Катя Ткаченко (a.k.a. Андрей Матвеев)
Ремонт человеков
[1]
[2]
[3]
[4]
[5]
[6]
[7]
[8]
[9]
[10]
[11]
[12]
[13]
[14]
[15]
[16]
[17]
[18]
[19]
[20]
[21]
[22]
[23]
[24]
[25]
[26]
[27]
[28]
18
Мне хотелось одного – вырвать
прочитанные страницы из книжки и порвать их на мелкие кусочки.
Всего-то пять с небольшим желтоватых
книжных страничек.
Книжки/кусочки.
Книжки тире кусочки.
И кусочков должно быть много, очень
много.
Конечно, можно сделать кораблики или
самолетики.
И пускать их.
Кораблики – в ванной.
Самолетики – с балкона.
Хотя кораблики лучше спустить в
унитаз.
Странная реакция для
тридцатишестилетней женщины.
Но это лучше, чем плакать.
Хотя девочки должны плакать.
Все мы все равно – девочки, пусть даже
у многих давно уже нет ни папы, ни мамы.
А у меня вот есть.
Даже папа.
Как оказалось, есть.
Будем надеяться, что есть.
Хотя нужен ли мне такой отец?
Если начать вырывать страницы по
одной, то удовольствие можно продолжить.
Когда-то я так же вырывала страницы из
школьной тетради.
А потом рвала на маленькие кусочки.
Очень маленькие.
Я сидела на кухне и рвала бумагу.
На бумаге были буквы, неуклюже
выведенные мерзким фиолетовым цветом.
Это мне хорошо запомнилось – что
именно фиолетовым.
Буквы складывались в слова, слова
имели определенный смысл.
Они говорили о том, что я дрянь.
Сука.
Блядь.
Мальчик, который написал эти слова,
знал, что такое «блядь», как прекрасно знал и то, что я ей не являюсь.
По крайней мере, пока.
На тот момент, когда он написал это
слово.
Но я сидела на кухне, плакала и
вырывала страницы из тетради.
А потом рвала их на маленькие кусочки.
И снова плакала, потому что девочки
должны плакать.
Девушки тоже.
И женщины.
Молодые женщины, зрелые женщины,
пожилые женщины.
Какая из них, интересно, я?
Молодая, зрелая или пожилая?
Думать об этом мне сейчас не
интересно, мне интересно другое.
Пойти в его кабинет, подойти к его
письменному столу.
Открыть нижний ящик.
Именно в такой последовательности –
пойти, подойти, открыть.
А потом взять.
Нож.
Тот самый, в кожаном чехле, с
рукояткой из кости какого-то животного. С лезвием не очень длинным,
сантиметров в пятнадцать. Из блестящей стали, с уютным желобком для стока
крови.
Пойти, подойти, открыть, взять.
Я не хочу вырывать страницы из книжки
голыми руками, мне жаль моих пальцев, их мягких подушечек, которыми так
хорошо пробегать по его груди, когда он лежит на спине, уставившись куда-то
в потолок и думая – теперь-то я знаю это точно – явно не обо мне.
Как жаль и ногтей с маникюром.
Как жаль и того, что они не так длинны
и остры, как тот самый нож, за которым мне надо пойти.
Хотя тогда это были бы уже не ногти, а
когти. Оружие. Поддеваешь кожу в районе яремной вены, а потом легонько
тянешь на себя. Кожа лопается, вслед за ней лопается вена, кровь брызжет в
разные стороны и ты припадаешь к открытой ране на шее и пьешь, пьешь, пока
не насытишься.
Надо отрастить такие, но пока придется
обойтись ножом.
Тем самым, которым он хочет меня
убить.
Или хотел – сейчас мне все равно.
Я в бешенстве, я не просто оскорблена, я унижена.
И никакого наслаждения.
Мне все равно, что творится сейчас в
левой половине головы, хотя я вижу, что комната не пуста.
Опять сработал какой-то тумблер,
включился некий рычажок, заработал чертов аппарат Седого.
