Андрей МатвеевLIVE ROCK’N’ROLLАПОКРИФЫ МОЛЧАЛИВЫХ ДНЕЙ
1. Апология Шевчуку Все началось с того, что один полурекламный, но очень иллюстрированный журнал (ныне покойный) все хотел пробраться в гримерную Юрия Юлиановича Шевчука и взять у него эксклюзивное интервью. Они позвонили мне, прослышав, что с Шевчуком мы знакомы много лет и вряд ли он мне откажет. Я согласился, потому что давно не виделся с Шевчуком, и отчего-то даже заволновался, потому что Шевчук к тому времени стал уже тем Шевчуком, которого только ленивый в нашей стране не знает, а время не просто меняет людей, оно производит какие-то странные аберации c их памятью и часто получается, что нет ничего хуже, чем встреча со старыми друзьями. Меня долго не пропускали разные секьюрити, но когда пустили, я вдруг заявил ему, что он — как бы это помягче сказать — в общем, что он немного потолстел.... — Вовсе нет, — обиделся Юрич, и для пущей правдоподобности задрал джемпер, свалив «потолстелость» на фасон прикида, с чем я вынужден был согласиться. А лицо... Да что взять с усталого человека, при одном взгляде на которого идея любого интервью сразу же растворяется и возникают лишь тени давно минувшего прошлого, впрочем, очень милые и приветливые тени — надо отдать им должное... Того самого прошлого, которое и для меня (что естественно), и для него (что радостно) стало на какой-то момент более реально, чем все вопросы, которые я мог задать ему, но не задал. Впрочем, вопросы эти, равно как и ответы, каждый может представить себе сам. А вот то, о чем я собираюсь написать, — нет. Ибо это личное. Где-то даже слишком личное. Это память. Это мы, которых давно уже нет. И недоступная суперзвезда (а кто еще есть Юрий Шевчук в современном рейтинге нашей рок-сцены?) станет более доступной, просто окажется немного иным Шевчуком. Каким? Тем самым, о котором мне всегда было трудно писать. Проживите с кем-нибудь несколько месяцев под одной крышей, завтракайте за одним столом, спорьте, кто первый пойдет принимать душ, ругайтесь, кто из вас сегодня храпел и кто кому мешал спать, а потом, по прошествии какого-то количества времени, попытайтесь рассказать об этом человеке. И пусть вы даже знаете, что это не просто человек, а художник, что это замечательная, столь редко встречаемая в наши дни личность, но — завтраки, душ, храп и прочее будут перевешивать, а потому невысказанное так и останется невысказанным. Было лето, и было это лето восемьдесят четвертого. Юра только что записал в Уфе «Периферию», и уфимский КГБ сразу же решил взяться за него всерьез. И Юре надо было уезжать. Куда — было все равно, но так получилось, что уехал он в Свердловск... А все потому, что Кормильцев и Пантыкин, игравшие в те времена в громкую игру под названием Урфин Джюс, решили, что Юркин голос поможет им вытянуть эту самую игру на более высокий уровень. Так что Юрич получил приглашение и прибыл в наш город, а вот игра с Урфином Джюсом не сложилась. И будущая суперзвезда осела в ансамбле Глобус, игравшем в Парке имени Маяковского и на выездных халтурах. Шевчук в нем пел про «Траву у дома» и еще что-то подобное. Но все это предыстория. История же началась в тот день, когда екатеринбургский (в будущем) сценарист, драматург и кинорежиссер Леня Порохня, человек из рок-кругов (он был звукорежиссером нескольких известных самиздатовских альбомов), на мой частый по тем временам возглас, что мне в очередной раз очень хочется выпить, сказал, что он это сделать не против, но вот только если к нам присоединится Шевчук. — Тот самый? — спросил я, послушавший уже и «Рок-Сентябрь», и «Периферию». — Тот самый! — ответил Порохня, и мы поехали в Центральный парк культуры и отдыха имени поэта Маяковского. В парке мы нашли Шевчука. В летнем театрике, где рокеры и лабухи репетировали очередной шлягер. А Шевчук за кулисами разминался с нунчаками. Точнее, делал с ними какую-то странную пантомиму — то ли танцевал, то ли просто дурачился. А потом мы оторвали Шевчука от этого занятия и поехали пить водку. Вначале к Порохне, а потом, оставив последнего жене и новорожденной дочери, — ко мне. И тут-то все началось на самом деле. Мы сидели в моем кабинете, была глубокая ночь, вся водка была выпита, и Юрич пел «Дождь». Сейчас его поют уже все, а тогда эту песню знали... Ну, в общем, знали, но так... Кое-кто... И мы говорили про Моррисона, того, который из Doors, про Джеймса Дугласа. Это был лейтмотив той ночи и завязка нашей дружбы...
Ремарка: Первое, что сказал мне Юрич, когда мы увиделись в этой неуютной гримерке, что он недавно из Лос-Анджелеса. И что там он познакомился с одним фантастическим парнем, бывшим барабанщиком Crosby, Still, Nash and Yang. И парень этот написал целую книгу про Вудсток и про Хендрикса, Моррисона и прочих. Водил его по бульвару Сансет-стрип и показывал места, которые любил Моррисон, где он жил, бродил, сочинял свои песни и пил. Для бывшего барабанщика последнее было больной темой — ему пересадили печень. Впрочем, больной эта тема была и для Шевчука — в Штатах он попытался избавиться от того постоянного ада, что знаком любому крепко пьющему, особенно этот ад стал заглатывать Юрича после трагической смерти его жены, Эли, хотя об этом имеет право писать только сам Шевчук.
Опять возвращаюсь к лету восемьдесят четвертого. Промотаем пару недель. 3а это время я узнал несколько интересных вещей, и прежде всего убедился, что Юра — классный мужик. Настоящий. Это объяснить трудно, это надо просто понять. Дело не только в том, что дар его от Бога. Шевчук совестлив. Можно даже сказать, что сам он — совесть. Он не рокер, он человек, который выбрал для себя именно эту форму выражения, а вот почему... Да какая разница! Он мог бы рисовать (он это умеет), мог бы писать стихи (даже не буду ничего объяснять, хотя стоит вспомнить то завороженное состояние Юркиных близоруких глаз, когда на один из первых его концертов в Свердловске, с ранним еще составом «нового электрического» ДДТ весной 1988-го, случайно забрел поэт Александр Еременко, — тот самый, что «...В густых металлургических лесах,/где шел процесс созданья хлорофилла...», как сейчас говорят, более чем просто культовый тогда поэт, — и Шевчук с какой-то робостью попросил меня их познакомить. Что же, Еременко познакомился... Впрочем, недавно хороший, может быть, даже лучший сейчас российский поэт, Виталий Кальпиди попросил познакомить его с Шевчуком — мол, он научит Ю.Ш. писать стихи. Случая пока не представилось...), мог бы делать все что угодно, но ему нравится петь, причем — громко...
Ремарка: В свое время, когда Юра только перебрался в Питер, я спросил у Сергея Курехина: — Капитан, а как там Шевчук? — Ну, — капризно сказал Курехин, — он так кричит... Когда в последний раз Юрич был у меня в гостях, раздеваясь, он выложил на пианино (то самое, на котором много лет назад пытался играть Капитан, но сказал, что это слишком для него расстроенный инструмент) маленький сотовый телефончик. — Крутой стал? — поинтересовался я. — Подарили, — как-то стеснительно сказал Юрич, заодно назвав мне номер. (По нему я обычно и звоню Шевчуку, когда соскучусь.) А потом так же стеснительно рассказал, что именно этот телефон он передал в больницу Курехину, когда тот умирал от рака сердца страшным летом високосного девяносто шестого года, чтобы у Капитана была связь с внешним миром. Я посмотрел на этот телефончик, на пианино, на Шевчука и снова вспомнил курехинскую фразу: «Он так кричит!»
Продолжаю. О пении и песнях. В то лето я наслушался Шевчука как никто. У меня дома жил бард, менестрель и прочая, и естественно, что почти каждый день кто-нибудь приходил и Юра брал гитару и пел. И пил. Как и все мы тогда. А утром уходил в парк. На работу. А потом приезжал ко мне и снова садился работать. Так и говорил: — Слушай, ты меня прости, но мне надо поработать! И я прощал, я занимался какой-нибудь фигней, а Юрич работал. Черкал, читал, играл на гитаре. И песню одну написал у меня дома: «Только не пинайте дохлую собаку», песня мне очень понравилась, хоть собак я тогда не любил. (Это не просто факт воспоминаний, это еще и о том, что Шевчук на редкость работоспособен, и это одна из тех вещей, которым он меня научил...)
Ремарка: Все в той же прокуренной гримерной и все про ту же поездку в Штаты. — Как они вкалывают! По шестнадцать часов в сутки! Те же Aerosmith! (Юра познакомился с этой командой и подарил мне цветную кодаковскую фотографию, на которой — он и американцы.) Без этого бы они ничего не добились, ничего! Дальше опять грустная тема. Про Aerosmith. Про то, как они тоже — много-много пили. И как пластинки их перестали продаваться, от них уходили жены, а один из них играл на улице, чтобы заработать денег. Они еще были, но как бы уже и нет. Как ДДТ в конце девяносто пятого). — Мы не падали, но и не поднимались, нам надо было что-то изменить, собрать себя. И вот мы сделали это.
Если что Шевчук сам и вспоминает из того давнего лета, то, как он первый раз в жизни собирал у меня на даче грибы. Я тоже это часто вспоминаю, ибо собирал тогда грибы последний раз в жизни. Мы набрали их много, вот только у Юры оказалось с полведра поганок, и мой, ныне уже покойный, дед с деловитостью старого эксперта выкинул все это на обочину лесной просеки. Но Юрич не расстроился, он просто пошел и набрал еще с полведра. Хороших грибов. И вечером мы жарили их с картошкой и принимали друзей, потому что в то время они еще действительно были. Потому что стояли совсем иные времена, когда — как спел об этом чуть позже Володя Шахрин — «нам вместе было немного теплей», а деньги, амбиции и расстояния еще не развели всех в разные стороны этой, далеко не всегда уютной, но столь увлекательной жизни. Вот еще два извлечения из архива памяти...
Сентиментальное: После встречи нового, 1985-го года. Юра приехал ко мне из Уфы. Это как раз перед тем, как он поедет в Москву писать «Мальчиков-мажоров» и прочие песни из так называемого «Пятого альбома». Мы с ним были в гостях у Насти Полевой и Егора Белкина и возвращались домой. Часа два ночи. Стылый колодец двора на ЖБИ, где тогда снимали квартиру ребята. Очень звездное, но очень темное небо. Черные провалы спящих окон. Вдруг Юрич, во всю мощь своих легких, начинает петь «Ой, мороз, мороз». Кое-где зажигается свет, мы идем ловить такси.
Не сентиментальное: В Москве, возле метро «Пражская». Какая-то подпольная студия на квартире, ранняя весна восемьдесят пятого. Юра только что закончил запись нового альбома, мы идем его слушать. Бледный и худой парень открывает нам дверь, одна комната заставлена аппаратурой и инструментами, мне в глаза бросается какой-то случайный шприц. Холодно и очень нервно. Впрочем, старые знакомые говорят, что он изменился, что он связался с московскими радикалами и что вообще... А что вообще? Петь стал по-другому? Думать? Жить? Да ерунда все это, дамы и господа. Если человеку дан Богом дар и если человек смог дар этот сохранить, то ничего не исчезает, просто одни песни сменяются другими, но ведь это естественно... И вот тогда, именно в этой странной квартире, в компании с Шевчуком и тощим бледнолицым парнем, имени которого мне так и не сказали, я в очередной раз мысленно поблагодарил судьбу — хотя бы за то, что в то самое лето восемьдесят четвертого по вине уфимского КГБ Шевчук попал в Свердловск и оказалось, что мы оба любим Моррисона... Который тоже, между прочим, сохранил свой дар и ушел с ним — в века.
