назидание. Вот это все он им и высказал. Ну, они даже развеселились. «Мы это запишем, учтем…»

 Когда Вася это Вязину пересказывал, друг кивал: да, человек – существо мифологическое, ты давай, опрокинь стакан-то; человека не заставишь зверствовать, суля одно лишь благополучие материальное, миф нужен, идея светлая для зверств, а она повыветрилась за десятилетия, слава Богу, да?

 Кстати, Вязина тоже вызвали потом в «исповедальню».

-  …помочь вашему товарищу, Помпи… Вы не думайте, мы желаем ему добра! А про вас и говорить нечего, - частил кэгэбэшник. – Вы же без пяти минут кандидат.

 Вязин смотрел на дверь в другую комнату: все, как в языческом храме, есть место особое, выделенное, тайная тайных. Статью бы написать! «Этнографический взгляд на структуру тайной полиции».

-  …не надо ломать свою жизнь! Подумайте о жене. А ведь если мы ее вызовем, беременную, то может отразиться волнение.

 Один из гэбистов стряхнул с рук прилипшие папки, и из глубины спины вынырнул, покачиваясь, острый горбик. Этим он просигналил: пожалейте меня, напишите для моего начальства. И с мольбой протянул Вязину несколько листков. Влад написал: «Помпи никогда не вел со мной антисоветских разговоров».

-  А теперь подпишите… о неразглашении.

 Он подписал, пошел домой и тщательно все рассказал жене, начав так: «Я шел в первый отдел с противной физиономией во всем теле…» Потом он разыскал Васю Помпи и ему все изложил, включая жалобный горбик. Вечером ворвался жаждущий Баранов и с восторгом выслушал всю историю. Затем, разумеется, Алексей Баранов ходил по общежитию и рассказывал про первый отдел, воспев и Васю Помпи, и Вязина, и себя – за мужество дружить с такими людьми. Его примерно в каждой пятой комнате поили. Его эпос брызгал искрами все новых событий: в первом отделе одновременно находится подпольный бордель, в горбике у сотрудника – рация, а на подоконнике в ящичке выращивается «план». Забористый такой сорт, им поощряют самых лучших сексотов. Однажды хохочущего Баранова оборвал мужественный биолог-третьекурсник:

-  Лан, лан (ладно). Комендант сказал: был в ректорате – там слышал, что твоего Васю будут исключать… А мне понравилась его слайд-поэма «Под покровом нетленным».

		…когда в прорехи бытия
отхлынет вдохновенье,
то на мгновенье
и стулья, и столы, и чашки, и стаканы
лежат пред нами бездыханны.

-  Да, какие слайды! Наклоненные стаканы, голые бородачи… - Баранов вспомнил, что в тот момент, когда он смотрел на простыню с мерцающими черно-белыми пятнами, сладкий восторг проникал в каждый волос.

 * * * 

 …Зимнее небо, потягиваясь суставами туч, разминалось для короткого зимнего дня. Ректор Пикчурин посмотрел в окно, на календарь. Сейчас придет Серафима Макаровна, декан филфака. Насчет Помпи. Первый отдел полутребует исключения. Давит, но не сильно. Помпи – что-то итальянское… Зевс, обернувшись орлом, похитил красавца Ганимеда. Молодец!

 В это время Серафима Макаровна, маршируя, говорила Василию:

-  Вы только молчите, молчите!.. Понятно? Наша задача – дожить до следующей оттепели, когда ледник снова отступит.

 Серафима в самом деле верила, что из поколения Помпи выйдет новый Хрущев. И она хотела обеспечить хорошее образование таким вот – смельчакам-дуракам…

 Три девы в углу коридора ковырялись в сборнике упражнений:

-  Это второстепенный член, второстепенный.

-  Не говорите так: ОН ОБИДИТСЯ, - тихонько шепнул Помпи и обменялся вспышками глаз с ними; вспомнил про Марту, спохватился, но было уже поздно.

 Его взяли в прицел и вели до самого выхода из общежития.

Перед ректоратом Серафима еще раз оглядела Васю: да, вид квелый, но сойдет за покаянный. Обитатель кабинета всплыл легким пузырем навстречу им: 

-  Серафима Макаровна, как вы умудряетесь героически молодеть – при такой работе?

 При этом он смотрел на Помпи. Ректор был бескорыстным ценителем мужской красоты, то есть робким. Решил с первой секунды: помогу. «Но полчаса отведем на воспитание».

 Вася почувствовал: это огромное подобие розового младенца странновато. Он мимоходом слышал, что ректор – гомик, но только сейчас понял, как это на самом деле выглядит. Когда ректор Пикчурин теплым маслом  взгляда омыл его всего, желудок Васи слегка приподнял диафрагму. Впрочем, его больше волновало, останется ли он в универе. Серафима размеренно вдалбливала в лысеющую ректорскую голову:

-  Вступительное сочинение. В стихах. Без единой ошибки. Уникальный случай…

 Помпи тут открыл рот, но Серафима мгновенно стиснула (больно!) его локоть, чтоб молчал. Блин, пальцы-то у нее, как прутья, а Вася уже ослабел слегка за эту неделю (днем первый отдел, а ночью – с Мартой на чердаке).

-  Нетерпеливые юноши, - вскрикнул Пикчурин легонько. – От службы в армии студентов освободили… я в вашем возрасте еще серпом в наклон жал!

 «Жал-то ты жал, конечно, чье-нибудь колено», - развеселился про себя Вася.

-  Александр Иванович, спасибо за помощь, я вам отслужу, - полыми словами отстучала Серафима и взглянула на Помпи в поисках помощи, оживления: теперь уже ему можно было говорить.

-  Когда я получу Нобелевскую премию – половину отдам университету на ремонт, - поклялся Василий.

 Через час он что-то браво говорил Вязиным о своей стойкости.

-  В школе мы собирались. В Клубе голубых сигар. Обещали друг другу: закваску правды нести. В народ! – Пузырьки восторга гуляли у Васи по телу, и он даже подумал: «С такой силой я это говорю… такой клуб на самом деле должен где-то существовать! Откуда-то ведь полезли подробности: махорку смачивали одеколоном, чтобы благороднее курилась».

 А Вязины видели: новое что-то появилось в движениях Васи. Спину он старался к стене припереть. А когда бродили по коридору, Помпи застревал на неуловимый миг в углах. Софья думала: словно он боится, что кто-то прыгнет на него сзади. Мир будто для него делился на два: спереди подобрее, а сзади почернее. «Как часто он оборачивается», - думал Вязин. «Почему он часто оборачивается, - думала Марта, - как будто что-то услышал или унюхал».

* * *

 Вася зашел в комнату и вздрогнул: на его кровати сидела мать. Руки она закутала шарфом, как в муфте они. Даже мерзнет она красиво, подумал сын. На лицах Брусникина и Хайрулина были расколотые выражения: с одной стороны, к ней нужно относиться как к поколению родителей, но в то же время она волновала их своим свежим стильным лицом и мальчишеской фигурой.

-  Мама, - Вася поцеловал мать, - зачем ты приехала? Я ведь позавчера звонил. Значит, есть голос. А голос исходит из головы, то есть голова цела. И, скорее всего, находится на живом туловище!

-  Но ведь все остальное не гарантировано, - сказала мать. – Трубку за тебя мог кто-то держать. Кто угодно. Так что, целы ли руки-ноги – надо уже проверять.

-  Ну и что показала проверка?

-  Нормально.

-  Мам, я же еще в коридоре почувствовал тебя – так я сразу с четверенек встал, волосы выдернул из носа, хвост подхватил и в штаны.

-  Язык бы ты подхватил, - сказала мать. – Пойдем в магазин, я тебе рубашку куплю.

 Н улице она вдруг резко остановилась

-  Знаешь что, - тут она показала стиснутые слитки зубов. – Пиши в письмах только о погоде и любви. Еще об отметках.

-  Мама, мне уже осьмнадцать лет. Ось мира через меня теперь проходит, понимаешь…

-  Велели все письма им показывать!

 Разговор, как всегда у русских, с лету достиг немыслимых сфер.

-  Да, представляю, что мать Иисуса пришла бы к Ироду, - конвульсивно подпрыгнул Вася, лягнув подступающий сумрак.

Мать возмутилась: «Подлое сердце, кощунство… зачем передергивать? Не я к ним пришла. Они

меня повесткой притащили».