Не пуста комната в голове, но уже нет
той комнате, где стояли столик, два кресла и где они пили кофе.
Двое мужчин и одна женщина, один из
мужчин был в кресле-каталке.
Если верить тому, что я прочитала, то
он не всегда был в ней, еще несколько лет назад он ходил по земле, как и
все мы: на двух ногах.
Но потом инсульт, или что еще.
И он перестал ходить, а стал ездить.
Мой отец, хотя кто это знает наверняка.
Я не просто в бешенстве, у меня такое
ощущение, что я действительно сошла с ума.
Занавес поднялся, двери шкафа
приоткрылись, на сцене грязный задник, в шкафу – грязное белье.
Хозяева же пытались все это спрятать.
И до поры, до времени им это
удавалось.
Но только до поры и только до времени.
Время наступило, пора пришла, дерьмо
полезло из щелей.
Лучше всего порвать эти странички на
мелкие кусочки, испачкать дерьмом и спустить в унитаз.
Потому что сейчас у меня такое
чувство, будто это меня саму обмакнули в дерьмо.
Хотя он не любит таких запахов, он не
терпит никаких неприятных запахов, из всех, кого я знаю, он единственный,
кто действительно может выбирать парфюм.
Дурацкое слово, лучше просто – духи и
туалетную воду.
Для дня и для вечера.
Он делает это как женщина, долго и со
смаком.
Смачно.
Со вкусом.
Упоительно принюхиваясь и поводя
ноздрями.
Нет, говорит он, не этот, слишком
липкий.
И не этот – в нем нет прозрачности.
А в этом – чувственности, я не хочу,
чтобы ты так пахла.
Весь мой парфюм выбран им.
Все мои духи и туалетные воды.
И его туалетные воды он тоже подбирает
сам.
И одеколоны.
Единственное. чего нет в его
коллекции, так это одеколона с запахом дерьма.
По-французски он бы назывался «Merde».
По-английски «Shit».
Я не знаю, как бы он назывался
по-немецки, но хватит и двух языков.
Бутылочка должна быть коричневой, и с
подтеками.
И пробка под сургуч.
В левой половине головы опять улица,
по которой едет машина.
Он сидит за рулем и смотрит на дорогу.
Я молю Бога, чтобы он не попал в
аварию.
Аварию я устрою ему сама.
Про крайней мере, пока.
Пока я готова на все.
Козел.
Гнусный, вонючий, отвратительный
козел.
Почти такой же, как мой отец.
Или тот мужчина, про которого я думаю,
что это – мой отец.
Мой отец – похотливый старый павиан, а
мой муж – вонючий отвратительный козел.
Я влипла в дерьмо по уши, черт бы
побрал меня, когда я пошла к Седому.
Можно ничего не знать и быть
счастливой.
Можно думать, что твой муж – самый
лучший мужчина на свете и что он действительно – настоящий мужчина.
Но потом ты узнаешь то, что тебе не
стоило знать.
Шкаф открылся и запачканные спермой
простыни вывалились на пол.
Интересно, когда он зашел тогда в
ванную, он уже знал, что я – дочь своего отца?
Скорее всего, что знал и именно
поэтому решил мне вставить.
Грубо и с натиском, употребив меня
прямо у раковины.
Когда я мыла свое пьяное лицо.
Мне все равно, кто кого бросил, как
вообще все равно, как это у них бывает.
Я всегда считала себя политкорректной и нормально относилась к
гомосексуализму.
И лесбиянству.
Может быть, бешенство пройдет и я
опять стану политкорректной, но сейчас я хочу одного: пойти, подойти,
открыть, взять.
А потом запереться в спальне и
кромсать.
Все, что попадет под руку.
Я вижу, что он едет не в сторону дома,
он опять едет в офис.
Естественно, что ему надо еще
поработать – слишком много времени он провел, общаясь со своими друзьями.
Своими, не с моими.
Мужчина и женщина, с мужчиной все
ясно, но что там делает женщина?
Что может делать эта красивая
рыжеволосая особа в доме этого старого похотливого павиана, моего якобы
отца?