Мне всегда хотелось написать что-то типа «Мифологий и апологий рок-н-ролла» и рассказать в них как о Шевчуке, так и о многих других. О Майке. О Б.Г. О Бутусове и об Умецком. О Курехине. Но прежде всего о Шевчуке. Сейчас он готовится идти на сцену, и голос его... Да это все тот же голос, что бы ни говорили; я не пошел на концерт, но, ожидая, пока Юрич освободится, я немного послушал, и что же... Да как всегда: Шевчук — это Шевчук, и мне сразу вспомнилось то лето, открытое глубокой ночью окно на сонную улицу Крауля, окно, которое и сейчас полураспахнуто в ночь, случайные ночницы, набоковской тенью влетающие на свет настольной лампы, — и этот, пробирающий до дрожи, до мурашек, голос: «Я получил эту роль… Мне выпал счастливый билет...» А что касается всех этих мифологий и апологий: — Напиши, — попросил Юрич, — хотя бы начни... Вот я и начал.
2. Миф о радужной поре ностальгии Собственно говоря, рок-н-ролл — это полный бред и чушь собачья. Никакого рок-н-ролла нет и не было, сейчас-то я в этом абсолютно убежден. Любое самовыражение можно подогнать под эту формулу, но это все теория. Есть практика. А она означает одно: в каком-то определенном месте странным образом соединяются в одно несколько энергий. Все равно каких. Они взаимодействуют, и что-то получается, очень безумное — это обязательно! И это взаимодействие можно назвать микенской школой, ренессансом, постмодернизмом, а можно — и рок-н-роллом. Главное, чтобы нашлось место. И много лет назад в нашем городе такое место нашлось. Тут просто необходимо подпустить ностальгических ноток и сказать: априори я никогда ни в какое такое место не верил. Но одним странным апрельским днем 1982 года… (Апрель — самый, пожалуй, безумный месяц, а ностальгия заключается в отчетливо живущем и сейчас во мне запахе сжигаемой прошлогодней листвы и еще более резком запахе яблочного сухого вина, продававшегося в те годы в любом гастрономе в отделе «соки-воды». Стакан стоил сорок четыре копейки. Ты выпивал это пойло и выходил на улицу, в апрель, в дым сжигаемой дворниками прошлогодней листвы.) Так вот, уже упомянутым апрельским днем один волоокий и хайрастый (тогда все так говорили — хайрастый) вьюнош сообщил мне телефонным звонком, что ожидается концерт. Или лучше с большой буквы, вот так — Концерт. И на нем будет играть Группа. Тоже с большой буквы. Группа со странным названием Трек... Не говорите мне, что вы что-то про нее знаете. Вы ничего про нее не знаете и никогда не слышали. Не могли. Она умерла вместе с прослушиванием магнитофонных пленок, а было это уже много лет назад, так что пусть это остается мифом. Вот только без Трека почти ничего бы не было. В том самом месте, которое раньше называлось Свердловском, а теперь Екатеринбургом и в котором странным образом в определенный день и час слились в одно сколько-то там энергий. Без нее не было бы ни Пантыкина с Кормильцевым, ни Бутусова с Умецким, ни Белкина с Настей (Насти бы просто не было), ни — кого там еще? Да, Бегунова с Шахриным тоже бы не было, в общем, ничего бы не было, и по очень простой причине. Все начинается с чего-то и кто-то задает планку. Как бы ни рубились «отцы-основатели» за право быть первым, но первым в городе был Трек, и планку он задрал так высоко, что сам — в конце концов — не выдержал. Сам себя убил. Сделал харакири и почил в бозе. Все это еще и очень грустная история, но жизнь вообще грустная штука, да еще и безумная. Впрочем, тут пора вновь вернуться к концерту. Точнее, к тому, какую музыку играла группа. Это был хард — и не хард. Это была очень мощная гитарная волна — но в то же время к «волне» эта музыка не имела никакого отношения! Это можно было временами назвать и «арт-роком», но только временами: скажем, после какого-нибудь забойного рифа вдруг начиналось что-то очень изысканное, в чем слышались отзвуки Yes и Genesis, но проходило несколько секунд и зал вновь подвергался разрушающему воздействию очередного мощнейшего рифа, над которым — где-то там, под самым потолком — парил непонятного тембра голос... Сразу после мы познакомились. Они со мной, я — с ними, в общем, закорешились. Тут, собственно, и начинется миф о радужной поре ностальгии... Прежде всего о Насте. Если вы слышали Настю только в «Насте», то вы ничего не слышали. Тогда Настя любила Сьюзи Кватру, Нину Хаген и Nazareth, на сцену выходила (когда выпускали, а было это не чаще пары раз в год — ведь помните, какой год на дворе?) в коже, была она ослепительной крашеной блондинкой и пела на низком и безумно сексуальном рыке (лучшая ее песня так и называлась — «Песня желания»), от которого весь зал бился в оргазме (опять же – метафора). А дома Настя любила мыть пол. Как не приду в их со Скрипкарем (это ее муж в те времена, до Белкина) квартиру — Настя моет пол. Тоже, в общем, рок-н-ролл такой — на сцене с сексуальным рыком, а тут пол... А потом Настя услышала Кейт Буш. И еще услышала Джанис Джоплин. Насте они понравились, только «лома» (это термин такой тогда был, его можно уподобить «драйву») в них — как она считала — не было, так что сама петь по-другому Настя начала через несколько лет, когда поняла, что и «лом» с «драйвом» могут быть другими. А еще у них в квартире стояла двухэтажная кровать, и я часто спал наверху, естественно, пьяный (это тогда было, я давно не пью). И Настя будила меня ближе к утру и говорила: — Тебя дома ждут! — Ага, — отвечал я и шел домой, через улицу. Но тут пора перейти к Скрипкарю. Вообще-то я его не видел уже очень много лет, но не сомневаюсь, что он до сих пор уверен, будто весь свердловский рок начался с него. То есть именно Федич много-много лет назад привез в город дух, смысл и суть рок-н-ролла. И создал первую группу, как помнится, она называлась вроде бы Слепой музыкант. Хотя все это тоже мифы и мифологемы, но отчего-то Скрипкаря я помню всегда на его кухне рассуждающим на одну и ту же тему: что вот он появился — и все началось! Впрочем, самыми близкими людьми для меня в Треке были не Скрипкарь с Настей, а Миша Перов (гитарист) и Женя Димов (барабанщик). Миша — потому, что мы очень быстро стали друзьями (самое странное, что впоследствии из превосходного гитариста он превратится в замечательного нотариуса), а Женя... Ну, Димов — это отдельная сага, в которой много как веселого, так и трагичного. Начну хотя бы с его древнеримского профиля — такого я больше ни у кого не видел. Причем когда Димов приходил в парикмахерскую, он, садясь стричься, говорил: «Под римского патриция!» И что вы думаете? Его стригли под этого самого патриция. Хотя это еще не самое замечательное в Димове. Он обладал абсолютно безумной энергетикой, я бы даже назвал ее харизмой. Не могу сказать, что он был очень хороший или же просто хороший барабанщик, но он умел в этом убеждать, как и во многом другом. Помню замечательную историю про то, как Димов повез очередной трековский альбом в Москву Троицкому. А.К. в ту пору «торчал» от Б.Г. и Аквариума, и все «водоплавающие» плескались в тот день у него дома и слушали собственный «Треугольник». И тут появляется наглый Жека и требует, чтобы А.К. убирал эту херню и ставил то, что он привез. А.К. убрал и поставил. А потом я просто могу (зная Б.Г.) представить, как у всех посетителей квартиры Троицкого в тот день вытянулись физиономии под напором трековских децибелов и как они дружно завертели пальцами у виска в адрес Димова, когда он уходил, хотя ему казалось — он уходил с победой. Это его и сгубило, хотя это уже трагическая часть истории, но ведь в мифе о любой великой группе (а вы уже должны понять, что именно под это я и подвожу свои рассуждения о Треке — для нас они и были великими) присутствует свой «безумный алмаз», свой «crazy diamond», хотя димовское crazy в полной мере проявилось не в Треке, а в группе Степ, которая замечательна еще одним — в ней на сцене появлялся Бутусов, весь в цепях и коже, и изображающий из себя такого крутого металлиста, что всем было весело. (Как-то раз у Славки после ночной репетиции в Степе горлом хлынула кровь, и все стали его просить больше на играть в эти безумные димовские игры. Славка пообещал, но играть продолжал до тех пор, пока Нау не полетел вверх, а Степ не взорвался на мельчайшие кусочки, как и положено любому порождению того, что называют «crazy diamond».) И последнее о Димове. Под конец существования Трека за барабанами его сменил молоденький пацан, которого все звали Пионером. Теперь любой поклонник декадентствующих курильщиков опиума имени убийства в восточном экспрессе знает его в лицо: господин Котов барабанит в Агате Кристи и делает это великолепно. И у него за плечами оставался Трек! Однако вернемся в те мифические времена, когда в нашем прекрасном городе жили-были две группы — Трек и Урфин Джюс. А еще до этого они были одной группой, которая называлась Сонансом. Но я пишу не рок-энциклопедию, я пересказываю миф, так что Сонанс побоку, вернемся к истории. А. А. Пантыкин, известный сейчас всем как дедушка уральского рока, решил создать свой проект. Так родился Урфин Джюс. Все тот же Игореша Скрипкарь, Михаил Викторович Перов, Андрей «Борщ» Балашов (мальчик, играющий на скрипке), Женя Димов и Настя породили Трек. Группы начали враждовать. О, какая это была грандиозная феерия — как война Алой и Белой розы, как битва католиков с гугенотами! С интригами, с наветами, с ругающимися кланами поклонников и поклонниц (по десять — двадцать человек в каждом, не больше — времена, какие были времена!), с перемалыванием косточек друг друга и попытками доказать, что «мы — круче!». Трек выпускает свой «Трек-I», а У.Д. — «Путешествие». Трек — «Трек-2», а У.Д. — «15» (в просторечии, «пятнадчик»). Трек выпускает «Трек-3» и блистательно делает себе харакири, а У.Д. долго телится, пока не разражается «Жизнью в стиле heavy metal» и растворяется в тумане то ли виртуального бытия, то ли небытия. Итак, они враждовали. И я с ними — за компанию. То есть я был за Трек, а все, кто за Урфин Джюс, — были и против меня тоже. А значит, и сами они плохие, и песни они пишут говенные, а про тексты я вообще промолчу. Хотя на самом деле тексты у У.Д. были получше, песни они писали... Ну, так как рок-н-ролла вообще не существует, то будем считать, что песни они писали неплохие, а порою и хорошие. Что касается вражды, то закончилась она странным образом. На втором рок-семинаре (самое безумное порождение той безумной эпохи)... Впрочем, был еще и первый рок-семинар, и оба они устраивались ГК ВЛКСМ — была такая организация. А главным устроителем этих шабашей был, между прочим, ныне довольно известный деятель, очень серьезно связанный с пенсионным фондом — согласитесь, яркая деталь... Так вот. На втором из этих семинаров произошло великое примирение, незадолго до него барабанщик У.Д. Володя «Зяма» Назимов подрался с барабанщиком Трека Женей Димовым. Правда, были они в усмерть пьяны (да и все остальные тоже), и растаскивали их всем кагалом, но потом, когда такие же пьяные комсомольцы стали приставать к рокерам и просили их спеть «Hotel California», «удэвцы» и «треки» обиделись и решили помириться, и одна часть истории — как ей и положено — закончилась. И тут начинается другая. Ибо это вновь был апрель (только год уже следующий — 1983), а апрель и любовь — синонимы. (С безумием — тоже!) Белкин влюбился в Настю. Хотя может, это Настя влюбилась в Белкина. В общем, «две равноуважаемых семьи, в Вероне, где встречают нас события, ведут междоусобные бои и не хотят унять кровопролития... Друг друга любят дети главарей» и так далее, и так далее, и так далее. А тут еще у Насти сперли куртку и все стали ее искать, бегать по каким-то крышам, то ли нашли, то ли нет, но потом поехали на квартиру к Насте и Скрипкарю, где опять пили и выясняли, «что такое настоящий рок-н-ролл», а любовь на наших глазах росла, крепла и мужала, да и новые герои — к примеру, Умецкий с Бутусовым — были уже на подходе, а значит, приближалась пора других мифов. Хочу добавить еще совсем немного. «Треки» были по-настоящему великими. Ибо с них все началось. И дело не в том, что они классно играли. И не в том, что они оказались не в то время не в том месте и не с теми песнями. И не в том, что кто-то из них сейчас стал нотариусом, кто-то растворился во времени и пространстве, кто-то ушел в бизнес, кто-то все еще играет на скрипке, а Настя живет с Белкиным в Питере. Просто все они герои мифа. Мифа о давно минувших днях. Когда все мы действительно любили друг друга и общались не потому, что так было надо для дела, а по – простие за банальность – велению сердца, и не только играли, но и слушали музыку. Не для того, чтобы понять — как и что кто-то делает, а просто слушали. Нравилось это занятие, наверное... Но это было давно. Давно и почти неправда — мы уже другие, мы настолько другие, мы совсем другие. А Трек остался где-то в самом дальнем уголке сердца застрявшим осколком разбившегося вдребезги сладкого мира ностальгии, впрочем, как и положено настоящему мифу.