 Вася не одобрял Ореста, прикончившего свою мать. Мама – существо неприкосновенное, которое нужно будет кормить в старости. Но сейчас – здесь – это существо, которое стоит перед ним, как только что, дымясь, выпала она из Серебряного века. Сверхмодно одета. Доценты просто в глаза хотят ее втянуть. Она заслужила всю правду! И он сказал как можно спокойнее:

-  Ну, мамочка. Ты еще можешь отказаться! Выбор у тебя есть.

-  Не могу. Я тебя спасаю. От КГБ. Я же…

 Вася стал чеканить равномерно:

-  Вот я тебе говорю, в данную секунду, 19 марта, один взрослый человек другому… не спасай! Не показывай мои письма! А то я не буду их писать. Подумают, что ты их прячешь. Так ты лучше прямо им скажи: личное дело – сошлись на конституцию, там гарантирована свобода переписки.

-  Вась, ты нас делаешь с Петей заложниками. У меня мужика нет сейчас. Никто не защита. Да и кто от КГБ защитит, где такой богатырь.

Она плачет, а он знай говорит:

-  Ну ведь не все потеряно, я вижу, ты ищешь, сапоги вот новые, я тебя не осуждаю, все путем.

 «Петя другой, - думала она, - на него вся ставка». Она работала главным инженером, поэтому могла повести сына в привокзальный ресторан. С горя они осушили графинчик водки. Только горе у них было разное. Она точно знала, что будет все равно показывать письма сына, чтобы с работы не вылететь и Петра доучить. А Вася точно знал, что сегодняшний день – антипраздник. День потери матери. И в самом деле, 19 марта каждый год потом он антиотмечал, любовно затачивая все защитные шипы души. С каждым годом их становилось все больше, шипов.

 Он посадил мать в поезд «Пермь-Соликамск».

 В общежитии ему сказал Расим: «Твоя мать ничего выглядит!»

-  Если всех в Перми накормить, приодеть, постричь, как мою мать, то город закишит красавицами…

 Захотелось вдруг позвонить Марте. Сегодня они не договаривались созваниваться (на Мартиной поляне ежемесячные красные гвоздики). Но теперь захотелось пробиться хоть волной своего голоса. Получается, что они сильнее притискивают его к Марте. Это отравит любые… любое… Это уже отравило все. Да нет. Пора взрослеть. Не все отравлено.

 Что-то с небом стало. Раньше были светящиеся внимательные зрачки, рассеянные по всему куполу. Они как-то перебивали друг у друга право ему подмигнуть, юмор был какой-то в этом. Помпи иногда смеялся, оглядываясь (не слышит ли кто, как он озвучил этот внутренний звук веселья).

 Он понимал, что целые часы подъема навстречу этому бесконечному куполу (за это время появлялись строки и строфы)… ну, это все равно, что нырять за жемчугом, только нырять вверх… 

-  Алло, Марта? Извините, а можно Марту?.. Слушай, когда я маму проводил, в голове стихи оказались:

		Скрипят-скрипят осьмнадцать лет, 
Поскрипывает мироось,
Распался я меж да и нет…

-  Хлебниковщина, - перебила Марта.

 Вася почувствовал: вот сейчас-то самое тяжелое наступило. Разговор с гэбистами, с матерью – это легкий утренний туман по сравнению с тем, что… не оценили его строки. Да нет, они в самом деле плохи.

 Между звездами появились в черных пустых провалах какие-то другие взгляды, словно наливаясь особым любопытством… решали, что с ним, Василием, сделать. А бесчисленные сияющие глаза затянулись желтыми равнодушными бельмами.

-  Знаешь, чем больше я не хочу ни на кого походить, тем больше похожу. И на Вязина уже стал походить.

-  До завтрашнего чердака? – вдруг жалко-кокетливо спросила Марта.

 В морозном воздухе телефонная трубка лязгнула так, что он весь задрожал.

 Я одна, одна, бормотал Вася, передразнивая мать, когда возвращался в общагу. А сама после отца сменила уже двух мужей, а я уж точно навсегда один. Нет, вот по коридору идет Вязин… он ищет не кого-нибудь, а меня, чтобы обмениваться бредами. И Вася пристроился сбоку к Владу, а куртку снял и закинул устало на плечо.

-  Просто материться хочется, - сказал Помпи. – Разножопица в жизни такая!

 Влад радостно откликнулся:

-  Мат – это очень глубоко! Такие корни… При самом поверхностном взгляде на слово «мат» видим: оно имеет отношение к слову «мать», то есть к культу плодородия.

 Ну, буркнул Вася, подумав, что его мать не похожа на Богиню Плодородия. Если бы ей, Богине Плодородия, сказали гэбушники: «Отдай письма сына нам!» …да у них бы, от божественного гнева ея, все органы причинные отсохли на корню.

-  Мат – это язык взрослых в архаическом племени. Священный язык. На нем они говорили с духами изобилия. Детям же не разрешали материться.

-  Ну да. Пока они не прошли инициацию. Паспорт не получили. – Помпи сделал движение как бы к нагрудному карману, где как будто лежал его документ. – Конечно, пацаны первобытные могли убегать в буреломище куда-нибудь, за стоянку… упражняться там в мате. Но тайно.

 Вязин молнией посмотрел на друга: ведь ты угадал.

-  Мы из нашей автобазы номер два, которая посреди степи стояла, уходили далеко и уже во все горло орали и плели самые дикие комбинации из запретных слов.

-  В рот тебе малину сорок пять гвоздей? – спросил Помпи.

-  В очень смягченном варианте можно сказать, что так.

 Вася начинал: дети сейчас начинают рано материться…

-  Да, - завершал Вязин, - это стремление по-легкому стать взрослым.

 Время буквально сжиралось разговором. Когда Василий посмотрел на круглые часы, висящие в холле, то они изумленно раскинули руки своих стрелок. Без пятнадцати два.

 Весь мир такой дурак – спит, а они с Вязиным развернули веер разговора. Состояние это он запомнит навсегда. В груди затеснило, потому что вот так и происходит самое лучшее в жизни. Это все ненадолго, до края сего мига. Вязин защитится, оквартирится. Будет гулять-бродить по комнатам Влад со своими детьми, успокаивая по ночам их недоумевающий плач о своих болях.

 Вася и Влад еще тут наскребли остатки сил для обсуждения прошедшего дня.

-  Софья видела стильную женщину с тобой – это мама?

-  Софья, конечно, тебе сказала, что на лице матушки крупными буквами изложена неустроенная личная жизнь?

-  А где ты видел красавиц с устроенной личной жизнью, - зевая, сказал Вязин. – НЕ ДОДАНО, написано на их лицах.

 Василий ужаснулся: с каждым днем у красавиц долговой список растет, жизнь должна уже матери и то, и се, и восемьдесят пятое.

 Из женской умывалки выбрел пьяненький Баранов. Никто ничего плохого не предполагал. В подсобке там жила биологиня, подрабатывающая медсестрой в студенческой поликлинике. Она, видимо, угостила Баранова сэкономленным спиртом. Он, конечно, отблагодарил ее очередной историей, кудреватой такой. Сейчас он завершал какую-нибудь сто тринадцатую апокалиптическую серию, обернувшись к благодетельнице и осторожно пятясь:

-  Куры госпожи Кузяевой, мутировавшие от пси-излучения, сегодня утром растерзали свою хозяйку. Вы слушали последние известия.

-  Алеша, иди, мне спать совсем ничего осталось, - умолял слабый женский голос.

 В то время все боялись атомной катастрофы, но скрывали этот страх. Юмором припорашивали или оптимизмом. Но в третьем часу ночи Вязин и Помпи не хотели застрять еще на час в беседах с Барановым. К тому же ему мерещится, когда подквасит, что все ходят с карманами, набитыми рублями.

 А Баранов их увидел и закричал:

-  Приготовиться к транспупенции!

 Помпи сделал вид, что приготовился, и исчез в своей комнате.

-  Я замерз, меня уже трясет в дециметровом диапазоне, - пожаловался Баранов. – Чем-то согреться надо (и он посмотрел с таким удивлением, как будто не знал ни одного согревающего средства, но надеялся, что Влад подскажет).

-  Софья вот сейчас выйдет, - зловеще сказал Вязин, - и ты закувыркаешься до своего Кирова.

 Он говорил это с таким видом, словно не прочь поддержать мужское братство, но есть твердая и прямая, как клинок, жена. И он освободил плечо от трясущихся пальцев.

-  Ну, Вязин, будешь всю жизнь себя клясть!

