[0]
[1]
[2]
[3]
[4]
[5]
[6]
[7]
[8]
[9]
[10]
ЧАСТЬ VII. УСПОКОЕНИЕ
**
Свистит,
как кулик, раздробленный хрящ росы
вслед
уходящим в пойму стадам, уходящим в пойму.
Бог,
если это Он, палит за рекой костры.
Я,
если это я, костров никаких не помню.
Свистит,
говорю, кулик на порубежье дня
и
ночи. Сырой восток — рассвета убогий слепок.
А
там, где горел костер, черная тень огня
свертывает
в бутон серую розу пепла.
1984
Душещипательный романс
В
камском порту объявился Гомер.
Псиной
разит полуистлевшая Кама,
крысы
в пакгаузах топают на манер
стада
диких слонов. (Для начала романса не мало?)
Злая
вода, изучившая спектр павлина,
как
железяка, грохочет на каменном дне.
Неподражаема
баржа, сиречь ундина,
в
пятнах бензина при ясной луне.
Город
стоит за спиной деревянней коня,
в
прожекторах на кифаре Гомерище воет
(первые
звуки уже рассмешили меня):
«Слышу
и запах, и гул догорающей Трои...»
1987
Aвторскоe чтение (1,550 KB)
**
Памяти
Осипа Мандельштама
Где-то
ниггер в Гарлеме лежит. Здесь лежит барнаульская пашня.
Ниггер
песню бубнит. Пашня петь не умеет — лежит
и
кривой бороздой за версту улыбается страшно,
и
натек в борозду плодородия пенистый жир.
Он
опять подтвердит постулаты районных ботаник,—
и
студенты, как битых фазанов, потащат турнепс
за
тугую ботву. После выпадет снег и растает,
я
на поле приду по весне и скажу наконец:
«Где-то
ниггер в Гарлеме лежит, как лежит барнаульская пашня».
Я
на пашне стою, расступись, говорю, расступись,
сволоки
меня, к чертовой матери, к тем, бесшабашным,
что
какое столетье, какое столетье спускаются вниз.
Девять
дён я для них буду пахнуть весной сырокожей,
надышавшись
землей, стану тучен, тяжел и ленив —
не
подымешь меня, и своей погребальною рожей
я
медузу Горгону сумею свободно пленить.
Ладно,
будет болтать. Расступись, говорю, и на этом
я
закончу рассказ, и в грунтовые воды войду,
и
до центра земли доплыву уже в этом году,
где
закрою глаза, ибо слишком достаточно света.
Темнота
не жена, но, возможно, подруга поэта.
1983
Ночная осень
Ночью
в след на снегу, как в витрину, вправляется лед.
След
заполнен водой, точно воздухом, напоминающим воду.
Вот
гупешкин малек — значит, это проплыл вертолет
над
густой нефтебазой, смышляющий ночь как погоду.
Когда
лед, почернев, как витрину, затянет следы
и
вилок
испарившейся ртути сожмется в луну,
то
от пота соленые лоси появятся возле воды,
чтоб
хлопчатобумажные губы в нее окунуть.
(Так
внезапно, как будто их вырежут из темноты.)
Разбросавши
конечности, как в ателье аппарат,
лоси
фронт развернут, и закрутится веретено
водопоя.
И ночь станет каждый считать оборот
водопоя,
как будто она — темный ветеринар.
С
удивлением первой фузеи стреляет кора, а
где
валялся восток, в темноте обозначился выем.
(Только
позавчера Брутом Цезарь убит, а вчера
Брут
наказан за это олигофреническим Вием.)
К
патефону пенька из сосны прилетела игла:
и
вальяжно под марш побрели по валежнику лоси.
Затрещав,
на сосне распустилась, как роза, кила.
Пародируя
пляжный сезон, завершается осень.
1984
Aвторскоe чтение (471 KB)
Памяти Андрея Тарковского
...и
что кроты — наследники Гомера,
и
норы их длинней, чем Илиада:
такой
расклад, поверь мне, не химера,
хотя
на слово верить мне не надо.
Убитый
снег упал лицом на поле.
Кто
был охотник, кто дуплетом бил,
кто
говорил, что есть покой и воля?
Я
это никогда не говорил...
Aвторскоe чтение (1,726 KB)
Летние фрагменты
1
В
низком старте кузнечик — скоросшиватель архива Бианки, окруженный ворсистой
росой, имитирует ткацкий станок,
а
станок — по цепочке — контору, где заполняются бланки
для
обмена кооперативной квартиры на теремок.
Но,
минуя квартиру, и бланки, и ткань, мультипликационным Грифоном стрекоза на
кузнечика села, как шляпа с пером — на версальского франта-виконта.
(Видимо,
стрекозиные глазки чувствительней двух выпуклых микрофонов,
которые
спаривают для выступления лидера сандинистского фронта.)