3. Миф о том, что раньше было совсем другое время Бутусов был архитектором, и Умецкий был архитектором. Рабочий телефон Бутусова был 532-463, а Умецкого — 556-955. Умецкий работал в самом центре, прямо напротив кинотеатра «Октябрь», а Бутусов — где-то в районе кинотеатра «Урал», но — в общем-то — все это к делу не относится... Относится же к нему совсем другое: жили-были Уму и Бубу, то есть Дима и Слава, то есть Умецкий и Бутусов, и была у них группа. То есть, они играли в группе. В своей собственной. Называлась она вроде бы Али-баба и сорок разбойников и была никому и на фиг не нужна. Потом они, хорошенько подумав, переименовали себя в Наутилус, но это тоже ни о чем не говорит, кроме одного: именно из этих времен вспоминается незамысловатая песенка со щемящими сердце словами «где ты птица, птица-пингвиница, на каком сейчас ты берегу?», хотя, честно говоря, это все может быть и неправдой. А если уж что действительно и относится, так это март восемьдесят пятого (мерзопакостный тогда выдался март, надо отметить), и тот самый день, когда мне позвонил то ли Дима, то ли Слава. Я не собираюсь сейчас вдаваться в подробности. Действительно раздался телефонный звонок, был ли это Дима или Слава — уже не важно. Заниматься этим бессмысленно хотя бы потому, что я застал еще то время, когда рок-н-ролл был образом жизни, а потому хаотичное безумие тех дней вряд ли нуждается сейчас в попытке логического структурирования. Это очередной миф, так что скажу просто: это был март, хотя еще в феврале люди, достаточно осведомленные в происходящем безумии, говорили мне, что Наутилус что-то готовит, то есть записывает нечто крутое, да и не Наутилус это уже, а — чтобы не путать с московским Наутилусом — Наутилус Помпилиус, а так как я был неравнодушен к той отрасли биологии, что занимается всяческими моллюсками и именуется конхиологией, то симпатия моя к этим двум молодым оболтусам, коими и были тогда Бубу и Уму, стала еще больше в ожидании явления миру «крутизны». Но пора двигать миф дальше. Нау записывали свой очередной альбом. Они записывали его на какой-то квартире в новом составе — к Умецкому и Бутусову присоединился их приятель по архитектурному институту, Виктор «Пифа» Комаров. Витя играл на клавишах и драмм-машин, Слава — на гитаре, Дима — на басу. И к началу марта альбом был готов, сведен, и меня позвали на премьеру. Тем самым звонком. Квартира, в которой оболтусы записывали свой шедевр, находилась в районе улиц Белинского — Щорса, точнее мне сейчас не сказать. Кто-то надолго уехал (на месяц или на два) и пустил их к себе. В квартире было две комнаты, одна была устроена ими под студию, хотя в ней стоял какой-то диван. А может, и не стоял, может, все это аберрация памяти, воздействие того сумасшедшего марта, с вьюгами, тошнотным настроением и постоянным чувством пронизывающего до костей холода. Но какой-то диван был — это точно, ибо слушал я, сидя на диване, а рядом со мной сидел господин Грахов, впоследствии президент рок-клуба, ныне большой радиомагнат, а тогда просто Коля и никак не Николай Александрович. Еще были ныне известный драматург и киносценарист Порохня Леонид Иванович, который принимал участие в записи альбома как второй звукорежиссер и... Не помню я, честно говоря, кто там был еще — помню музыку и, честно говоря, люблю ее до сих пор. «Невидимка» — это шедевр, который рождается у художника только раз в жизни. Почему? Понятия не имею, но и «Буги с косой», и «Никто мне не поверит», и «Кто я, где я», не говоря уже о «Гуд бай, Америка...», официально именуемой «Последнее письмо», слушаются до сих пор так же, как и много лет назад. Незрелый, сырой звук, странная лирика, молодой, но уже усталый голос Бутусова — все это сыграло свою шутку — самопальная запись сразу же ушла в вечность, да там и осталась: как образец искреннего самовыражения и насмешка над создателями... А через несколько дней после премьеры в гости к Нау приехал известный питерский рок-тусовщик Дима Бучин, пьянка была дома у Пифы, мы разговаривали, кто-то что-то пил, но если что я и помню — то ночной подземный переход под улицей Восточной, абсолютно пустой, не считая Бутусова, Умецкогого, Комарова, Бучина и еще нескольких человек, куда-то бредущих уже после полуночи, под завывания оголтелого мартовского ветра, а уж совсем под утро, добравшись домой, я вдруг сел за машинку и отстучал какой-то бред про Наутилус Помпилиус и их альбом «Невидимка», отстучал просто так, безадресно, ибо рок-н-ролл тогда был образом жизни, а в жизни не всегда все делается для чего-то, иногда и просто так. Это лишь первый фрагмент излагаемого мифа, картинка из марта восемьдесят пятого под названием «Премьера альбома «Невидимка». Переходим к другому. Время действия — осень восемьдесят пятого, конец сентября — начало октября. Место действя — клуб МЖК. Смысл происходящего... М-м-да... Именно тогда, осенью восемьдесят пятого мало еще кому известный господин Шахрин вместе с практически никому не известной группой Чайф дали концерт в МЖК. То есть Шахрин был членом сообщества, обозначенного этой самой аббревиатурой, там у него была (и есть по сей день) квартира, а в клубе у Чайфа была база. Они дали концерт. Первый за несколько лет в этом городе. Со зрителями. В зале. Акустику. Но я рассказываю миф не о Чайфе, а о Наутилусе, причем, том Наутилусе, которого давным-давно уже нет и больше не будет, и именно потому начинаю с Чайфа. Ведь после своего концерта Шахрин договорился с директором клуба о концерте Нау. Тоже со зрителями. По пригласительным билетам. Первом настоящем концерте Нау. Публика была избранной, то есть светской, то есть богемной, то есть собралась вся тусовка, но тогда только такая публика ходила на подобные мероприятия, ибо остальные о них просто и не подозревали. В программе были песни из «Невидимки», а также несколько новых, тексты для некоторых написал Илья Кормильцев (он — автор текста «Кто я, где я» на «Невидимке», с этого, вобщем-то, и началась совместная деятельность И.К. и В.Б.), две песни должна была исполнять Настя, «Клипса-Калипсо» и еще что-то. Это факты. А вот все остальное... Можно сказать, что Бутусов завалил тот концерт. Можно сказать, что все Нау его завалили. Но это абсолютно ничего не значит, ибо случилось то, что должно было случиться. Мы сидели в зале, мы стояли в зале, нас было много — человек сто. И нам пели песни. Нам пели «Алена Делона» («Взгляд с экрана») и «Если я заменю батарейки...», нам пели про то, что «Прощай, Америка, о-о-о, в которой я не буду никогда!» Такого еще не было: мы стояли в зале, мы сидели в зале, а нам пели песни и мы составляли с этими песнями одно целое. Ибо повторю: рок-н-ролл тогда был образом жизни, он не приносил денег, он доставлял многим из нас одни неприятности, но в тот то ли сентябрьский, то ли октябрьский день мы были счастливы. Даже директор клуба, которого вскоре из-за этого концерта сняли с работы, — много лет спустя мне поведал об этом Володя Бегунов из Чайфа. ...Через два года все изменится. После осени восемьдесят седьмого Нау станет на какое-то время российской группой номер один. Последний их концерт, который я посетил, был прощальным концертом Наутилуса со старыми временами — это было в начале октября восемьдесят седьмого. Но это уже не интересно. Впрочем, как не интересно и многое другое. Например, то, почему они перестали быть собой. Не буду вдаваться в подробности. Всегда есть понятие энергии внутренней и энергии внешней, а внешняя энергия часто попахивает большими деньгами, игрой честолюбия, амбиций и прочей фигней. История Леннона — Маккартни все еще жива и будет жить столько, сколько будет существовать рок-н-ролл хоть в его коммерческом, хоть в «андеграундовом» варианте. К чему это я? Леннон — Маккартни, Бутусов — Умецкий, все понятно, деньги, честолюбие, амбиции, но вот только именно скрещивание внутренних энергий Леннона и Маккартни делало Beatles именно Beatles, как и подобное же скрещивание экстравертной и во многом прагматичной энергии Умецкого с иррациональной и всегда обращенной вовнутрь (то есть интровертной — скажем еще одно умное слово) энергией Бутусова делало Наутилус Наутилусом, впрочем, как и наличие в нем Виктора «Пифы» Комарова, и то, что... Да, вы правы, раньше было совсем другое время, совсем другое время, совсем другое... Но это еще не конец этого мифа. Осталась еще пара забавностей. И первая вновь касается премьеры, только уже альбома «Разлука», после которого Наутилус на какое-то время возглавил все российские хит-парады (тогда они уже появились) и начал собирать стадионы. Это было в зоопарке... На самом деле: я тогда работал ночным сторожем в зоопарке, и по ночам ко мне приходили рокеры. И вот как-то в самом начале лета восемьдесят шестого (хотя, может, что и в конце: помню лишь, что это действительно было лето) ко мне пришел в гости господин Кормильцев, пришел очень гордый и принес с собой маленький кассетный «панасоник». А в «панасоник» была вставлена кассета. Мы ждали, когда я закрою зоопарк на большой замок (это тоже входило в мои обязанности), а потом Илья сказал: — Теперь ты будешь слушать! И я начал слушать «Разлуку», и прослушал ее, и сейчас повторю то, что сказал ему тем вечером в Свердловском (тогда еще) зоопарке много лет назад. «Разлука» — это круто, это мощно, это здорово, это гениально. Там есть песня, которая называется «Скованные одной цепью» — это великая песня. Там есть мой любимый «Ален Делон», он же «Взгляд с экрана», — это прекрасная и страшная песня одновременно. Там есть «Рислинг». Уже этих трех песен хватит, чтобы остаться в рок-н-ролльной вечности. Но таких песен в «Разлуке» больше, она вся — настоящая. То есть разлука с самими собой, теми, которыми мы уже не будем никогда. Вот только этого я тогда Илье не сказал, ибо не знал, что это случится. ...А еще тем летом Илья написал «Я хочу быть с тобой». Он написал слова, Слава с Лешей Могилевским придумали музыку. Получился хит. Я не имею права рассказывать, как и для чего была написана эта песня, но получилась она замечательная! Вскоре ее пела вся страна. И очередной, вскоре наступившей весной в Москве, на квартире (на флэту, как тогда говорили) одного моего знакомого, «основного» или «олдового» хиппи, сидя за беспорядочным и невнятным столом, я умилялся, глядя на то, как залетная девчушка, случайно оказавшаяся в нашей компании, рыдала над этой песней... Да, я забыл сказать, что мы сидели и слушали Нау, какой-то зальчик: то ли таллиннский, то ли новосибирский. И Бутусов пел слова Ильи о том, что «Я... хочу... быть с тобой, я хочу быть с тобой...», и мне подумалось внезапно о том, что моллюски очень вкусны, когда их ешь со свежевыдавленным лимонным соком, а еще о том, что мы все вступаем в какие-то иные времена и что-то меняется. Кардинально. Совсем. Вот только эти времена пока вне мифологии. А тот Наутилус я люблю до сих пор, хотя давно, уже очень давно его не слушаю. Наверное, столько же лет, сколько не работаю в зоопарке. Иногда я совершенно случайно слышу Наутилус нынешний. Что же, мне никогда особенно не нравились сольники ни Леннона, ни Маккартни, да и вообще рок-н-ролл из образа жизни стал составной частью шоу-бизнеса, хотя это нормально это совершенно нормально, вот только —
4. Апология «Невидимке» Судя по всему, апология эта была написана в марте 1985 года, так как именно в конце февраля — начале марта 1985 года была закончена запись альбома «Невидимка» группы Наутилус Помпилиус.