 После этих грозных слов Алексей Баранов, девятнадцати лет, по неоднократным своим заявлениям – сын кэгэбиста, десантного генерала, академика и обкомовского работника, повернулся и побежал в женскую умывалку. Вязин нехотя повлекся за ним. «Спать хочется, мудак», - шептал он. Услышал треск раздираемых рам – побежал скачками. Ужас был пополам со злобой: Баранов в какое-то говно втянул! Прыжком Влад вылетел на середину умывальной комнаты: банка из-под сардин еще падала, сея веером окурки с помадными метками. Баранов висел уже по ту сторон окна, отклячив тощий зад. Руками он держался за полуоткрытые створки рам.

-  Прощай, Вязин, - залихватски крикнул он.

-  Подожди, я тебе чо скажу… я вспомнил: бутылка-то есть! – Вязин сделал два тихих шага, как по воздуху. – И деньги есть, вот (он протянул руку).

 А после этого он немилосердно, грубо, бесчеловечно схватил Баранова своей длинной рукой и дернул внутрь, чуть не разорвав плечевой сустав Алексея. Потом поставил его на ноги и несколько раз ударил своей согнутой, железной, как совок, ладонью.

-  Ну ты глупец, Вязин, сексуальный придаток к Софье, - грассируя от удара по челюсти, бормотал Баранов (он твердо знал, что Софья верит только в него, Алексея Баранова, ведь он единственный, кто может вытащить ее из уютной, но безнадежно провинциальной ямы по имени Пермь).

 Вдруг в нем появилась лощеность, словно кто-то впрыснул ее. Его выцветшие навсегда брови неуловимо поднялись, и Алексей будто блеснул моноклем:

- Мистер Дуболом, а не убрались бы вы от моей избранницы?

 После этого Вязин вымыл под краном разбитый нос Баранова и повел его укладывать на пол в их с Софьей комнате. В семь утра Алексей продрал глаза и снизу смотрел на вошедшую Марту: в самовязанном отцовском свитере ниже колен и чуть ли не в материных комсомольских ботах она все равно выглядела утонченно-декадентски и засасывающе. Он со стоном и стуком уронил голову на пол, но Марта грубо сунула ему под нос картон с саламандрами.

-  Вся квартира выгорела! – гневно шептала она ему под ухо.

 Вязин уже сидел, тоскуя, на краешке кровати.

-  Можно, я внесу неделикатное предложение? – спросил он сипло. – Сейчас Алексей оденется, и вы вылетаете ворковать в коридор. Или клекотать. А мы с женой поспим еще.

 Пришлось Баранову превратиться из узла, сваленного на пол, в белесого Боярского Он смотрел на Марту умоляюще сквозь распухшие веки и дышал выхлопом. О, как красив ты, проклятый… «Сейчас же перекрась саламандр в зеленое, - засверлила Марта голосом. – Чтоб ничего не горело у нас».

- А ты говорила: вся квартира уже выгорела. – А Вязину он сказал: - Ну и оставайтесь в своей глупой и мерзкой сонливости!

 Но Вязин уже ничего не слышал: за ним сомкнулись просторы сна. Приход Марты оторвал его от тяжелой работы: он был сверхновой звездой и обеспечивал насыщение Вселенной разными атомами…

 На улице Баранова буквально разрезало морозом. Он согнулся в приступе кашля, наконец совсем скрючился до замерзшей воды, которая решительно хотела пуститься в весенний путь, но жестоко обманулась. Алексей отдышался и сказал: мол, нужна внутренняя примочка, чтобы хрипоту эту выгнать.

-  Ты мне дашь, - вскинул он на нее жадно, по-детски, глаза застоявшейся воды.

-  Конечно, - сказала Марта. – Дома никого нет. Но сначала перекрась все!

 Баранов долго точил карандаши. Его припухшее от побоев лицо приняло нежное выражение.

-  Десять вязинских ударов, - сказал он весело. 

 Огненные саламандры стали зелеными, потом он положил сверху синего для гармонии, и вот зашевелились подводные духи на картоне. А самая главная саламандра, очень такая ломкая, с короной на чешуйчатой голове, так на Марту походила – она имела в ящеричном лице что-то от ее бедер. Это ведь мои скулы, подумала Марта.

 Она не знала, что Элементали воды еще более необузданно вырвались в этот мир, чем перводухи огня. За следующие десять лет эту квартиру будут несколько раз заливать соседи.

 Алексей надеялся, что холодильник нечто содержит для него, но Марта повлекла его все дальше и дальше. «До встречи, холодая и огненная жидкость!» Еще с завистью прослушал, как за окном старушки громко и вкусно готовятся к весенним дачным работам.

-  А вы, когда помидоры подвязываете, - трескучим голоском вопрошала бабушка, - два или три раза веревочку вокруг колышка обвиваете?

 Алексей думал: он первый оценил всю телесную лепку Марты, а этот глупец Василий Помпи… с его скорлупками слов… дальше мысли пошли рывками и вообще исчезли в лучистой энергии.

Потом Баранов увидел выгоревший телевизор, похожий на череп. А Марта говорила.

-  Какой этот каммунизм пративный, - жеманно-столично тянула она. – Не дадут ведь нам жить втроем, замучают на всяких бюро, а то бы я вас вдохновляла каждый день! Муза двух гениев!

-  Марта, где пуговица?

 Она смущенно призналась: «Я ее откусила, не знала, куда деть, и проглотила». Смутно она догадывалась, что у мужиков такая безоглядность высоко ценится.

 Но Баранов ничего не оценил:

-  Ну, когда она выйдет… ты ее не выбрасывай – перламутр чистый!

И озадаченно наблюдал, как тухнут ее глаза.

-  Да ты что – это просто кусок пьесы, которую я сейчас пишу. И примериваюсь иногда, разыгрываю вчерне, - неуверенно добавил он, не веря, что будет принято к рассмотрению (но ведь барахтаться нужно до конца – и в самом деле, во! Глаза Марты снова включились).

 * * *

 Расим Хайрулин говорил Василию Помпи: боязно идти к Серафиме Макаровне домой – вчера она словно разочарована была нами… она ведь ждет от всех сверхреализации!

 Помпи орошал одеколоном свежепоглаженную рубашку:

-  Это против литературного настоя в ее квартире, мне прошлый раз мерещилось, что у нее под столом старушка раскольниковская лежит.

 Первоапрельский номер стенгазеты делался на квартире декана. Свой беспощадный гнет деканский Серафима маскировала пирогами, бесконечной чередой тянувшимися из духовки: мясными, рыбными, ягодными. Даже Баранов – уминая пирог с черемухой – смирялся, что отвергались его иеремиады против военной кафедры.

-  Из-за военрука школу бросил знаете кто: Бродский! – бурчал Алексей между двумя закладками пирога во вдруг обнаружившуюся у него большую пасть.

-  Да бросьте вы, ребята! Против вояк… Сервантес вообще был солдатом-наемником, а потом написал «Дон-Кихота». – И Серафима хитро смотрела: слабо вам что-то возразить мне…

 Ну, сейчас читатели понимающе перемигиваются у нас за спиной: вот, под видом описания ужасного тоталитаризма с его цензурой, они, Горланова и Букур, тоскуют по старому, по ушедшей юности: о, где ты, свежесть?

 Да сейчас этих стенгазет полно – в интернете, они только по-другому названы. Платишь за страничку и трясешь на нее, что голова намолола.

 Да мы сами видим, что слово как было напоено таинственными энергиями и любимо сердцем нашего человека, так и нынче!.. Вспыхивают названия фирм – причудливые, колдующие. «Колизей», «Динара». Что им Колизей этот? Все эти звучные напевы? А раскидывают звуки, как тенета, чтобы удача запуталась в них, приворожилась сюда, не пролетела мимо…

 Но вернемся к той – не виртуальной! – стенгазете 1975 года. Помпи сказал: мол, Сервантес до этого в мусульманском плену был, там и стал человеком (все время Вася сидел на корточках, но не как заключенный, а как готовый к прыжку боец).

 Тут бесцветный Валуйский, муж Серафимы, стал заметен. Он окрасился в цвета интереса к разговору, как любопытный осьминог.

-  По неписаному протоколу… мусульмане предлагают пленному стать сторонником Магомета. – Он быстро сбился на ровный тон лектора-атеиста.