2
Мир
разбросан, что твой инвентарь огородный, казенный и прочий,
даже
небо означено номером: он мигнул на крыле пролетевшего самолета
(цифры
1721—71, например, инвентарный код романиста Смоллета),
номер
неба изменчив — самолет сел под городом Сочи.
3
Спрессованные
(шучу!) из опилок сады
получат
семейную карточку (вспомним Б. П.) в исполнении коми-пермяцкой грозы.
Кроны
яблонь-трехлеток — комично поднятые тазы.
И
совсем уж нелепо,
когда
с коми-пермяцкого неба
именно
в этот момент, обрядившись дождем, жмурится многоусастая нерпа.
4
Разрушается
дождь. Зреет уральский ранет.
5
Разрушается
всё – даже замкнутые узкоколейки на ободках монет.
1985
Aвторскоe чтение (1,042 KB)
Памяти Владимира Радкевича
Грачи,
и кентавры, и зимний забег электрички,
повадкой
десанта отмеченный снегопад —
вся
эта природа имеет убогие клички:
грачи,
электричка, кентавры и снегом набитый посад.
Я
мог рассказать, отчего появились кентавры
сначала
в строфе, а декаду спустя — по лесам,
зачем
наследили мочой, разбросали для зверя отравы...
Я
мог рассказать, но пусть каждый дознается сам.
Кентавры
не кони — их не остановят поводья.
Они
мне приснились, но это, поверьте, не сон.
И
мне тяжело разучиться глядеть исподлобья
на
беглую Пермь или на Соликамский район.
То
место, где страх проживал, не заселишь любовью.
**
А
за городом не лес, а картон,
а
зимой из пенопласта поля,
и
я знаю, что внутри соловья
механический
зашит патефон.
Можно
и меня разобрать
или
просто расколоть на куски,
и
получится компьютер тоски
и
еще, что не умею назвать.
Да
и мать моя мне не мать,
а
запуганный страхом страх,
что
придут и поведут поднимать
и
нести на руках ее прах.
Кто
меня затащил сюда,
где
фактически без одежд
с
неба валится не вода,
а
нелепое слово Дождь...
1986
**
Разрушается
дом, но пустивший бетонные корни фундамент
крепко
держит каркас, как ботву, этажа в полтора,
и
прораб, лысый гунн, стенобитчику машет: «пора!»
Мол,
защитников нет, а на нет, как известно, суда нет.
Стала
траурной рамкой с побитыми стеклами рама.
Дом
глодал полумесяц кривого удара кирки,
и
кирпичный конспект по истории позднего Рима
потолочных
обоев вываливал языки.
Дом
— на снос. А жена облысевшего гунна — на сносях.
Гунн
заходит в бытовку и шумно садится за стол,
и
шифруется мысль по пунктирам его переносья,
и
Атилла велит принести и попробовать тол.
Зачехляется
дом полусферой тряпичного взрыва,
закругляется
дом в полусфере, и крошится дом,
и
улыбка прораба — хронометр перерыва
между
домом и дымом — и тем, что лежало потом.
1984
Играя в
камешки на берегу реки
Лохматая
плетка жидкого лыка:
река
на порогах многоязыка,
как
роза расцвел на ней водоворот,
в
нем скрылся купальщик со скоростью крика.
Тяжелые
волосы кос Амфитриты
остужены
зноем и в пену зарыты.
Река
пристяжных запустила в галоп,
и
в синее крошево сбиты копыта.
Земля
развалилась на небо и воду.
Ни
в том, ни в другой не отыщется броду.
Породу
порогов уносит река
и
точит щербатые камни по году.
Я
сроду не трогал сердечник реки,
я
не сосчитал у нее позвонки,
но
знаю, что ствол у нее в середине
из
криков утопших. Глаза велики
у
страха. У неба — бельмо на глазу.
Грозу,
что вчера свиристела, в тазу
несет
от реки продувная цыганка,
разбитой
стопой разрывая росу.
Я
— сыном цыганки — у рыхлой реки
в
коллоидной панике струй кровотока
закончу
познание мира: с востока
жди паводка, с запада снова — беды...
1983
**
...и
негоже мне даже в сердцах
это
крикнуть, но крикнул раз восемь:
«Да
обуглятся руки творца,
сочинившие
слякоть и осень!»
Если
жизнь уже не удалась —
очень
важно, какая погода:
вот,
к примеру, шевелится грязь,
как
любовная память урода.
На
реке отменяется клев,
и
летят над пустым огородом:
стая
сверхзвуковых воробьев,
сон
больного с летальным исходом.
Глянь-ка:
изулыбавшись вконец,
Пермь
зиме отдалась на поруки.
Мне
нельзя, но кричу я: «Творец!
ты
к весне залечи свои руки».
Длинный
ветер влетел в провода.
Приседают
в потемках деревья.
Ночь.
Октябрь. Без пятнадцати два.
Не
кончается стихотворенье...
1987
[0]
[1]
[2]
[3]
[4]
[5]
[6]
[7]
[8]
[9]
[10]