Итак: Вначале мне просто хотелось написать самую обычную рецензию на альбом («Невидимка»), но вот — две-три недели прошло с тех пор, как я впервые его услышал? — одно желание сменилось другим. «Пусть, — подумал я, — будет нечто на тему вариаций вокруг альбома, настоящую критику напишут другие. Естественно, это затронет и сам материал, и тех людей, кто участвовал в его создании, пусть это будет некий текст в духе свободной импровизации, если, конечно, тут можно употребить это слово. А проще говоря...». ...А проще говоря, еще в апреле 1983 года меня познакомили с двумя смешными ребятами-архитекторами, Славой Бутусовым и Димой Умецким, которые только что записали альбом, полный непосредственности и стеба, и назвали его «Али-баба и сорок разбойников», а группу свою решили назвать Наутилус, хотя, честно говоря, с таким же успехом они могли назвать себя хоть как, даже Желтым попугаем или Двумя раздолбаями, и названия бы эти прижились, ведь была же когда-то в Свердловске группа Пастырь Шлаг и дети. Местные махры — Пантыкин, Скрипкарь и прочая братия — похлопывали ребят по плечу, падал снег, перемежаясь с дождем, а Слава и Дима воспринимали рок-н-ролльные откровения мэтров как нечто, что снисходит свыше, вот только кто знал тогда, чем все это кончится... ...А кончилось все это тем, что Трека нет, Урфин Джюс похож на труп, множество мелких групп — всяческие Моби Дики, Флаги, Не всем нравится и прочая — плетутся в кильватере неизвестно чего, а Наутилус, который называется сейчас Наутилус Помпилиус (таково латинское название одного голожаберного моллюска, который размножается весьма интересным способом — отправляя часть самого себя на поиски женской особи, пригодной для спаривания), тихо и мирно стал не просто одним из лидеров свердловского рока, но претендует на то, чтобы опровергнуть слух о периферийности свердловской сцены. И это не голословное утверждение. В марте 1985 группа записала упоминавшийся альбом «Невидимка», который привел меня в шоковое состояние, по крайней мере, такого кайфа я не испытывал с того дня, когда впервые услышал «День серебра» Аквариума, а это что-то да значит. «Невидимка» — альбом, полный безумной энергии и такой же безумной черноты, это похоже на то, как ты нажимаешь на спусковой крючок или выигрываешь матч на ринге первым же ударом. А такие вещи, как «Алчи, Алчи», «Мифическая столовая», «Буги с косой», «Последнее письмо» и «Кто я» можно слушать без скидок на то, что это наш, русскоязычный рок, по крайней мере, сам я вполне могу слушать их в контексте Моррисона, Фриппа, Боуи и прочих приличных людей...
И все это в ритме боссановы, с помощью синтезатора и драмм-машины, изначальный хит, которому остается лишь дождаться своего часа. Что же касается моего личного восприятия этой песни, то могу вспомнить хотя бы доисторическое лето семьдесят второго года, собственные тертые джинсы, путь автостопом до Ленинграда и ту эйфорию, которая тогда (вот отчего только?) ощущалась мною везде: казалось, что все люди — братья, и распустившиеся цветы никогда не завянут, а все, что не относится к этому, та лабуда, о которой и говорить не стоит... Да и джинсы были тогда не штанами, они были философией...
Мы сидим у меня дома, и Умецкий рассказывает об истории группы. — Знаешь, — какое-то странное позвякиванье на ленте, видимо, чайные ложечки, — сама идея возникла еще году в 1978-м, идея Наутилуса, если возьмем это слово как некий модуль. Но все это было тогда неформально, да и все мы вместе еще не были — ни я, ни Славка, ни остальные, точнее — один остальной, был такой Гончаров. Года через два произошла смычка. Слава с Гончаровым как раз летом перед этим играли на танцах. Так что решили все это не бекарить (опять позвякиванье на ленте), а попытаться заняться всерьез. Ведь надо еще учитывать, что учились мы в архе, а это та еще контора, идеи она генерирует. Так что всю следующую зиму мы играли в общаге на танцах, играли нечто вроде King Crimson, хотя, честно говоря, ими тут и не пахло, но шло все это еще от одного нашего тогдашнего соучастника, гитариста Бабушкина, человека маниакального склада, рехнувшегося в свое время на Beatles... А кончилось все тем, что пришли из комитета комсомола и сказали: ну, ребята, знаете, пошли-ка вы! И мы пошли, но осенью все же осели в клубе института, это был — да, точно — четвертый курс... Тут подтянулся и Андрей Макаров, которого все звали, сам понимаешь, Макаревичем, и тогда-то, в конце восемьдесят второго, мы и записали первый альбом, лучшее из которого потом взяли в свой «Переезд». А потом наступила тоска, то есть было такое чувство, что все это никому не надо, да и сами мы никому не нужны со своими гитарами... А потом был рок-семинар, где мы познакомились со всеми, и с тобой тоже, и тогда мы уже назывались Наутилус и стали бурно общаться со всеми, и появился какой-то смысл, а летом следующего года сели и записали собственно сам «Переезд», только вместо Гончарова барабанщиком на нем был Саша Зарубин, гитару же на обоих вел Андрюша Саднов, а все вещи написал Славка, часть же текстов — самую минимальную — он взял из венгерской поэзии, которую очень любит, но это, по-моему, было в жилу! Потом пытались делать концертные варианты, но ты сам знаешь, что у всех нас бывает с подобными вещами, хотя, честно говоря, нам все по хер, и последнюю программу мы отработаем, это точно! А год тогда начался какой-то безумный, полный ерунды, семей и маразма. Самый, пожалуй, приятный момент — так это тот, когда у меня появился «Фендер»... Дурь продолжалась долго, лето вообще вспоминать страшно: пьянь, рвань и все подобное, но материал работался, так уж случилось, и зимой 1985-го сели вплотную в студию, хотя какая это студия — квартира приятелей! — сели втроем: Славка, я и Витька Комаров, клавишник, ну а потом... Да сам помнишь... а сейчас... Дай еще чаю!
*** «Переезд», то есть собственно симбиоз из двух первых альбомов, не более, чем ощущение того, что придет время и эти ребята смогут вмочить! Вторая часть, написанная на год раньше, это высокий, чувственный, полный какой-то потерянности голос Бутусова, инструментальная постпанковская каша с элементами харда, сюрреалистические тексты, которые можно назвать и роскошными, и маразматичными. Одна же половина альбома, более поздняя, в которой принимал участие А. А. Пантыкин, не более, чем разработка ранней структуры, в ней есть прекрасные лирические мелодии, голос Бутусова стал еще более неприкаянным и чувственным, только вот сюрреальность и абсурдность сменились романтичностью, порою граничащей с сентиментальностью, хотя в лучших вещах «Переезда», таких как «Ястребиная свадьба», этого не чувствуется, да и вообще альбом нельзя счесть неудачным, он получился таким, каким его и следовало ожидать, только вот это уже само по себе скучно, тем более что рассыпчатое фоно Пантыкина лезет в нем из каждой пустой, не заполненной истинно наутилусовскими звуками щели. Хотя порою, когда мне становится не то чтобы по-настоящему тоскливо, а просто нападает какая-то меланхолия, я включаю «Переезд» и с удовольствием слушаю его, ибо — и это не шутка — голос Бутусова обладает магический силой врачевания...
...Мы сидим и ждем. Какая-то странная квартира, где никто из нас еще не бывал. Мы сидим, ждем и боимся: вдруг это будет совсем не то, что бы нам хотелось услышать, а услышать хочется что-то новое и серьезное, что трахнуло бы тебя и сказало: не всему бекар, рок-н-ролл жив! Помпилиусы волнуются больше всех, возятся с аппаратурой, я прошу чаю, мне его приносят, смеркается, начало марта, дурной ветер, дурные вибрации предстоящей весны... И вот раздается голос, читающий текст, из которого я понимаю одно: ведь это была совсем другая музыка... Что же, начало многообещающее, посмотрим, что будет дальше. А дальше наступает полнейший абзац. Все дерьмо мира и поколения, все дурные вибрации были выплеснуты на нас, но это было на таком классном уровне, что я не побоюсь умного слова — катарсис... Да-да. Я пережил именно катарсис и не стыжусь этого до сих пор. Внешне музыка «Невидимки» проста. Все дело во внутреннем напряге, который можно назвать психоделическим, кое-кто, наверное, сможет обозвать ее даже электропопом, но это настоящий рок и причем — как ни парадоксально — дарящий радость. Аранжировки безыскусны, но вкусны, голос Бутсова стал менее рефлексивным, в нем появились ярость и страсть, Умецкий рвет струны своего баса так, будто выдергивает предохранительную чеку гранаты, а Виктор «Пифа» Комаров извлекает из «Ямахи» не сложные и порою изумительно красивые мелодии, которые навевают настроение, испытываемое при чтении «Падение дома Ашеров» Эдгара По. Каждая из этих мелодий — гвоздь в твой, еще не готовый гроб. Это то, что касается музыкальной стороны. Что же касается смысловой, то главное — почему, отчего как я решил стать невидимкой. Или, проще говоря, как надо достать человека, чтобы он пришел к полнейшей отвлеченности, отъединенности от всего, что вокруг. Надеюсь на то, что нонконформизм, ощущение бунтарства, присущие этим ребятам, не исчезнут. Впрочем, рокеры-нонконформисты из архитекторов выходят что надо, хватит лишь одного примера — ведь Дэвид Бирн, основатель и лидер Talking Heads, тоже архитектор/дизайнер, хотя закончил не Свердловский архитектурный, а всего лишь нью-йоркский Бау-Хауз...
Странное это существо, голожаберный моллюск Наутилус Помпилиус, покинувший океанские воды ради рок-н-ролла. Хотя кто его знает — вдруг рок-н-ролл этого стоит?