С его изысканным профилем, аристократическим назальным призвуком в речи и продуманным откосом щек, муж Серафимы был сразу вознесен в общем мнении как утонченное украшение ее. Умные вещи он говорил с видом дарения. Он ведь не сам их выдумал, но произносил так, словно они только что завелись внутри его сознания. Невидимый шлем колонизатора среди невежественных туземцев – вот что слегка раздражало. Когда же Вязин вякнул, что «информация – это вырожденная истина», Валуйский поджал сочные губы, что на языке обычного человека выражало: «Я просто взвился на дыбы».

-  Не понимаю, какая еще истина может быть поставлена против фактов, - отрезал он.

 Это все было вчера. Несмотря на шероховатость с Валуйским, всем было очень ничего – в то время свирепствовала эпидемия сдержанности (они стеснялись признаваться в собственной великой удаче, что вслепую нашли друг друга). Серафима в конце сказала:

-  Древние греки могли всплакнуть, расставаясь на ночь и нисколько не стесняясь, потому что ночь для них…

-  Одна из личин хаоса, - продолжил Вязин.

 По предложению Вязина все тут же всплакнули друг у друга на груди. И лишь один Баранов рыдал искренне, самозабвенно, выкладываясь: сегодня ничего так и не было, хотя универсам по-прежнему стоял в нескольких шагах от этого дома со своим заманчивым вино-водочным отделом.

-  А где барышня? – поинтересовался Вася (барышней он звал пятилетнюю Серафимину дочь).

Моника вышла из детской, встряхивая два коробка спичек (самодельные маракасы) и напевая

«Естедей» - нудно, без слуха.

-  Я хочу порыдать у тебя на груди, - сказала Марта Монике.

-  Не надо! – надевая на Марту пальто, сказал Валуйский. – Мы ее сейчас будем загонять в постель. Она, конечно, знает, что вы завтра все придете, но для этого надо поспать. Сон для того и есть, чтобы «завтра» пришло!

 Все начали тут же уверять Монику: да-да, конечно, сон – это такие силы, которые притягивают «завтра»… Все знали, что Моника плохо спит.

 Когда проходили мимо универсама, Баранов прикинул: завтра, в случае чего, если пошлют – беспочвенная надежда никогда в нем не умирала. Если пошлют гонца…

 Марта шла с острой надеждой: завтра она снова увидит Васю в неожиданной роли. Сегодня он взял Монику на руки и сказал: «Барышня, вы нам нарисуйте свою маму, а мы ее приклеим на самое видное место в газете». От неожиданного бархата этого голоса Марте показалось, что у нее внутри уже завелась своя Моника.

 Софья шла со злобной энергией, форсируя все лужи на пути. Ей не нравился последний лист в газете, посвященный молодоженам:

		Не позволяй жене лениться…
…Жена обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь.

 Надо терпеть, что поделаешь, а то прослывешь человеком без юмора.

 Сергейчук, Кондеева, Расим и Брусникин, самые легкие элементы компании, катились, как рассыпанное разноцветное драже. С дурной романтикой они голосили: «В последний троллейбус сажусь на ходу…» Так и тянуло бросить родных и близких, махнуть куда-то на стройку, чтобы воздвигнуть ряд голубых городов. Среди раскисших просторов Вязин вдруг начал серьезный разговор с женой:

-  Вот что! Чтобы заработать деньги на кооператив, я сейчас завербуюсь…

-  Куда? – со злобой спросила Софья.

-  На рыбные промыслы Дальнего Востока.

-  А для чего ты женился на мне? Лучше б тогда я за Баранова…

-  Так я буду деньги присылать.

-  Деньги вместо мужа – держите меня! – закричала Софья. – А Серафима что подумает? Зачем ты к ней в аспирантуру-то поступил?

-  Уже пять минут первого, это была первоапрельская шутка. – Влад показал часы.

Но Софью уже не обмануть: износились, истончились под ней те небеса, на которые она поднялась в браке. И она полетела, оглашая округу характеристиками мужа. Одновременно она шла походкой Серафимы Макаровны, как будто все время в гору.

 Вася Помпи вдруг решил, что ощущает всю поверхность города, как свою кожу. А впереди, за Слудской площадью, стылое тело Камы.

 Отвернув носы, все быстро прошли мимо заброшенной Феодосьевской церкви, которая отчаянно жаловалась, что ее красоты превращены в дракона с тремя головами (так без крестов выглядели маковки). Почему же ее до конца не порушили, думал Вася, это было бы гуманнее, чем стоять обгаженному храму посреди города и быть приютом бичей. Может, здесь что-то специально-воспитательное задумано? Вот, поход в первый отдел как-то продрал мозги освежающим сквозняком, и теперь многое стало заметнее, некоторые слепые пятна во взгляде отпали.

 Брусникин оглянулся: где же его Лида. А она, крупно выгребая ногами, так же, как и Софья, шла с другой стороны с Пашей Суровцевым.

 В 1998 году Паша Суровцев, уже автор нескольких книг о гонимых после революции пермских иереях, приехал в Белогорский монастырь на чтения «Женщина в православии». В этот день, крупно и истово шагая, к монастырю приближался крестный ход. И была у всех такая походка, как будто бы шло триста Серафим!

* * *

 Все ушли, а разговор остался.

 «Этот Баранов со своим талантом уже задолбал нас. Мы не будем терпеть, что он самых красивых под себя подгребает». – «Ха-ха-ха, да он пропил все, давно импотент, физический и творческий».

 Алексей думал: ничего себе – стена-то пропускает звуки! Не замечал до сих пор. Ну, послушаем, интересно о себе со стороны узнать. Только вот что-то сердце трепещет, а пот прямо заливает глаза, выедая. Чифирку бы сейчас! Да и броситься к картону и пещрить его, пещрить карандашами, доказать им сейчас, этим соседям, что я не кончился! А они, соседи, вдруг резко изменили разговор: «Это из-за него, Баранова, меня в КГБ вызывали».

-  Кабачковой икрой хорошо бензобак заправить сейчас!

-  Пора бы его, падлу, выбросить в окошко.

 Баранов даже не находит слов! Какие!.. Ведь они же спокойные там жили всегда, историки. А оказывается, эти… сейчас я их разнесу! Он кинулся, а комната соседей встретила его прямодушной пустотой. Дверь была не заперта на ключ и отлетела от легкого толчка. Может, вышли курить? Или сбежали, струсили? Вот как быстро они выбежали!..

 На кухню! Баранов решил: соседи там. Курят. Лишь бы отогнать от себя догадку, что голоса раздавались в голове. Это хуже всего! Пусть лучше на самом деле все вокруг говорят, какой он гадкий пьяница… Но на кухне были только кастрюли. Алексей открыл кран, чтобы пот смыть, а вода мучительно потянулась через тесное медное горло, забормотала:

-  Не лей меня! Не лей мня!

 Надо коменданту сказать: пусть починит, если воде тесно, больно, может быть. Мало ли что она там говорит не лить, вода-то нужна всем! Пусть починят водопровод… трубки эти.

-  Вагиф, - требовательно начал Баранов, - сделай что-нибудь. – Он взмахнул руками дугообразно, чуть не задев за кавказский нос Вагифа. – Вода из крана что-то все жалуется, прямо так натурально сказала мне: «Не лей меня - больно». И еще про то, как в плен взяли из речки!

 Вагиф ужаснулся, но – конечно – виду не подал никакого! Сейчас же бежать к ректору с докладной, а то подумают, что наркотики через меня из Азербайджана идут.

-  Разбэромся, - твердым голосом вождя, берясь за ручку, сказал комендант. – Иди, везде разберусь. Ляж аддыхны.

 Но это была не травка. Вагиф ошибся. Это было то, что ласково называют «белкой», чтобы как-то приручить ужасное сочетание слов «белая горячка». А приручить, чтобы не изменять себя, ни-ни. Много есть таких попыток. Вместо «алкоголик» говорим «алконавт» в надежде, что сразу возникает романтическое «космонавт». «Белая горячка» - это не болезнь, не окисление мозга, а белка, отдельное существо. Разумное. Оно не дает бросить пить. Поэтому оно и появляется, когда человек хочет выйти из запоя и не пьет день-другой. Баранов был месяцами в легком поддатии, а тут два дня делал газету в квартире Серафимы и не брал в рот ничего. И вот существо, которому было поручено взять в разработку Баранова, сияло своим витым панцирем, нависая над ним со всех сторон. Оно выпускало щупальца бредов. Главной задачей белки было – испугать. Тогда от страха человек бежит и выпивает. И голоса страшные уходят… Некоторые видят белую горячку в виде чего-то зелено-мохнатого с рогами, с копытами, с хвостом. Но это не она сама, не белка. Это ее рабочий орган!