Наверное. она подирает за ним дерьмо.
Готовит ему завтраки, обеды и ужины,
служит его ногами в большой мир.
Но тогда почему он не завел себя
мальчика?
Или для этого уже слишком стар?
Меня интересует эта женщина, я хочу,
чтобы она была на моей стороне.
Мне надо ее завербовать, сделать своим
агентом.
Будем считать, что она – его дальняя
родственница, хотя тогда она и моя родственница.
По крайней мере, если он –
действительно мой отец.
Девочка опять начинает плакать,
девочке опять тошно до того, что хочется блевать.
Девочку употребили, изнасиловали,
поимели во все дыры.
Без любви.
Муж останавливает машину.
Мой муж.
Мой мачо натуралис.
Он выходит и включает сигнализацию.
Машинка Седого опять работает как
часы.
Я знаю, что сейчас произойдет.
Он пойдет в офис, а оттуда позвонит
мне домой.
И скажет, что скоро приедет, совсем
скоро.
И я знаю, что я отвечу.
Как знаю и то, что сейчас сделаю.
Пока у меня еще есть время.
Изнасилованная девочка встанет и
пойдет в его кабинет.
Держась за стенки, потому что ее опять
качает.
У меня болят все мои дырки, все мои
чудные, замечательные отверстия.
И то, что спереди, и то, что сзади.
И то, которым говорят.
«Блядь» – было написано фиолетовыми
буквами на клетчатом листке бумаги много лет назад.
И это было правда, по крайней мере,
сейчас я в этом уверенна.
Я дохожу до его кабинета и открываю
дверь.
Вхожу и подхожу.
Подхожу и открываю.
Он лежит там же, где и должен – в
нижнем ящике стола.
И дискета лежит рядом.
Я хочу взять ее и просто сломать. Переломить
пополам. Перегрызть, разорвать, но мне она еще пригодится.
Не знаю, для чего, но знаю, что еще не
время.
И я беру нож.
Второй раз за какие-то двое суток.
Еще двое суток назад я догадывалась о
его существовании очень смутно.
Просто чувствовала, что он должен
быть.
А потом я его нашла.
Подержала в руках и положила на место.
И сейчас беру снова – я не буду
кромсать эти листочки своими ухоженными пальчиками.
Я люблю свои пальчики, они мне еще
пригодятся.
Я иду в спальню и закрываю дверь.
Он не застанет меня врасплох, он пока
опять сидит за компьютером и даже не стремится набрать мой номер.
Наш номер.
Его и мой, мой и его.
Я беру книжку и аккуратно вырезаю
первые пять с половиной страниц.
Эту часть признаний пожилого
господина, который может иметь счастье быть моим отцом, я уже уяснила.
Старый похотливый павиан, брошенный
молодым любовником.
Я складываю странички тоненькой
стопкой, кладу на пол и примериваюсь, куда бы лучше вонзить лезвие.
Естественно, что в самый центр, там,
где должно быть сердце.
В центре страницы, у человека – чуть
левее.
Я наношу первый удар.
Страницы лежат на ковре, нож легко
входит в ворс.
Я вытаскиваю его обратно и наношу еще
один удар.
Затем – еще.
А потом просто тыкаю и тыкаю, пока
страницы не превращаются в крошево.
Рука болит, муж все еще сидит за
компьютером.
Но мне мало, я все еще в бешенстве, я
уже не плачу, но мне все еще хочется наносить удары.
Я откладываю нож, сгребаю в кучку
бумажный мусор и иду топить его в унитаз.
Потом беру сумочку и достаю из нее
маленький черный пакет с фотографиями.
Он не звонит, видимо, он просто забыл,
что я есть.
И этого я ему тоже не прощу.
Я разобью его флакончики с туалетной
водой и одеколонами, я утоплю в ванне его любимый костюм.
Если он не позвонит в ближайшие пять
минут.
Гнусный, отвратительный, вонючий
козел.
А мой папаша – похотливый старый
павиан.