5. Миф о мечте В последнее время меня все больше и больше интересуют неудачники. Может, это связано с дошедшей наконец-то до нас массовой истерией успеха, может, со знаменитой формулой покойного Энди Уорхолла о пятнадцати минутах славы, коих достоин практически каждый обитатель современного цивилизованного комьюнити, но вот только чем больше это самое комьюнити обращает внимание на людей, совокупившихся с удачей, тем больше меня интересуют неудачники. А особенно — неудачники рок-н-ролла. Потому что рок-н-ролл — это изначально такая штуковина, в которой все равны. Собственно, он на этом и построен — как разомкнутая, то бишь открытая, система. Есть исполнители и есть слушатели. Слушатели слушают исполнителей, и наступает момент, когда кто-то из слушателей тоже решает стать исполнителем — ведь в свое время исполнитель, подтолкнувший его к этой идее, тоже был слушателем, а сейчас он там, а я здесь, и только от меня зависит, окажусь я там или нет... В общем — I have a dream, у меня есть мечта, как говорил нобелевский лауреат доктор Мартин Лютер Кинг. И когда у тебя есть мечта, то наличие таких необходимых слагаемых, как то, что скромно именуют способностями, а громко величают талантом, отходит куда-то в теневую сторону жизни. Все это естественно и даже не подлежит обсуждению: кто талантлив — получает свои пятнадцать (а иногда и больше) минут славы, а просто имеющие мечту — отбывают в компост. Вот только что делать с теми, кто оказался в компосте, будучи действительно талантливым? Кто заслуживал своих минут, часов, дней и даже годов славы, но сорвался, так и не добравшись до вершины горы? Это можно назвать «формулой Пита Беста», бывшего ударника Beatles, которого поменяли на Ринго Старра незадолго до того, как Beatles и стали, собственно говоря, Beatles — не для себя, для себя они ими были. Для всего мира. «Формула Пита Беста» гласит: если тебе предлагают покинуть группу, то, значит, группу ждет великое будущее, которого ты недостоин. Со своей точки зрения, Beatles были абсолютно правы, с точки зрения Пита Беста, бедствовавшего с ними и в Гамбурге, и в ранние ливерпульские годы, они совершили предательство. Формула эта пришла в голову не так давно, когда днем меня занесло в центр для покупки новой клавиатуры — старая, как и положено, успешно сдохла. Приобретя клавиатуру у одного давнего приятеля, давшего мне, вдобавок, замечательную скидку в два с половиной доллара, я шел на работу и вдруг встретился с человеком, которого не видел лет так девять, если не больше. Человек этот с самодостаточным видом шел по улице, из-под панамистой шляпы падала грива уже сильно поседевших волос, и — не скрою — может, этот фантом, внезапно явившийся из прошлого, и послужил главной причиной того, что я вспомнил про барабанщика, ставшего плотником. Представляю: Алексей Львович Густов, некогда звукорежиссер группы Чайф, бывший до этого звукорежиссером и звукооператором еще нескольких команд, а потом, после того как его роман с Чайфом закончился, ушедший с головой в компьютерные разработки для кардиомедицины. В восемьдесят восьмом, когда Чайф впервые отправился во Владивосток, Шахрин в знак признательности за то, что в свое время я сделал и для него, и для группы, пригласил меня с собой. Самое смешное в той поездке то, что концерты так и не состоялись — у устроителей начались какие-то неприятности, но у нас обратные билеты были куплены заранее, и мы почти две недели отвисали в городе моего отрочества... Я прекрасно понимаю, что Шахрин был абсолютно прав, решив в тот момент, когда перед группой замаячила дверь в совершенно иные измерения, что надо найти человека, более подходящего — и прежде всего профессионально — для этого пути. Но ведь все те годы, когда Чайф еще не был «народной группой», все те годы, в которые Чайф и становился Чайфом, Густов был с ними, он вместе делал с ними звук, он вместе с ними делал Чайф, а потом Чайф пошел дальше, а Густов остался. Естественно, что когда мы встретились с ним в тот самый день, после многолетнего перерыва, и присели покурить на чистую весеннюю скамейку, разговор коснулся и Чайфа, и в Лехином голосе почувствовалась та же обида, что и в тот день, много лет назад, когда он позвонил мне вечером домой и сказал, что Чайф его предал... Хотя Густов здесь для меня — просто изначальная метафора «формулы Пита Беста». Если брать Чайф в ее контексте, то были и Олег Решетников, и Вадик Кукушкин, и Володя Назимов — один из лучших некогда екатеринбургских барабанщиков. Впрочем, Назимов сам ушел из Чайфа. В Наутилус Помпилиус. Потому что НП был круче, и пятнадцать минут славы в нем стоили гораздо больше. НП — вообще изумительный пример «формулы Пита Беста», и прежде всего из-за другого человека, из-за Пифы... Честно говоря, многие до сих пор считают, что настоящий Нау появился только тогда, когда в него пришел Виктор Комаров, он же Пифа. Именно тогда у Нау был самый жесткий, экстремальный звук и именно тогда песни Нау были лишены своей поздней странной припопсовости. Я не собираюсь говорить ни «за», ни «против», я просто всегда любил Пифу и по-человечески мне с ним было очень легко. При этом надо четко понимать одно: Пифа ушел не за пять минут до выхода в другое измерение, он вошел в него вместе с остальными, но потом произошло то же, что и с Питом Бестом — его выкинули, как выкинули и Назимова... Это уже не правила дворового или гаражного братства, по которым строился первозданный рок-н-ролл, повторю — все это можно понять и принять с точки зрения целесообразности, когда ты апгрейдишь свой компьютер, то подходишь к этому именно с точки зрения здравого смысла: тебе нужен новый, более мощный процессор, тебе нужна другая материнская плата, еще какие-то новые штучки, еще... То есть тебе это надо для рабочего процесса. В первозданном рок-н-ролле рабочий процесс зачастую отсутствовал, в первозданном рок-н-ролле приоритет всегда отдавался кайфу. Но когда рок-н-ролл начал становится бизнесом, кайф улетучился. Не начал улетучиваться, а именно улетучился... Еще в девяносто четвертом, когда я от полного безденежья взялся за ведение авторской музыкальной программы на одной из первых местных FM-радиостанций, то в один очень дождливый день затащил к себе в студию Илью Кормильцева и он произнес совершенно блистательный монолог о том, как мейджоры, то бишь большие фирмы звукозаписи, планируют будущее рок-н-ролла, как они подыскивают тот звук, который — с их точки зрения — войдет в моду год или два спустя, как они выискивают в гаражах и подворотнях тех парнишек с горящими глазами, которые могут делать именно этот, нужный звук, то есть рассказал об этаком вдумчивом процессе по созданию не столько музыки, сколько по зарабатыванию денег. Что же касается Пифы, то на днях до меня дошел слух, что его уже просто нет в этой стране — он уехал. Или бежал, не знаю. Знаю лишь, что, после того как и в его случае сработала «формула Пита Беста», он занялся каким-то бизнесом, чем-то там торговал с Арабскими Эмиратами, потом сменил этот бизнес на рекламный — был то ли менеджером, то ли продюсером, а может, просто администратором в одном из рекламных агентств. Собственно, тогда мы и встретились в последний раз — я позвал его к себе на телевидение, он пришел, речь, естественно, шла о Наутилусе Помпилиусе, Пифа говорил как-то очень сбивчиво и невнятно: ощущение такое, будто брошенный любовник рассказывает о своей былой партнерше, достигшей немалых успехов в свете, чей портрет он случайно увидел в близлежащей пивной на обложке кем-то забытого глянцевого журнала. И вот он сидит в компании собутыльников, потягивает пиво, смотрит на журнал и рассказывает. И ему отчего-то очень горько... В общем — у меня есть мечта, I have a dream... Хотя есть человек, который, будучи тоже вовлечен в игры с «формулой Пита Беста», смог оказаться настолько независимым от нее, что может быть назван своеобразной птицей Феникс. И, как ни смешно, это тоже связано с Наутилусом. Ибо Леша Могилевский переиграл, по-моему, во всех составах группы. Кроме одного, чисто гитарного. Поэтому у меня язык не повернется назвать Могилевского «неудачником рок-н-ролла». Скорее, он наемник, одинокий бродяга с саксофоном. Как только кому-то нужен тот звук, который на своем саксофоне может извлечь именно Могилевский, так Леша опять выходит на сцену или идет в студию. Хотя отчего-то его собственные проекты остаются невостребованными. Начиная еще с самых первобытных, андеграундовых, давно истлевших времен. Первая его группа называлась Январь. Я услышал ее то ли в восемьдесят третьем, то ли восемьдесят четвертом году. Странная смесь электропопа, нью-вэйва и какой-то легкой приджазованности. Песенка про «черную машину с четырьмя нолями». Могилевский был тогда очень пьющим и не очень комфортным в общении, просто потому, что почти всегда был пьян. Потом он начал работать как сессионный музыкант практически со всеми свердловскими командами, ибо только он один понимал, как извлекать из саксофона рок-н-ролльное, а не джазовое звучание. И настал момент, когда он сыграл свою знаменитую коду в уже легендарной «Good byе, Америка, о-о-о!». И начал играть с НП хотя параллельно раскручивал и свой проект — Ассоциацию, проект тонкий, а музыкально в чем-то и более умный, чем НП. Но тоже прошедший стороной, хотя у меня есть сборный компакт-диск Ассоциации с альбомами «Деревня (Угол)» и «Калейдоскопия». Сейчас Могилевский давно не пьет, у него все такое же виртуозное чувство юмора, есть любимая жена и любимая собака — скотч-терьер Роджер. А на жизнь он зарабатывает тем, что сочиняет музыку по заказу, и хорошо, надо сказать, сочиняет — дома, на компьютере. Так что никак, ну никак не могу я причислить его к неудачникам рок-н-ролла, потому что он — птица Феникс, худой, жилистый Феникс с саксофоном, который еще — не исключено — неоднократно будет востребован теми, кто планирует рок-н-ролльный звук будущего. I have a dream, у меня есть мечта... Главная Лешкина мечта — вывести в люди группу Сахара, в которой он и саунд-продюсер, и администратор, и директор по совместительству. Он даже сам финансирует ее по мере своих скромных возможностей, пытается пропихнуть везде, где только можно, ведет какие-то переговоры о съемках клипа, в общем — работает, старый обманщик, надувший и судьбу, и «формулу Пита Беста», за что я люблю его еще больше: исключения из правил интересны намного больше самих правил. Говоря же дальше о неудачниках... Говоря же дальше о неудачниках рок-н-ролла, я снова хочу вернуться к Густову и к той уже давней поездке с народной ныне группой Чайф во Владивосток. Все дело в том, что именно тогда произошло одно небольшое и увлекательное приключение с участием трех персонажей: упомянутого Густова, господина Шахрина и вашего покорного слуги. Так получилось, что мы решили воспользоваться любезностью одного из моих дальневосточных родичей, предложившего совершить однодневный круиз по Амурскому заливу на яхте. Яхта называлась «Плутон», была приписана к Тихоокеанскому высшему военно-морскому училищу, где мой родич преподавал что-то очень секретное. Яхта была водоизмещением в четверть тонны, имела кубрик, но не имела гальюна, в экипаж ее в тот день входили капитан первого ранга (мой родич, который руководил всем процессом), капитан второго ранга (который отвечал за паруса), капитан третьего ранга (который отвечал за рыбалку, а так же за маршрут и его прохождение, то есть был у руля) и младший брат капитана третьего ранга, который отвечал за все остальное, то есть был юнгой тире мальчиком на побегушках. Мы вышли из Спортивной гавани, потом мы попали в штиль, потом мы дождались ветра, параллельно мы научились оправляться с борта, заодно мы ловили камбалу, позже мы еще раз ловили камбалу (уже в другом месте), еще позже мы снова ловили камбалу (большую, в третьем месте), а потом мы подошли к берегу Русского острова. Это был восемьдесят восьмой год, и Русский остров был закрытой военной базой. На мачте нашей яхты развивался вымпел военно-морского флота, но документов о том, что нам можно подходить к берегу закрытой военно-морской базы, не было. Но мы подошли, капитаны стали варить уху, а мы — Шахрин, Густов и я — все-таки сошли на этот закрытый военно-морской берег. Тут и произошло уже упомянутое приключение. Пока мы с Шахриным бродили по мелководью и ловили черных и длинно-игольчатых морских ежей, морских же соответственно звезд и собирали какие-то ракушки, которые должны были развлечь в сухопутном Екатеринбурге наших, малолетних тогда, детей, Густов пошел в прибрежные заросли лимонника и прочей сверхгустой растительности, покрывавшей остров. Пошел и пропал. Уже капитаны пришли за нами на берег, говоря, что уха готова, пора ее съесть и идти (яхта не плывет, она ходит) обратно в Спортивную гавань города Владивостока, только где вот этот ваш, длинный, лохматый и тощий? Длинного, лохматого и тощего не было поблизости. Капитаны напряглись — как раз в это время (что-то около пяти то ли шести вечера) по близлежащим сопкам должен был шастать патруль, неподалеку были и знаменитые ныне артиллерийские склады, и столь же теперь знаменитый местный дисбат. Капитаны же были в чинах и уже не очень трезвые, да еще и без разрешения приставать к острову. И нам всем надо было обратно на яхту, а Густов... Густов пропал. Кричать его было нельзя — могли услышать, а найти в непроходимых зарослях лимонника и прочих приморских зарослей — невозможно. Оставалось одно: ждать — до сумерек, до подхода патруля, до ареста и помещения всех в местную каталажку. Капитаны напряглись еще больше, но тут из зарослей, отчего-то отфыркиваясь, как тюлень, выплыл Густов. Выплыл и сказал, что, мол, упал в яму, и долго не мог выбраться. Шахрин посмотрел на него долгим и тяжелым взглядом, который не предвещал ничего хорошего, но капитаны, крепко матюгнувшись, быстренько повели нас на яхту, настороженно озираясь по сторонам. Бог миловал, мы съели уху и пошли обратно. Поднялся ветер, качало яхту, качало нас, приключение осталось без последствий. Между прочим, в последнюю встречу Густов убеждал меня, что ни в какую яму он не падал, а убегал по склону сопки от патруля, хотя мне кажется, что вариант с ямой более реален, ибо Густова в яме я могу представить, а скачущим, как Рэмбо, между густыми зарослями — нет. Хотя какая разница — была яма или ее не было, просто еще тогда, на берегу, когда взволнованные капитаны торопили нас скорее убираться на яхту, а Шахрин посмотрел на Густова этаким долгим и тяжелым взглядом, мне показалось, что отношения их в дальнейшем ничем хорошим не закончатся. Высушенный же, но все еще покрытый длинными и черными, хотя от времени и ставшими хрупкими и ломкими иголками, морской еж, извлеченный в тот день из воды у берега Русского острова, все еще украшает одну из моих книжных полок. I have a dream... У меня есть мечта... Вот только — как некогда сказал один из той четверки, что имела непосредственное отношение к созданию «формулы Пита Беста», а именно самый младшенький из них, Джордж Харрисон — «Рок-н-ролл? Нет, за него я не умру!» Фраза, которая не требует комментариев.