-  Где он, давай-ка его найдем! У тебя все припасено? – И раздалось металлическое звяканье. – Ну, закрой чемодан, пошли. Захвати сверло.

 Баранова озарило: надо выпить! И все это исчезнет. Он представил, как те, что подбираются к нему, звеня чемоданом, исчезают на полушаге.

-  Опрокину милую стопочку и поцелую ее в жопочку.

 Но выпить не было, денег тоже – под рукой одни сигареты. Он закурил. И тут через него прошла конвульсия, стянула колени к животу. Он едва добежал до раковины в умывальной комнате. Ну, думает, теперь уж все равно: нужно разбиться, но достать. Достать. Что делать? Придется портрет Софьи толкнуть. Потом выкуплю его, посулил он себе и даже на миг поверил в это. Получив от Вязиных пять рублей, Баранов понесся в магазин, не обращая внимания на весну, которая хотела изо всех сил ему понравиться (уж он-то мог ее написать, перенести мокрыми карандашами на картон). Что-то купил душистое, крепкое, выпил глоток за углом, привычно хоронясь. Дальше не шло. Подумал: ничего. Сейчас соберусь с волей, все преодолеем… Судорога! Бросает его чуть не под трамвай! Вагоновожатый бешено зазвонил, этот звон превратился в пот, в котором он начал липко бултыхаться.

 Баранов чувствовал, что ноги – температуры самого тротуара (ледяного). Но руки еще держали бутылку, неподъемную. Она выворачивала все суставы. Он губами уже не мог шевелить, но мыслями еще что-то выражал: «Донесу цистерну эту… самое главное». И, тяжко кренясь на одно крыло, по лестнице протянулся до Вязиных.

 Софья сидит со словарем. Софья ищет градусник. Во все стороны летят порошки, таблетки. Надо схватить Вязина за руку, а то можно умереть.

-  Вязин, Вязин, не уходи!

 Все сложилось отлично, воспаление легких пришло точно по намеченному свыше расписанию, не опоздало, молодец. И сущность «белки», изгнанная голодом из Баранова, приготовилась нехотя улететь, предвкушая еще большую добычу впереди.

 Софья смотрела на свой токсикоз как на технические неполадки в себе. Она с равнодушным терпением ждала, когда муж соберется вытащить ее на шампанский весенний воздух. Шел второй день легочного воспаления у Баранова, и температура уже не давала брызжущего во все стороны пота. Антибиотики особенно не понравились этому существу в мерцающем панцире – см. выше.

-  Вязин, Вязин, Влад, ты куда? – К Баранову вернулся страх, что сейчас снова заговорят за стенкой. – Не уходи! Я умираю.

-       Конвульсий не вижу.

-       О, как ты гнусен и груб!

 Софья закричала о воздухе, уже не в силах терпеть.  Баранов, с другой стороны, в слезах:

-  Влад, я тебе расскажу, признаюсь, как я сделал женщинами всех крошек: Марту, Катю, всех. Но Софью я даже не… Будь спокоен, подойди!

 Вязин загрохотал могуче:

-  Ко мне, носки мои родные, вы не оставите меня, и ваши песни боевые…

-  Меня волнуют, как коня, - заключил Баранов, кисло наблюдая, как Вязин обувается.

-  Конечно, есть такая профессия – Баранов, - начала Софья и не закончила, как часто делают женщины.

 Баранов занудил, потея вновь: «В тебе, Софья, шевелится будущий Вязин… а я ждал от тебя свершений, где эта трепетная женщина, что с тобой сталось! Ты променяла меня на этого дуболома!»

 Некоторые слова тогда были так переиспользованы, что к ним можно было мысленно подставить добавку картонный. Картонно-трепетная Софья. Каких картонных свершений он от нее ждал? Слово «свершения» вообще было таким пыльным, что из каждой его поры вырывались миллионы мертвых семян. Вязин чувствовал, что слово живое, что у слова внутри есть узелки и трубочки, по которым циркулируют силы, что каждое слово: сложноустроенное существо. Сказал слово – породил существо, состоящее из летучих трепыханий, а каждое трепыхание силу несет. Да слово – это чуть ли не разумное существо, каждое! В нем есть проблески сознания. Но когда его перенапрягаешь, слово, оно начинает болеть и потом летать в виде теней звуковых…

 Вязины ушли, а их раздражение продолжало тут ходить. Вдруг (читатель, проснись!) начали

 выступать шепоты из пустоты: Вязины сейчас едут – в Америку – ты им надоел. А в густом киселе застоя никакой поездки в Америку не могло быть. И одним боком себя Баранов понимал, что снова слышит бред. Его виноцветные глаза остекленели от страха. Он опять лежал, как отключенный механизм, только вздымались дыханием желтоватые усики. Никто. Никогда. Не придет. Но… Серафима наша как говорила на лекции по Пушкину: «СНАЧАЛА в душе настало пробужденье, а ПОТОМ уже явилась ты!» С себя нужно начать, с насильственным юмором подумал Баранов. Он взял сигарету и хотел закурить, но руки так дрожали, что спичка вся сгорела, а до сигареты не добралась. И сгоревшая спичка, в виде чуть ли не Богоматери с иконы «Деисусный чин», упала на тумбочку. И тут внутри такой вопль раздался, без всяких шуточек – Баранов воззвал: «Не допусти этих страшных голосов снова!» Руки его сами зашевелились, сами взяли ножницы, раскрыли их крестообразно, и вот «белка», то бишь белая горячка, вылетела из него вон и умчалась вон.

 В это время явились Вязины и принесли такие запахи, будто Баранову приставили новый нос. «Значит: весна и я выздоравливаю».

 * * *

 Возле ректората стоял глобус в два роста вышиной. На одной шестой части суши была белая, как от ярости, надпись наискосок: СОВЕТСКИЙ СОЮЗ. Баранов старался приосаниться в ожидании Серафимы: то одно плечо приподнимал, то другое, но в это время упустил грудь, и она начала заваливаться между плеч. Он увидел себя в зеркале – попытки автосборки, и, оказывается, каждый, кто желал, мог наблюдать все его мучения. Они реяли из него и, как ртути пар, витали между лицом и зеркалом.

-  Ну что, Алексей, человек Божий, вперед. – Серафима появилась внезапно. – Но я вас прошу: никому ни слова! Молчите там, понятно?

 В глазах ее мелькало что-то материнское. И Баранов знал, что тут нет никакой подделки, ибо на сегодняшний день это было лучшее лицо в городе Перми. А если не получится, если его исключат из универа? Нет, об этом думать нельзя. И Баранов заскакал за своим горячо любимым деканом по лестнице. Серафима же шагала широко (ее великолепно-уверенная походка бодрила Алексея):

-  Пермяки повально гипертимны…

-  Гипер-что, Серафима Макаровна?

-  Ну, чересчур возбудимы. Это от нашей воды. Йода нет в ней. Щитовидка без йода дает повышенную повальную нервозность.

-  Между нами, мутантами, говоря: эта пермская гипер-что-то… мне вот и нравится, - лихо отвечал Баранов, снова пытаясь взбугриться.

 Пятница – это маленькая суббота, думала Серафима, все стараются пораньше уйти с работы. Только бы он принял нас, бормотала она. О, родная, родная, думал Баранов, зачем я был гадок, пил, слушал эти голоса, грозные… если меня оставят… пусть меня оставят в универе! Я тогда…

-  У вас этих гениев, Серафима Макаровна, таскать - не перетаскать, - улыбчиво встретил их ректор. – Вы уж скажите сразу: сколько их там, на факультете, накопилось?

-  Искусства много не бывает, Александр Иванович. И знаете: рисунки Баранова в стенгазете – это же двадцать первый век.

 Все у тебя двадцать первый век, думал Пикчурин, не убирая улыбки. Новый век еще далеко, а все уже стараются забронировать в нем местечко!.. Юноша тревожил его тем, что походил на оперного витязя, а «витязь» - это откуда?

-  Серафима Макаровна, «витязь» - откуда?

-  Из скандинавского викинга… что значит «бродяга».

 Серафима начала плетение словес: без звучащего слова нам все равно не построить нового общества, Александр Иванович, дорогой, вот тут-то филологи и пригодятся, да-да! Пикчурин в ответ качал розовым лицом и не перебивал. На самом же деле надежды Серафимы тут были на стыдливую тягу Пикчурина к таким вот золотистым витязям и эллинам, эх, еще бы сейчас посвежее выглядел Алексей, как хотя бы год назад!.. Ректор в ответ даже не убрал улыбку:

-  Жизнь так устроена, что человек не властен в некоторых делах.