А я – блядь.
А моя мать все знала, и потому ее
фотографию я порежу первой.
На еще более мелкие кусочки, чем
книжные странички.
Кусочки/странички.
Кусочки тире странички.
А потом порежу ту фотографию, на
которой двое мужчин – один совсем юный, второй – намного старше.
Интересно, где мой папаша склеил моего
мужа?
Мне отчего-то хочется, чтобы это было
в общественном туалете.
Они стояли рядышком и мочились, и мой
папаша углядел, какой у моего мужа замечательный член.
И позарился на него.
И получил.
Тот самый член, который я знаю, как
свои пять пальцев.
Как всю свою ладонь.
Хоть левую, хоть правую.
Я могу описать его с закрытыми
глазами.
И когда он стоит, и когда не стоит.
Все родинки, все впадинки.
Хотя впадинок на нем нет, а родинка
есть, одна, большая, на головке.
На ее правой части, если быть точнее.
Я целовала ее, наверное, больше тысячи
раз.
И ночью, и днем, иногда я делаю это
даже утром.
Точнее, делала, вот уже пару лет, как
мы не занимаемся любовью по утрам.
Хотя по утрам мне нравилось, только
надо до этого освободить пузырь.
Я бы хотела посмотреть, как это было у
них, но чувствую, что это мне не удастся.
Скорее всего, их роман действительно –
давно в прошлом.
Кто кого бросил – муж папашу или
папаша мужа?
Я предпочла бы, чтобы это сделал папаша.
Мой отец.
Может быть, мой отец.
Вот именно, что может быть, но другого
варианта у меня пока нет.
И навряд ли будет.
Я убиваю фотографию двумя точными
ударами.
В голову одному и в голову другому.
А потом режу ее на кусочки.
Мне понравилось это занятие, хотя
ножницами было бы легче.
Но ножом – приятнее.
Две убитых фотографии складываются в одну
кучку, он все еще не звонит, я уже не нахожу себе места.
Сейчас я начну убивать постель.
Ту самую, в которой мы спим и
занимаемся любовью.
Он придет домой и увидит, что вся
квартира – в длинных полосках материи. Убитые простыни, убитые наволочки,
убитые пододеяльники.
У нас два одеяла, когда мы занимаемся
любовью, то он залазит под мое.
Ныряет, укрывается, приходит,
подползает.
Он предпочитает заниматься любовью на
моей стороне.
И не звонит.
Остается одна фотография, последняя.
Я перевожу дух.
Удар должен быть точным, смерть
последует наверняка.
Я примериваюсь.
Муж придвигает к себе телефон.
Мне надо успевать и я набираю в легкие
воздуха.
Он набирает номер.
Я замахиваюсь.
Телефон звонит.
Я наношу удар, нож по самую рукоятку
входит в ковер, последняя фотография мертва.
Я беру телефонную трубку и слышу, как
он ласково говорит мне, что очень соскучился и чтобы я одевалась. Он хочет,
чтобы я надела свое черное платье. Без рукавов. Мы поедем ужинать. Он
сейчас заедет за мной, а потом мы пойдем и поймаем такси – он очень устал и
ему надо немного выпить, так что машину он оставит. И за ужином познакомит
меня с одним своим партнером, очень приятным пожилым человеком. И вообще он
соскучился. Сколько мне надо времени, чтобы собраться?
–Полчаса! – говорю я, ничего не
соображая.
–Через полчаса я за тобой заеду! –
говорит он и кладет трубку.
Я собираю убитые фотографии в кучку и
несу их хоронить в туалет, вслед за книжными страничками.
Вода смывает клочки, у меня всего
полчаса в запасе, чтобы одеться и накраситься.
Обидно только, что я не смогу
захватить с собою нож!
[1]
[2]
[3]
[4]
[5]
[6]
[7]
[8]
[9]
[10]
[11]
[12]
[13]
[14]
[15]
[16]
[17]
[18]
[19]
[20]
[21]
[22]
[23]
[24]
[25]
[26]
[27]
[28]
|