6. Миф о том, как я побывал в шкуре Грэма Грина ...Отчего-то мне захотелось рассказать одну историю, только — как у любой другой— у этой есть своя предыстория. Но сначала о том, кто такой Грэм (Грэхем) Грин и причем он здесь. В общем-то, причем. Был он английским писателем (хорошим, надо сказать) и, как любой хороший писатель, постоянно пытался сделать свою жизнь более авантюрной, более напряженной, более замкнутой в некий сюжет жизни. И господин Грин взял да и заделался агентом английских спецслужб... Но это еще даже не предыстория, это ремарка. Предыстория же в том, что жизнь в мире рок-н-ролла в те мифические времена сводилась не только к моментам общения с некими личностями, одни из которых растворились в пространстве и времени, а другие достигли звездных или полузвездных высот. Это была именно жизнь, и трюизмом будет заявлять, что строилась она по правилам, альтернативным законам существовавшего общества. Да и вообще, как сказал мне много лет назад один замечательный человек и замечательный писатель, ныне уже покойный Аркадий Натанович Стругацкий, подобные рассуждения — дело философов и социологов, а дело писателя — писать. То есть пускаться в приключения письма, а также пытаться реконструировать время. Или же заниматься мифотворчеством. Хотя надо добавить, что, не будучи ни музыкантом, ни музыкальным критиком, ни просто музыкальным функционером, пусть даже функционером подполья, я жил в этом самом мире рок-н-ролла по одной простой причине: в нем было честнее, веселее, забавнее, в нем была жизнь. Тут предыстория заканчивается, и начинается история. В один прекрасный день я получил повестку в военкомат. Повестка в военкомат всегда означает неприятные эмоции, а в те времена они были чем-то еще большим (может оттого, что я просто был моложе). Не пойти было нельзя, и я пошел. А когда пришел, то майор, ведавший работой с офицерами запаса, вдруг как-то засмущался, чуть ли не застеснялся, хотя все это не больше, чем игра слов, а потом бегло проговорил мне: — Вас уже ждут... — Кто ждет? — так же застеснявшись, засмущавшись, спросил я. — Зайдите в ту комнату! — и майор своей красной и мощной шей, увенчанной лысоватой головой с оттопыренными ушами, повел куда-то, где действительно была дверь. И я вошел. А там, как и положено, сидели двое. Одного я сейчас вообще не помню: ну сидела какая-то тень, и сидела. А вот второй... Бравый такой мужчина лет пятидесяти, с мощной фигурой, грубой лепкой лица и низким командным голосом. — Вы такой-то? — спросил бравый. — Такой-то! — ответил я. — Садитесь! — сказали мне, и я сел. А потом мне показали удостоверение той организации, к которой принадлежал бравый, и предложили ответить на ряд вопросов. Это сейчас все очень любят говорить, что делом чести для любого уважающего себя человека было никогда не отвечать на вопросы этой организации. Фигня! Отвечали все, кто встречался с ее представителями, дело было в другом: что и как отвечали и на какие вопросы. Мне вот начали задавать (и это было естественно) вопросы о рок-н-ролле. Почему естественно? Да потому, что к этому времени вовсю шло создание некоего сообщества, которое должно было называться «рок-клубом». Честно говоря, сие бюрократическое порождение тех лет до сих пор вызывает во мне очень много вопросов, ответов на которые я никогда не получу — это ясно. Более того, именно в те годы никто из нас и не задумывался над всем бредом этой затеи — создать рок-клуб. То есть из абсолютно неформальных вибраций, из чего-то такого что во всем мире во все времена (примерно с самого начала пятидесятых) свидетельствовало если и не о прямой, то опосредованной конфронтации с обществом, причем не только социально-философской, но и эстетической — создать бюрократическую организацию с отчетностью и подчинением вышестоящим организациям. Но это ясно сейчас, а тогда было ясно другое: лишь создав такую организацию, этакий маленький и замкнутый мирок, наш рок-н-ролл получит право на существование, и уже можно будет не бояться того, что концерт отменят, а тебя и твоих друзей затаскают по разным кабинетам. Собственно, пример такой уже был — питерский рок-клуб. И все знали, что создан он был если и не самим управлением КГБ по Ленинградской области, то под его эгидой, при его участии и прочее. Об этом никто и нигде не писал, но об этом, повторю, знали все. Сейчас-то меня, правда, интересует другое: интересно, думаю я иногда, а когда мы — Илюша Кормильцев, Коля Грахов и я — вплотную занялись созданием свердловского рок-клуба, это что, тоже было инспирировано КГБ? Но каким образом? В каком кабинете и в какой конкретно день собрались, к примеру, трое, а то и четверо, хотя, может быть, и пятеро человек (допустим, что все это называлось «коллегией») и рассмотрели поставленный на повестку дня вопрос: «О необходимости создания рок-клуба в городе Свердловске в целях дальнейшей борьбы с мерзопакостным влиянием западной идеологии, а также непосредственно для облегчения оперативной работы с той частью молодежи, которая отличается шаткими моральными устоями и может быть использована этой самой идеологией в качестве пятой колонны». То есть идея рок-клуба как некоего аквариума, колпака, гетто, большой вольеры, обнесенной колючей проволокой, да еще с пропущенным по ней током. Самое же забавное — попытаться понять, что случилось, когда эта идея была рассмотрена и принята упомянутой «коллегией». Ведь ее надо было донести в массы, то есть хотя бы до меня, Кормильцева или Грахова. Но кто мог это сделать, да притом не напрямую, а косвенно? Скорее всего, если пытаться действительно вольно интерпретировать ситуацию, это было Управление культуры, к которому все мы трое в те времена имели отношение (мы с Кормильцевым даже работали в его параллельных подструктурах методистами, я в МДСТ, он в ОНМЦ, время бредовых сокращений, да и вообще повальной шизофрении). Предположим, «коллегия», приняв решение, спустила его по инстанциям, а инстанции как-то обмолвились: а не создать ли вам, ребятушки, рок-клуб, к примеру, как в Ленинграде, смотрите, как там все здорово, можете даже съездить и посмотреть... И между прочим, меня действительно в январе восемьдесят пятого отправили в командировку в Питер, в рок-клуб, хотя основное свое время там я занимался другим делом: в основном я общался с Б.Г. Но в рок-клубе я побывал и по возвращении честно доложил начальству все, что там увидел. И начальство, по всей видимости, сразу же доложило об этом куда cледует. А там опять собрали «коллегию», посидели, подумали и сказали: да, надо работать, так пусть себе и работают. И мы начали работать, хотя, заметьте, что именно это меня интересует постоянно: никакого прямого указания не было. Ни мне, ни Коле, ни Илье. Но мы начали собираться у меня дома (у меня был кабинет, впрочем, есть он и сейчас, и даже окно выходит на ту самую улицу, что и тогда, только пишу я не на пишущей машинке, а на компьютере, хотя это не больше, чем вещественное обрамление памяти) и строчить бумаги. Положение, устав и прочее. На нас подействовали, но как? Иногда я даже допускаю возможность некоего волнового излучения, вроде определенного типа зомбирования. Вот сидит «коллегия», медитирует, собирает свою энергию в некий общий и мощный пучок, а затем направляет его на нас: мол, ребятки, давайте, а мы будем держать потом всех вас под контролем и всем будет хорошо! И мы, бедные, несчастные и зомбированные, сели и начали писать устав... А в начале 1986-го, как я уже поведал, меня вызвали в военкомат. Дело уже почти (по всей видимости) дошло до формализации задуманного и надо было проверить, как все продвигается. Но проверить без каких бы то ни было медитаций. И тут к этой истории примешивается еще одна, уже про то, как я побывал в шкуре Грэма Грина... ...Вот я иду по ветреной свердловской улице, подняв воротник пальто и нахлобучив на глаза шляпу, пусть даже шляп в своей жизни я как не носил, так и не ношу. У меня в руках газета, «Вечерний Свердловск», причем от определенного числа определенного месяца. Точно так же несколько десятилетий назад автор «Комедиантов», «Нашего человека в Гаване», «Почетного консула» и т.д. шел по какой-нибудь улочке в Сайгоне, Пномпене, Лиме, Риме. Рифмовка заканчивается, это просто Грэм Грин трансформирует приключения письма в очередную авантюру собственной жизни, как и я, впрочем, всего лишь как его маленькое подобие, занимаюсь тем же, пытаясь совместить столь несхожие пласты иллюзии и реальности. В те годы у меня был один хороший приятель, которого все мы называли Алексом. Сейчас его уже нет в живых; весной високосного девяносто шестого он умер от рака. Так вот, этот Алекс, а с ним еще один парнишка где-то в начале восемьдесят пятого записали в домашних условиях странный магнитоальбом от лица группы Bad Boys. Был этот альбом просто миксом уже готовых музыкальных дорожек с наложением живых клавиш и вокала. Самое главное заключалось в текстах. Это был абсолютно антикоммунистический альбом. Более того, это был суперрадикальный антикоммунистический альбом. Более того, назывался он «Гимн» и, что совершенно естественно в подобном контексте, начинался с классического исполнения гимна Советского Союза знаменитым тогда военным оркестром. Был это еще и очень талантливо сделанный суперрадикальный антикоммунистический альбом. (Впрочем, что касается содержания, то ни одной из «антикоммунистических» песен я, как ни стараюсь, не могу сейчас вспомнить, разве что отдельные матерные рифмы. Зато там была одна абсолютно гениальная вещь, называлась она «Плохая карма», и говорилось в ней о том, что «плохая карма отныне пришла навсегда...». До сих пор мне кажется, что это — одна из лучших вещей раннего русского рока.) Алекс привез его — сам он жил в небольшом закрытом городке в Челябинской области — мне, я, в свою очередь, переправил его своим друзьям в Москву, а эти самые московские друзья переправили его в Англию. И в начале восемьдесят шестого альбом прокрутили по Би-Би-Си. И это была вторая часть интереса бравого ко мне. Более того, он очень просил меня навести в рок-кругах справки о том, кто бы мог сделать эту «клевещущую на всю нашу страну порнографию» (не ручаюсь даже за смысл цитаты, но что-то подобное тогда было брякнуто), а когда наведу, то следует позвонить вот по этому (тут мне продиктовали номер, но посоветовали не записывать, а запомнить) телефону. С чем и отпустили. И я пошел звонить Алексу. Мы с ним действительно были напуганы: смех смехом, но в восемьдесят шестом за все эти развлечения еще можно было схлопотать срок. А тут необходимость организации рок-клуба, и любой скандал (с нашей точки зрения, ведь мы тогда даже не подозревали о всей глубине интриги) мог подействовать на будущее этой затеи только отрицательно. И вот мы с Алексом решили… ловить самих себя. Да, да, ловить самих себя, вот только почему мы решили именно так — мне сейчас абсолютно неведомо. Впрочем, в то бредовое и параноидальное время в голову могло прийти все, что угодно. Главное в другом: охота началась! Через какое-то время (сейчас уже не припомню) я позвонил по записанному на каком-то клочке бумаги (запоминать я не стал) номеру и сказал, что готов встретиться. На том конце провода обрадовались и сказали, что в определенный день и в определенный час я должен быть на третьем этаже одной гостиницы, что в самом центре города, сесть в кресло с газетой в руках и ждать. Мимо меня пройдет молодой человек с такой же газетой в руках. Ровно через пять минут я должен встать и пойти в такой-то номер, постучать в дверь четыре раза, и мне откроют. — А зачем газета? — поинтересовался я. — Надо! — ответили мне, и я понял, что, по всей видимости, это действительно надо. Эту смешную и одновременно отвратительную историю можно рассказывать долго. И про конспиративную явку с газетой в руках, и про другие подобные встречи (нельзя ведь было поймать самих себя за один раз). Я просто расскажу ее конец. Что называется, кольцо вокруг нас сжималось. Мои многочисленные попытки в очередной раз «не поймать» Алекса привели к тому, что милый и обаятельный молодой человек (именно ему перепоручил общение со мной бравый) как-то позвал меня погулять под только что распустившимися весенними кронами (дело было на набережной городского пруда) и гордо сообщил мне фамилию Алекса, а также то, что — по имеющимся у них сведениям, — я должен его хорошо знать. И у них есть ко мне предложение. Они дают мне специальное записывающее устройство, обучают им пользоваться, я приглашаю в гости Алекса и спрашиваю его о Bad Boys. Устройство все записывает, и задача выполнена. «Ты подумай, подумай», сказал мне милый и обаятельный (это я безо всякой иронии) молодой человек, будто зная что-то такое, чего мне никогда не узнать. Я пообещал подумать и поехал домой. Точнее говоря, я поехал искать Алекса, который тогда был в Свердловске. Это тоже сплошной Грэм Грин. Я звонил ему из автомата, я конспиративно озирался по сторонам, я снова звонил, мы говорили