 Она сразу все поняла. Если кто-то говорит, что жизнь такая плохая, это значит только одно: он заранее принял решение поступить погано. «Уеду в Смурновск, поступлю на журфак», - пронеслось в мозгу у Баранова. Смурновском обзывали тогда Свердловск.

-  Комендант в докладной написал, что вы, Баранов, были в наркотическом дурмане. Я здесь ничего не могу поделать. – Ректор навел на последние слова ну траурный оттенок.

 В то время наркотиков боялись больше, чем диссидентов. Эти вещества сильнее и успешнее уводили людей от идеи всеобщего счастья. Наркоман счастлив в одиночку, у него власть внутри захвачена другим хозяином. Власть компартии кончалась на поверхности кожи морфиниста или анашиста. Лечить нужно, но это уже не дело ректора. Его дело: исключить.

-  Не было никаких наркотиков! – закричал Баранов.

-  Молчите! – отрезала Серафима. – Что же вы мне по телефону не сказали, Александр Иванович…

-  Не мог. Об этом вообще много не говорят, вы знаете. 

 Ничего я не могу изменить в твоей чадящей судьбе, юноша нежный, думал ректор, вспомнив вдруг: «…но боюсь, среди сражений ты утратишь навсегда то ли прелесть робкую движений, скромность неги и стыда, то ли наоборот».

 Он, Баранов, не помнил, как очутился у Вязиных, и сказал лихо:

-  Кошка бросила котят – пусть е…тся, как хотят!

 Мать Баранова находилась далеко, в Кирове, и роль ее сейчас взяла на себя Софья, запричитала: советская армия тебя же сразу загребет, загребет. К картошке она достала банку грибов, грустящих в рассоле.

-  А что, - сказал Алексей карамельно-хрустким тоном, - настоящий мужчина должен побыть воином… все дворяне – это воины… господа офицеры...

 Он подкрутил серый ус и стал гоняться за грибом по тарелке с вилкой наперевес, думая: «Почему это не вся жизнь так устроена – говорить, что мужчина должен быть настоящим, храбрым, а в то же время уютно поедать все, что женщины ему мечут справа, слева, и все такие рафинированные».

-  Давай, нарисуй подарок Васе и Марте на свадьбу!

 Глаза его начали распускаться навстречу алкогольному дождю, не только возможному, но и обязательному на свадьбе. Поэтому Алексей яростно рисовал всю ночь в холле. Девушки-студентки подходили, жаждущие опыления, а он им рассказывал про зубастых кур госпожи Кузяевой после ядерной катастрофы. Он не просто повторялся, а тут же описывал еженедельник «Определитель новейших тварей и растений, опасных для человека». Особые приметы: у кур третий глаз, агрессивность и зубастый клюв. Охотятся стаей. Зачатки разума. Тогда казалось, что все это очень смешно. Госпожа Кузяева! А какие в будущем могут быть господа! …И какие могут быть такие уж взрывы… Но мы теперь после Чернобыля – в общем, все понятно… охотятся там, говорят, куры – стаями на лисиц… ну, и господа появились вкраплениями, так вот.

 Мусоля красный карандаш во рту, а потом касаясь им осторожно разных точек ватмана, Баранов развивал сюжет: картинки в «Определителе» будут голографические, и каждое изображение страшилища можно рассматривать со всех сторон… Вдруг сами собой плавной колонной прошли в голове пышно одетые мысли, как средневековые испанцы. Во-первых, надо у Вязиных взять на память альбом Модильяни. Я ведь их никогда не увижу, Вязиных-то! Прощай, Пермь, где каждый второй похож на Мармеладова! Я найду такой город (и хитренький голос спросил изнутри: «Где каждый первый похож на студента с топором?»)… такой город… Мысли, куда вы меня? Эй, мысли! Подожду, перекурю, пусть прекратятся. Но они оказались похитрее. Одетые в свои разноцветные рваные камзолы, они скрылись за холмом грусти о Вязиных, обошли его и вернулись еще большей толпой: «Мопассана бы двухтомник, барин. И кольцо». Да-да, кольцо хорошо… Софья его не носит, у нее пальцы распухают.

 Карминовая пыльца как бы осела на всем вокруг. Весна, но внутрь почему-то она не проникает, загоревал Баранов. День вставал очень веселый. «Озолочу всех!» - кричал он, разгораясь. Облака были в блестках, как любимые жены гарема. Надо сделать промоины в душе, тогда весна заструится внутрь. Ну, конечно, мне придется на свадьбе Помпи и Марты… в пять раз больше двигаться и шутить, чтобы походить на прежнего легкого Баранова.

 На свадьбе Баранов так смотрел на простоватых Вязина и Софью: не смогу у них взять… рука не двигается в загребущем направлении.

-  Софья, ты когда-то обещала отдаться мне, - громогласно начал он.

 Вязин показательно захохотал. А Софья как несла стопку тарелок, так и пронесла мимо. Тут и заплодоносило право взять Моди и кольцо. Потом выяснится, что пятьдесят рублей он взял у Василия Помпи, а у Кондеевой умудрился дюзнуть несколько серебряных полтинников двадцатых годов с ужасным молотобойцем.

 Когда Вязин хохотал, Василий Помпи понял, что друг его задет. Вдруг у Влада Вязина сделалось непроницаемо-мужественное лицо. Вася для друга торопливо сляпал защитную словесную конструкцию:

-  Художники часто бывают ненормальными, но обратное неверно!

 Новоиспеченная его тещечка добавила: мол, нормальный, что ли, Баранов – нарисовал Марту и Васю словно в тюрьме! Просовывают друг к другу руки сквозь стену. Она даже прикидывала: когда уже можно будет выбросить это злое кишение красок, чтобы вместе с ним ушла сила, которая приказывает…

-  А что? – Баранов взрывообразно развел руки. – Так уж легко мы разве друг к другу прорываемся!

-  Народ-то понимает, что искусство – это не игрушки, - полуспорил-полусоглашался Вязин.

-  Все хорошо, все это правильно, - кивал Помпи. – Только само слово «народ» - мы уже не видим, как оно оскорбительно! Что такое – народ? Это то, что народилось. Подчеркивается одна биологическая способность размножаться.

 «Ну, не понравился вам мой подарок, ну и что – он сам по себе хорош, без вас. Надо за него у Марты еще парочку чего-нибудь взять». Вдруг потерял Баранов решимость взять у Марты что-то… надо стакан-то направить в себя, чтобы решимость влилась.

 Половину стола захватила родня Марты. Там выбраживались древние ферменты плодородия. Они выплеснулись вдруг таким вот требованием:

-  Будем прятать щас невесту.

 Помпи из итальянца превратился вдруг в половца: лицо стало бешеным. Но и в бешенстве он выглядел как Мастроянни, играющий половца. Мать и брат Петя повели его успокаиваться на кухню. И сообщили новость: купили БЕЛЫЙ РОЯЛЬ! Бешенство – это камнепад, распад самого себя на грохочущие жернова. Изумление от белого рояля остановило распад и осыпание. В прошлом году мать покрасила полы в изумрудный цвет. Слишком много зелени получилось. Решила разбить это белым пятном. И аристократически не жалела на это никаких денег.

 Брат тут стиснул мышцастой рукой локоть Васи: молчи! Но через двадцать лет, когда мама потребовала оплатить покупку норкового пальто, Вася был уже очень обстуканный:

-  Я могу лишь оплатить твой визит к частному психиатру.

-  …Жених, жених! – скандировала родня невесты. – Отгадай загадку! За! Гад! Ку! (И тут подхватили все)

 Вязин думал: кто спорит, обряд нужен, плодитесь и размножайтесь, но если весь человек уходит только в это - тут Влад с Розановым и схватился…

-  Василий, взгляд синий, - дружка с заляпанным томатом полотенцем через плечо развернул ватман. – Вот помадные отпечатки: найди здесь губы своей Марты!

 Вася ошарашено смотрел на этот соцарт. А Баранов, изгибаясь по-кишечнополостному, кричал:

-  Вот если бы это были отпечатки других ее губ!..

 Тут шестнадцатилетний, но уже хорошо подкачанный Петр закипел, схватил Баранова и вытащил его на площадку. Тот почувствовал, как часть лица вспыхнула и отяжелела. Да вы без меня пропадете, изумился он такому повороту. И уже не мог уйти. Разрывая на груди рубашку и активизируя таким образом сердечную чакру (по примеру предков-прарусичей), он вытянулся и сократился до самого стола, крича:

-  Со скуки! Пропадете без меня! Пропадете!

 Многие не обращали на него внимания, потому что уже самого внимания-то у них не было. Остальные искренне попытались помочь жениху в разгадывании губ. Вася решил прекратить это и нагреб по карманам несколько рублей – заплатить штраф за недогадливость. Все такие добрые: брат Петя Баранову заехал – только из доброты, синяк об этом извещал на догорающей физиономии… мама тоже добрая! Давала в детстве Пете по двадцатчику, чтобы он каждый Васин поступок доносил до мамы – она хотела воспитать передвижное материнское око. Но несмотря на то, что Петя три года получал по двадцатчику,  потом он сам отказался: «Ма, я больше не буду».

 Серафима Макаровна окольцевала сильными губами сигарету и посмотрела на Марту, «спрятанную» невесту. А с той стороны двери бушевала стража из гостей, охваченных первобытом. Они жаждали выкупа за условную девственность.

-  Почему мужчины хотят девственницу! – возмущалась Марта.

-  А чтобы он на всю жизнь у нее один был, сравнивать не с кем! Чтобы ценила то, что есть. А ведь это не-хо-ро-шо.

 Серафима не знала, что через двадцать лет Марта будет в кругу подруг ее, Учительницу, винить в своих семейных осложнениях…

-  А где же ваш Валуйский, Серафима Макаровна?

-  Он сказал, когда я выходила: «Пошурую-ка я в Канте – неужели я у Канта ничего не найду на свадьбу… в терминах».

-  Да, - подхватила Марта. – Зачем же Кант и жил тогда, если у него ничего нет для свадебного тоста.

-  Главное, - прорвалось вдруг у Серафимы. – Вы там побольше иньянствуйте друг возле друга!

-  Инь-ян, инь-ян!!! – заорал ворвавшийся жених, наклоняясь вправо-влево, вправо-влево.

 Андрюша Немзер, читающий сейчас это повествование! Ты ведь, конечно, догадался и можешь далее не читать о том, что Валуйский всего за час до конца свадьбы был уже здесь. Произвел все охорашивающие движения, включая извлечение записной книжки.

-  Брак – среди категорий, которые жаждут этики, - тянул он стеклянную нить рассуждений. – Кант говорил… я тут немного разовью…

-  Мы с Кантом, - громко прокомментировала Серафима Макаровна.

-  Прожить всю жизнь с одним человеком – это безумие. Значит, это абсолютно нравственно!

 Валуйский надежно был зафиксирован в пузыре безвременья и казался старшим братом кого-то из молодоженов. Ни у кого не было сомнений, что он будет верен Серафиме всегда. «А как же народное седина в бороду – бес в ребро?» - поиграла сдобными руками Кондеева. Василий сверкнул молнией между Мартой и Маринкой:

-  Должна быть рифма: в бороду серебро – бес в ребро.

 …Вася пробыл в ванной время немереное – оно кубометрами протекало и утекало, промывая от какой-то мути. 

		Толпа поклонников галдела,
Стремясь урвать кусочек тела,
А ты, по аду проходя,
На них глядела…

 Он объелся своей свадьбой. А вот сейчас, пока Вася сидел на ребре ванны, счастливо потеряв себя, Марта сказала гостям:

-  Он заперся, потому что всегда вот так прячется, когда строчки идут.

-  У меня тоже идут: «Я возношусь к зенитной фазе – ты в газе!» - ответила Кондеева.

 Марта сделала вид восхищения, чтобы открыть тайну и еще сильнее от этого почувствовать, что они подруги:

-  Уже устраиваюсь дворником, чтобы Вася всегда был свободен для таких минут.

 О, если бы у жизни были синие или красные карандаши – для подчеркивания важных мест!

 * * *

 Серафима прикидывала: успеем ли до двух часов. Она, впрочем, была уверена: сейчас ректор не пойдет ей навстречу. Помпи исключат. Ноль целых, а после запятой еще много нолей и в конце замученная единица – вот такая была вероятность чуда. Но ради него всегда стоит трепыхаться.

 У земного шара в холле встретились Василий Помпи и Евдокия Стерховская. Она всем рассказывала – медленно, тягуче, утомительно, загадочно замолкая в самых случайных местах, - как мама, беременная ею, трагически поругалась со свекровью, чуть не скинула от нервного срыва, испугалась и поклялась: «Если родится девочка, назову в честь свекрови!»

Все звали ее: «Дустик».

Вася Помпи был еще в том возрасте, когда все встречи делят на случайные и неслучайные.

Он не понимал, что весь мир без передышки одна большая неслучайность. Внутреннее чувство сказало: эта встреча зачем-то нужна в его жизни. Внутри у него вилось облако пушинок, и он пытался приспособить свою плодовую нежность к тому, что они стоят возле крутящегося шара. А смысл такой, что не исключат!

-  Дустик, - позвал он нежно, - а ты зачем к ректору?

 Евдокия во все стороны излучала вызов «а слабо тебе меня завалить». Она была в чем-то полумонашеском, черно-длинно-широком, но вблизи оказалось: в полутьме просвечивают таинственные холмы. Вечнотягучим голосом она начала говорить про звонок своей маман к ректору: надо забрать документы на лето, ехать в ГИТИС на режиссерский поступать.

-  А кто твоя родительница?

-  Ну, она входит вообще-то в пятерку лучших адвокатов Перми, - сказала Дустик и дышать прекратила вовсе, но это не пугало, а наоборот, возбуждало. (Она еще делала взмах рукой, состоящей из смуглого тягучего меда)…

 Дустик рассказала ему в пятнадцатый раз историю, которую он воспринял так: кишащая со всех сторон (от повторений). Да и все ее так воспринимали, эту историю. Сокращенно, отжатые от повествовательной жижи, факты выглядели так: после школы Дустик не поступила в ГИТИС и устроилась гардеробщицей в один театр. Знаменитый московский актер Н. к ней приставал с простым мужским предложением. Старый козел. Она отказала. А он в ответ: «Да кому ты нужна, чего ты ломаешься!» Думали мы все, что знаменитость должна вести себя более-менее, но ведь любой человек… в общем, это не зависит от уровня знаменитости. А все почему-то думают: знаменит – значит, благороден!

 Амальгама породы светилась в каждом ее, Дусином, полудвижении. Временами она умирает, но даже в этом состоянии ухитряется звать за собой в другие, более возвышенные стаи – это вам не просто воробышек, а другая, более крупная и благородная тварь.

 - А знаете, никакой всемирной славянской отзывчивости и не было, - говорила, приближаясь, Серафима Макаровна. – Арабский путешественник Ибн Фадлан удивлялся: славяне-язычники, охраняющие купцов, не доверяли друг другу. Они отдыхали по очереди, спать уходили в лес по одному! В тайное для других место.

 И тут Вася понял, что его уже нет в университете. Не числится. Удар был так силен, что мир стал закукливаться вокруг Серафимы, пытаясь спастись. Какие у нее густые волосы – на двоих с избытком хватит, ума же на троих.

-  С Гачевым виделась этот раз в Москве, так у него получается, что у русских отзывчивая душа как-то завелась…Я ведь говорила вам, что мы однокурсники?

 …Эта полуматеринская любовь, которую Вася чувствовал в Серафиме, теперь излучается мимо него, к двум часам сегодняшнего дня и к телефону, она будет звонить в Москву, но не к Гачеву.

 Ректор показал, как он спешно надевает пальто:

-  Вызыают в обком. И все равно я ничего не смогу для вас…

 Пока он застегивал пуговицы на аэростатном животе, с Дустика мигом слетел томно-ленивый налет, она спросила, как простая студентка:

-  Александр Иванович! Вам звонила Стерховская о документах в ГИТИС?

-  Я подписал, возьмите у секретаря. 

 Вдруг Серафима поняла, что пушистый Вася Помпи кристаллизуется и становится непробиваемым слитком, адамантом. Непроницаемым голосом он спросил:

-  Значит, вы положили Гачева на лопатки?

-  Да ну… вы все спрямляете…

-  Положили-положили! И знаете, почему? Потому что на вашей стороне истина. Не было и нет никакой славянской там… русской там… отзывчивости. Вот когда получу Нобелевскую, тогда они все пожалеют.