намеками, мы встретились поздно вечером, мы общались в тени какого-то несуразного тополя, и мы решили, что мы сдаемся. Ну представьте, как бы все это выглядело, если бы мы решили довести всю эту игру до конца: я с микромагнитофоном в кармане (хорошо еще, что не в плавках) спрашивал бы, давясь смехом, Алекса, а он бы мне точно так же отвечал. И мы решили сдаться, и я снова вооружился газетой и начал играть в Грэма Грина: то есть напросился на встречу с милым и обаятельным молодым человеком, которому, под его радостную улыбку, и поведал о том, какие мы с Алексом плохие, но мы больше никогда, никогда, вы понимаете, никогда не будем. А молодой человек сказал, что все это в принципе фигня, но у него тоже есть своя работа, а потому он обязан доложить обо всем этом начальству. И он, по всей видимости, доложил, и Алексу совершенно внезапно пришлось уехать в свой закрытый город в Челябинской области, где с ним провели пару нравоучительных бесед, но на этом все и закончилось. Чернобыль положил конец ловле ненастоящих ведьм. Впрочем, точно так же вскоре все мыслимые и немыслимые организации перестали интересоваться и рок-клубом: уже с самого конца восемьдесят шестого он был предоставлен сам себе, то есть был полностью отдан на откуп господину Грахову с компанией, начали звучать песни, которые еще год назад просто не могли звучать, никто больше не требовал литовать* тексты какому-то странному худсовету, в общем, как это принято говорить: пришла пора долгожданной свободы. Что же касается молодого человека, впрочем, как и бравого, и того третьего, которого я вообще не помню, то они пропали из моей жизни так же внезапно, как в ней и появились (не жалею ни о бравом, ни о третьем, а вот общение именно с этим милым доставляло мне относительное удовольствие). Короче говоря, наступило совсем другое время и очень давно уже абсолютно все равно, как создавался рок-клуб и зачем. Да и история с Алексом, Bad Boys и аббревиатурой из трех букв — как-то странно все это было. Но это кусок жизни. Моей жизни. Иногда я вспоминаю все это и начинаю задавать себе вопросы. Например, про зомбирование. Или про то, зачем им надо было смотреть, как мы с Алексом ловим друг друга, — они ведь все и так прекрасно знали, кто и где записал, кто отправил в Москву, а кто — в Лондон. Неужели нельзя было по-человечески? Хотя, наверное, нельзя, да и потом, о чем-о чем, а об этом правды никогда не узнать. Ни о создании рок-клуба, ни о прочих безумных проявлениях искривленного массового и индивидуального сознания тех допотопных лет, хотя фраза эта есть не что иное, как попытка как-то внятно закончить очередной миф о рок-н-ролле, в котором перемешались создание рок-клуба, аббревиатура из трех букв, писатель Грэм Грин и мой покойный приятель Алекс. И лишь тополя за окном остаются такими же, как и много лет назад, что говорит мне одно: несмотря на все безумие этой жизни, есть в ней вещи, на которые можно положиться. Хотя бы в собственных ощущениях. Вот только все это мало относится к миру людей!
7. Миф о хиппи Хочется начать с того, что они все уже умерли. Как динозавры. Вымерли, и все тут! И Кирилл/Мефодий, и Дакота, и Алекс... Остались в живых Лонг и Лоримур, но я не видел ни того, ни другого с тех самых пор, как эпоха развитого социализма сменилась чем-то совершенно иным, то есть с самого начала нашей эмиграции в новую Россию. Впрочем, про Лонга ходят слухи, что он то ли уже купил, то ли только собрался покупать себе «Мерседес», единственное, чего никто не может сказать — какой модели. Хотя может быть, что все это враки, и Лонг по-прежнему каждое лето уматывает куда-нибудь в ростовские степи, где отрывается тем, что смотрит на высокое звездное небо и живет так себе, живет, покуривая периодами травку да проклиная цивилизацию. Хотя — не знаю, ничего про них не знаю, кроме того, что уже сказал: на самом деле мне кажется, что все они уже умерли. А может, их вообще никогда не было. И не только у нас, но и там, за «бугром». Только не смейтесь, проверьте это сами, как то сделал я совсем недавно: включил компьютер, зашел в Интернет, вызвал поисковую систему «Yahoo» и набрал слово «хиппи». И получил то, что хотел: одна категория, три сайта. Впрочем, может, не три, может, шесть. Но это точно — не больше шести и не меньше трех. Причем, половина из них — с приставкой «кибер». То бишь «кибер-хиппи», что уже полный бред, абсурд и виртуальное дуракаваляние, то есть действительно: они все уже давно умерли, а потому стоит ли о них вспоминать? Стоит, ибо без них не было бы ничего. В том самом, что называют нашим рок-н-роллом. Не было бы ни Аквариума, ни Шевчука, ни Майка. Ибо все они — и Б.Г., и Шевчук, и Майк — начинали в первой половине семидесятых, а тогда хиппи еще были, и все вышеперечисленные похипповали всласть. И было у наших хиппи даже свое солнечное лето, только уже не шестьдесят седьмого, как в «забугорье», а семьдесят второго (естественная для нашей страны задержка). Честно говоря, и для меня оно было тогда таким, потому что и я... Но это другая история.
Я ушел в хиппи году так в семьдесят первом. Закончил школу — и пошел. Хотя и поступил в университет. Как это ни смешно, но все наши «олдовые» (это такой термин, который означает — старые, из первых, из настоящих, хотя повторю — по моему глубокому нынешнему убеждению ни первых, ни настоящих у нас просто никогда не было) попадали в хиппи именно таким образом. Поступали куда-нибудь учиться, находили таких же придурков и решали, что отныне они — хиппи. А решив (я был, естественно, не один, была у меня компания) одно, надо было решать и другое. И как истинные хиппи мы пошли в трип. Нет, не в наркотический (об этом — позже), а в самой обыкновенный — постигать страну, ее земли и пространства. «Надо держаться корней...» Песня еще не была написана, но ощущение именно из того лета. Наши корни мы искали отчего-то между Москвой и Питером, странствуя автостопом, то есть занимаясь обычным американским «хич-хайкерством», но у нас не Америка, сами понимаете. Хотя забавного было много, но все это уже лирика. Не лирика — другое. Не лирика то, что сейчас, вспоминая тот смешной эпизод моей жизни, я могу развенчать кучу мифов об олдовых, чем, впрочем, и хочу заняться. Итак...
Система. Есть такое понятие (или было), которое объединяло всех хиппи в один круг. Приезжаешь куда-нибудь — и попадаешь в объятия. И ночлег тебе, и жрачка (она же — хавалка), и все прочие хиппистские прибамбасы. Может быть, может быть, но только не тогда. Сначала возник миф о системе, и только потом появилась система. Не было системы в семьдесят втором. Это точно. На себе испытал, ибо московские наши братья по разуму если что и могли предложить, так это только скамейки в скверах, которых и так было много. Причем — свободных. Это уже к восьмидесятым система сложилась, развилась, разветвилась, но тогда, в самом начале... А теперь о наркотиках. Ведь что такое хиппи с точки зрения нормального обывателя? Это человек, который добровольно становится аутсайдером, шастает где попало, жрет наркотики, слушает музыку и предается свободной любви (тем паче, что про СПИД тогда и не думали). И все это враки, заверяю с полной уверенностью, хотя что-то мы жрали. Какие-то таблетки. То седалгин, то седуксен, то реланиум, то еще какую прочую мерзость. Но это все смешно, ибо если и были с подобного дерьма трипы, то очень легкие и какие-то невинные. Хотя позже (у последующих) появилось и все остальное. От травки до героина, вот только были ли эти последующие хиппи? Что касается меня, то сие увлечение я пережил уже много позже, о чем вспоминаю с настоящим ужасом, но пишу я не о себе, а об «олдовых». Так вот, когда они еще были юными, то вели очень пристойный образ жизни, честное слово. Ну, а свободная любовь... Да какая свободная любовь могла быть в этой стране на самой заре семидесятых, не смешите меня. Тогда девица, делающая минет, была такой же редкостью, как сейчас — автомобиль «порше» девятьсот двадцать восьмой модели. Про нее слагались легенды, но в глаза ее никто не видел, так что не надо мне про свободную любовь, не было ее, как не было ни коммун, ни семей, ни всего того, о чем мы читали в книжках про все то же «забугорье», ибо — да, вы правы, вы абсолютно правы — мы были книжными хиппи, но ведь кто-то же должен был начать! И единственное, что мы делали из всего положенного хиппи, так это мы слушали музыку. Ту музыку, ибо своей еще не было. В свою просто никто не верил, ибо Б.Г. было лишь двадцать лет и про его существование вся эта безумная страна узнает лишь десятилетие спустя. (Кстати, он тоже хипповал, шлялся по Прибалтике, а потом и по Крыму. По Прибалтике я тоже шлялся, но уже много позже, через много-много лет...). А что слушали? Да все то же: Beatles слушали, Rolling Stones, Doors, Deep Purple, Led Zeppelin... То есть музыку, и в этом-то, честно говоря, и проявлялся большей частью наш хиппизм. Но как это ни странно, что-то все же происходило в те годы, и из милых книжных хиппи каким-то образом возникло нечто совершенно иное. Появились настоящие, те, кто не просто играл, и мне повезло: я знал этих людей. Я знал самого Кирилла/Мефодия, смешного толстяка с немытыми патлами и большой густой бородой. Почему Кирилл/Мефодий? Просто он задался целью создать новую знаковую систему — систему общения хиппи между собой, он был философом хиппизма, истинным родоначальником системы. Где-то в моем архиве лежит старая тетрадка то ли в сорок восемь, то ли в девяносто шесть листов, исписанная его корявым почерком. В ней вирши, она полна смешных, нелепо срифмованных и очень честных стихотворений про то, что каково это — быть хиппи. Может быть, это и хорошо, что я не могу откопать ее в своих бумажных завалах, — читать творения Кирилла/Мефодия совсем не так интересно, как говорить о них, но мне он нравился, он был странником, юродивым, бомжем, он пропадал из Москвы на целые месяцы, а потом появлялся снова. И так все и шло до самого начала восьмидесятых, пока одним солнечным утром его труп не нашли на какой-то помойке. О его смерти рассказал мне Лонг, тот, что ушел потом в бизнес, а до того долгие-долгие годы (до наступления капитализма) был этаким папой всех новичков системы. Впрочем, о смерти Дакоты мне рассказал тоже Лонг. Дакота погиб в восемьдесят восьмом, в Крыму. Он полез на какую-то крутую гору, но не удержался на склоне. Он был не таким, как Кирилл/Мефодий, он был молчалив, и всегда в себе. Может, отсюда и прозвище — Дакота, да и вообще в его лице действительно было что-то индейское, и уж кто-кто, а он предпочитал всегда странствовать один. А еще я знал Георга. Сумасшедшего актера из Риги, который каждое лето уезжал на Памир искать Шамбалу. Мы с ним познакомились в тот чудный момент моей жизни, когда я работал в зоопарке. Георг приходил под самый вечер, когда зоопарк уже был закрыт, приносил с собой несколько флейт и начинал играть зоопарковым жителям странную, восточную музыку, к которой он привык на Памире. Мы с ним даже перезванивались несколько раз — он приглашал меня с собой на Памир, но я уже был не тот, я ему честно говорил в трубку, что мне больше нравится сидеть летом на даче и сочинять романы, а не лазать по горам в поисках ненаходимой Шамбалы. Я не знаю, где сейчас Георг, говорят, он вновь уехал на Памир и исчез на его заснеженных склонах — все может быть в этой жизни, но мне повезло, я знал этих людей, хотя ясно одно — они никогда не были теми, кого называют хиппи. По одной простой причине. Как таковых, настоящих хиппи не было в нашей стране, их не могло быть — не будем лукавить. Настоящие хиппи остались там, в середине шестидесятых, все в том же «забугорье», то бишь где-то между Лос-Анджелесом и сан-францисской Хейт-Эшберри. А потому нет ничего странного, что даже такой современный оракул, как Интернет, на мой вопрос выдал очень скромный ответ. Хотя в чем-то он, может быть, и ошибается, как порою ошибаются все оракулы. Не исключено, что они еще вернутся: и Кирилл/Мефодий, и Дакота, и Георг, и Лонг, и Алекс, и Черепаха Тарти — все те, кого я знал, и кого нет. Как, вполне возможно, еще вернется в этот мир Джеймс Дуглас Моррисон, ведь никто точно не может сказать, уходил он или это была просто шутка великого, ведь «во всех играх заключена идея смерти...», как писал он в своей книге «Боги. Наблюдения», а нет большей игры, чем игра в цивилизацию, вот только знать бы одно — когда ей придет конец, ибо «На берегу реки благословленной сидели мы и, вспоминая Авалон, заплакали. В руках остались сломанные шпаги, щиты развесили мы по деревьям. Разрушены серебряные башни, утоплены в потоках крови замки. Так сколько миль до Авалона? И все, и ни одной». Это уже Роджер Желязны, автор «Хроник Амбера», а «Авалоном», между прочим, назывался в шестидесятых знаменитый танцевальный зал в Сан-Франциско, где играли и Doors, и Джанис Джоплин. Но это так, к слову, потому что на самом деле они все уже давно умерли, а значит, миф о хиппи — это очень грустный миф.