-  Тем более, что у многих Нобелевских не было высшего образования: у Бунина, у Шолохова…

-  Не говоря уже о Еврипиде и Гомере, - разговор звякал о броневые плиты Васиного горя.

-  Вас сейчас заберут в армию. Там ваш язык до полу… несколько укоротится. Ну согласитесь: ляпнуть о Троцком на семинаре по истории КПСС!

На Васю накатила бесстрастная злоба, какую, наверное, испытывали самураи. В армию! Надо попасть в десантные войска! Беспощаднее чтобы… бороться за свободу слова. И увидел себя в пятнистом комбинезоне, стрельба там, парашют, работа ножом, спецприемы (задушить, свернуть шею).

Но, слава Богу, ничего этого не случилось. Через двадцать лет он так вспоминал:

-  Кэгэбня позвонила в военкомат. И я загремел в психушку. Даже в стройбат не рискнули отправить, чтобы я их Солженицыным не мог заразить.

Сережа! Костырко! Ты уже понял, наверное, что Серафиму будут мочалить. Шестидесятники никак не хотели растворяться в липком киселе застоя. Серафима лишилась и деканства, и заведования кафедрой.

Но сегодня, в два часа, у нее будет счастье (горе). Она услышит в телефонной трубке московский – с отлетающей челюстью – говорок:

-  Получил твое письмо. Ты двенадцатое мая зачеркнула и написала двадцать первое. Эта ошибка меня встревожила: ты боишься идти в будущее. В наше общее. Будь ты смелее! Ведь победителей не судят, Серафим!

-  Победителей не бывает, Боря.

-  Я тебя очень прошу: делай быстрее свой выбор.

-  Экзистенциалисты, конечно, хорошие ребята… Но иногда выбор требует… Моника же плохо спит, я тебе говорила, а любой стресс, сам понимаешь…

«Простоять бы всю ночь у телефона и разговаривать с тобой», - ноги Серафимы чувствовались как состоящие из невесомых нежных зерен. Любовь ведь не мужчина и не женщина, но и не евнух. Любовь пользуется телом для своего проявления.

 На том конце провода Борис как нормальный человек подчеркнул свою значимость:

-  Вчера Дэзик приехал. Говорили о выезде. Он против.

Серафима рассердилась на Давида Самойлова: будь тот хоть в сто раз талантливее – какое право он имеет укорять ее Бориса!

Звонок в дверь означал, что пришла Марта со своей курсовой работой.

-  Подожди, Боря, я впущу свою студентку.

-  Даю тебе только три секунды!.. Или вот что: я кладу трубку, а ты мне перезвонишь… и через три месяца мы будем в Риме.

-  Какая вы красная, Серафима Макаровна! Заболели? – Марта почувствовала себя, как старшая сестра, ведь кто такой Валуйский по сравнению с ее Васей (пусть его исключили, он все равно будет великим, великим).

Серафима думала, что Марта усажена в другой комнате. А на самом деле Марта стояла и смотрела, как ее научный руководитель несколько раз поднимает трубку и кладет обратно. «Вот есть Пермь. Она – часть нашей Серафимы. И если Серафима уедет, все содержимое города вытечет, как из разбитого яйца». Марта как раба любви сразу поняла смысл этой сцены.

Серафима еще раз протянула руку к телефону и уронила ее на фартук глазоломной расцветки.

-  Так я пойду, Серафима Макаровна?

Выбрела кошка-богатка с гноящимся глазом. Она сразу поняла, как Марту можно использовать, и стала тереться об нее, сильно подталкивая к креслу: садись быстрее – я на тебе развалюсь.

-  Купили мазь для несчастной нашей Гейши, так Моника сначала на собственном глазу ее испытала, чтобы выяснить: жжет или нет. – Серафима заварила черный, как безлунная ночь, чай.

 Кошка Гейша с удивлением обнаружила, что ее бросили гладить и говорят о чем-то невыразимо мелком: типическое или личное важнее в романе.

Серафима брала каждое печенье через раскаленный чайник.

-  Давайте я подвину поудобнее. – И Марта взялась за псевдомодерную вазу на стебле.

 Серафима начала: один знакомый из Москвы звонил, он хочет эмигрировать… работал на радио, у него сложности, наподобие того, что у вашего Васи. Госбезопасность в претензии к нему, в общем…

Над ними в это время, помогая разговору, висела картина нашей знаменитости Ослябина. На ней, картине, пейзаж и люди составлены словно из лучинок, щепочек, душа ушла из мира, это плач…

Серафима волевым усилием переключила разговор:

-  Ну что, поставим вашу защиту курсовой на девятое?

……………………………………………………………………………………………………………..

Серафима вылетела на кухню и увидела гуляющие по воздуху сполохи. Что-то горит. Посмотрела в окно: церковь когда-то успели отремонтировать, стекла вставили. Купола зеленые, кресты болью в глаза блестят. Она взяла машинку и стала печатать статью: «У главной героини конфликт между любовью и долгом…» Если бы не было церкви, церковь страшно мешает, все бы зависело от меня, только от меня.

-  Выключите телевизор, выключите, - кричала во сне Моника.

 А Валуйский тоже стонал рядом о чем-то, что обнаружил, спустившись в свои колодцы видений.

 Теперь она на самом деле встала, погладила дочь и прошла на кухню. Внимательно поглядела в окно на давно пустующую церковь. С двенадцатого этажа и ночью она выглядела, как игрушечка. Для чего это разумному и образованному человеку снится действующий храм? Наверное, из-за Валуйского: столько лет он преподает атеизм, так и набралась церковных ассоциаций. «Я иду к всенощной», - сказал Серафиме Шкловский в пятьдесят седьмом. Он не боялся быть откровенным, хотя она была послана от комсомольцев МГУ, которые хотели его пригласить…

 Увидела бумажку между тарелками. Это, наверное, очередная «диссертация» Моники. «Праздность – мать всех пароков». Видимо, Моника представляла: такие пароки идут за матерью, как будто из пара они – «пароки»… Как облака? Нужно за собой-то следить, Симуша, а то ребенок что слышит часто, то и пишет. Вчера Серафима встречала у Моники в «диссертации» такие каракули: «Идеалаф нет».

 Серафима завладела кофейником и заставила его поливать засохшие цветы в горшках. И запел какой-то стеклянный сверчок: цвик-цвик. Откуда это цвиканье? Сейчас-сейчас… найдется разумное объяснение. Вот оно: цветы настолько были неглавные в ее жизни за последние две недели, что сейчас жадно втягивают воду, а пузырьки воздуха, уже с удобством расположившиеся в почве, теперь вытесняются наружу и сердито попискивают. Везде борьба. А как там у Помпи:

		Жизнь не борьба, а синий череп неба,
Помноженный на зов любви и хлеба.

 Взял он у скандинавов «череп неба» (луна один глаз, а солнце - другой)? Или само у него получилось? Раньше, пока не вспыхнул в ее жизни Борис, Серафима долго думала о Баранове, Помпи, поэзии, критике. А сейчас мысли сносило, как с полдороги машину, юзом, на скользком повороте…

 На кухню выбрел Валуйский, держа перед собой руку в теплой шерстяной варежке.

-  Ну как запястье? – спросила Серафима. – Вот поливаю цветы, совсем засохли (и она предъявила кофейник, как увесистый кулак).

-  Если бы только цветы были заброшены… даже не то еще будет, - не ровным и не звучным, не лекторским тоном заговорил как будто и не Валуйский, хотя никого больше на кухне не было. – Вот так вот, Симуша, была у меня одна удача в жизни: когда ты была моей женой…

 Руки у нее разжимаются, кофейник хочет выпасть. Раньше Валуйский говорил: «Иосиф в сущности – родоначальник ордена рогоносцев», и сам-то улыбался, как будто бы ему выдали патент, что он-то рогоносцем никогда не будет. А теперь из того Валуйского выглядывал какой-то новый… как порой из твердого заклепанно-угрюмого танка появляется усталый красавец танкист. 

_______________________________________________________________________________

 * Валуйский, конечно, взращивал свою судьбу фразами про «рогоносца» Иосифа. А мы-то все! Его ученики! Ведь послушно тогда бежали вслед за его атеистической свистулькой в светлую обрывистую даль… Сейчас, в 1998 году, нормальное состояние стыда разлито внутри, а тогда мы даже и подражали суровым шуточкам Валуйского: «50 молодых атеистов, своевременно воспитанных вами, приглашают на выпускной вечер…»

 

[1] [2]

 

 
К списку работ Н. Горлановой и В. Букура