8. Апология Курехину, или Сорок тысяч капитанов, переползающих через большую флибустьерскую стену Если вы знакомы хоть с одним сумасшедшим, то это еще полдела. Если на пути вашей жизни вам повстречалась парочка гениев, то это тоже всего ничего. Но вот если вам повстречался хоть один индивидуум, который с утра вам кажется истинным сумасшедшим, а вечером вы понимаете, что он — гений, то вам повезло, более того: вы — счастливый человек и вполне можете загадывать желание. Все это очень похоже на то, будто (предположим) вы гуляете теплой летней ночью и прямо на вас с небосвода, откуда-нибудь со стороны созвездия Льва, вдруг грохается симпатичная такая звезда. И вы, естественно, загадываете желание. О ком это я? Да о Курехине Сергее Анатольевиче. То бишь о Капитане. Ведь это именно он с утра может напоминать вам сбежавшего из буйной палаты больного, а вечером — гениальнее не бывает, куда всем остальным гениям мира! Да тут еще на мою беду один крутой джазмен, прекрасно известный всем джазменам города Екатеринбурга, музыкальный диссидент, нонконформист, теоретик, организатор и так далее — Геннадий Дмитриевич Сахаров (не брат академика, как любил он сам подчеркивать в те годы), — через еще одного моего знакомого дал мне послушать пластинку Капитана «The ways of freedom», что означает «Пути свободы». Пластинка вышла в Англии на маленькой независимой студии «Лео рекордз» (Лео — это Леонид Фейген, известный музыкальный диссидент, нонконформист, организатор и так далее, живший некогда в этой — нашей стране, но перебравшийся в Лондон). И эти «Пути...» меня угрохали окончательно. Там было что-то такое невообразимое. Одно пианино — и все. Очень много одного пианино. Но новоджазового. С утра ты — сумасшедший, а вечером — гений. То есть Капитан. Он же Курехин. Он же Сергей Анатольевич. И познакомиться с ним мне было просто необходимо (видимо, такова тогда была моя карма!). Правда, сразу оговорюсь, что все это опять воспоминания. О том мифическом Капитане, каким я знал его много лет назад. А теперь по порядку. Во-первых, почему я так хотел познакомиться с Капитаном... Да потому, что тогда, в самом начале восьмидесятых, мне очень нравилась одна группа. Называлась она Аквариум, и не о ней сейчас речь. И был у этой группы один альбом, именовавшийся «Табу», и в этом альбоме звучало такое фантастическое пианино, что крышу у меня сносило сразу же, как только я его слышал. На пианино этом играл Капитан. А так как в те годы я рок-н-ролл любил гораздо больше собак, то знакомство с мистическим Капитаном становилось чем-то вроде обряда инициации: мол, увижу его живьем и открою для себя новые горизонты. Очень хитрым образом в мае восемьдесят четвертого мне удалось попасть на второй рок-фестиваль питерского рок-клуба. Не спрашивайте, каким, повторяю — очень хитрым. Тогда это было coвершенно сюрреалистическим, иррациональным и вообще неправдоподобным событием, хотя, впрочем, сейчас кажется, что вся та жизнь наша была иррациональной, сюрреалистической, фантастической и просто неправдоподобной. Не жизнью даже, а мрачноватым фэнтези, но лучше о Капитане. Как я с ним познакомился.. А вот не помню. Я был в тот первый фестивальный вечер такой пьяный, что факта знакомства просто не могу вспомнить до сих пор. Но, наверное, как-то познакомился, если на следующее утро он позвонил мне в гостиничный номер и тихо так сказал: — А ты помнишь, что мы хотели в баре встретиться? — А это кто говорит? — так же тихо спросил я. — Это Курехин говорит, — ответил мне Капитан, и я помчался в бар. Дальше — извините — я пропускаю часть воспоминаний, ибо что можно навспоминать о таком вот похмельном майском дне, когда ты сидишь в баре, пьешь холодное пиво, чем (соответственно) лечишь больную голову и общаешься с самым обаятельным человеком на свете. Вернувшись из Питера, я всем говорил, что Курехин такой душка, такой обаятельный, что я первый раз в жизни (и единственный, между прочим) пожалел, что родился мужчиной. Прямо даже расстроился — ну не мог же я влюбиться в Капитана, в Курехина, в Сергея Анатольевича, не будучи женщиной. Или надо было сменить ориентацию. Вот так! А дальше мы начали общаться, то в Питере, то в Москве, то вдвоем, то в куче народа, последнее случалось намного чаще, ибо Капитан, как любой истинный гений, всегда был окружен целой кучей народа и вел он себя при этом как абсолютно безумный индивидуум. К примеру, как-то раз в Питере, в тот самый мой приезд, когда я делал с Б.Г. большое-большое интервью, меня повели ночевать на очередной флэт. Это была мастерская известного тогда и еще более известного сейчас художника Тимура Новикова, а ночевать туда пошел со мной еще и Бугаев-Африка, ставший через несколько лет известным всем вьюношам и девушкам этой страны благодаря фильму «Асса» (точнее, я с ним пошел и даже спал под огромным портретом самого Африки работы упомянутого Тимура Новикова, ну очень огромным портретом. Ночью портрет этот захотел на меня упасть, то есть начал падать, но недопадал. А Африка, он же Бугаев, сидел в соседней комнате и слушал ноль-музыку. А по коридору зачем-то бегал огромный и свирепый, мышиного окраса дог, который — как мне казалось — очень хотел меня съесть). Курехин весь тот вечер кидал брынзой в искусствоведа и джазолога Александра Кана. Александр Кан не был сумасшедшим, он был очень умным и любил знаменитого авангардиста Энтони Брэкстона (когда я пришел к нему в гости, то он целый час пичкал меня квадрафоническим, то есть из четырех колонок играющим, концертом для четырех симфонических оркестров. Из каждой колонки — свой оркестр. Голова через десять минут съезжает мухой!) Курехин, честно говоря, только кажется сумасшедшим, поэтому он, покидавшись брынзой, предложил пойти всем на улицу и совместно приступить к воплощению его очередного проекта, который пришел ему в голову в момент кидания брынзой в Александра Кана и который он (Капитан) назвал «Индустриальной готикой». Воплощение должно было заключаться в совместной же разборке, распилке, разбивке, раздрайке ни в чем не повинного и занесенного снегом по самую крышу «запорожца» первой модели (было все это, между прочим, через пару проходных дворов от знаменитого Большого дома на Литейном — питерского КГБ). Но никто не пошел, а потому — как позже гордо поведает об этом сам Капитан — проект «Индустриальная готика» изначально проиграл проекту «Популярная механика», она же «Поп-механика». Но поведает он мне об этом уже в восемьдесят шестом, в апреле. Где-то в середине, еще до Чернобыля. В хорошем таком апреле, когда все предощущали танцы на грани весны, как тогда пел Б.Г. Уже упоминавшийся нонконформист, диссидент, джазолог и организатор, не состоявший в родстве с создателем водородной бомбы, решил устроить очередной performance, очередное новоджазовое безумие, то есть некое шоу, о котором очень трудно рассказывать, ибо это надо видеть и слышать. Словом, Геннадий Дмитриевич, пользуясь тем, что уже явно наступали другие времена, пригласил в город с концертом Капитана. Но не одного, а с Сергеем Летовым, известным деятелем новоджазового дудения в самые разные саксофоны. Известен он был еще и тем, что именно в те времена тесно сотрудничал с московской нонконформистской, радикальной и провокационной группой ДК и даже помогал лидеру ДК господину Жарикову (о нем я тоже могу какой-нибудь миф рассказать, только не очень хочется. Впрочем, господин Жариков удивительно ловко, подтверждая свою фамилию, жарил кроликов, это я не шучу, очень вкусные жареные кролики получались в исполнении лидера ДК господина Жарикова и это чистая правда!). В общем, колоритная это была фигура — Сергей Летов, и приехал он к нам дудеть вместе с Сергеем Анатольевичем, который должен был играть на всяческих клавишных инструментах, то есть пианинах, роялях и синтезаторах. Но дудеть и играть эти господа должны были вечером, в актовом зале нынешней горной академии (тогда просто горного института), а днем я поехал к ним гостиницу (то ли это был «Большой Урал», то ли «Центральная» — сейчас не помню), и там-то и было самое интересное. Капитан сочинял прилюдно (то есть при мне и при Летове) то, что они будут играть вечером. Он сидел в кресле и напевал, а потом говорил Летову: — Так, тут, значит, я играю свою любимую каденцию на рояле... — На препарированном? — спрашивает Летов. — Нет, на простом, — отвечает Курехин, — и добавляет, — но потом и на препарированном, вот так... — и он быстро начинает показывать пальцами, как он будет играть каденцию на препарированном рояле, хотя даже непрепарированного инструмента в номере нет. Курехин играет в воздухе. Играет по воздуху, как, видимо, и положено гению. Или сумасшедшему. То есть Капитану, а я сижу, открыв рот, и смотрю на все это. И слушаю музыку. — Так, — говорит Капитан, — а потом ты дудишь. Ты потом во что дудишь, в альт или в тенор? — В тенор, — отвечает Летов. — Хорошо, — говорит Сергей Анатольевич, — потом ты дудишь в тенор, а я начинаю играть на синтезаторе что-то очень эскимосское, вот так... — и Курехин начинает напевать что-то очень эскимосское. — Значит, я играю, а потом всюду гаснет свет. И играешь ты. Что ты будешь играть? — Я буду играть брачную песню сексуально озабоченного динозавра! — гордо рапортует Летов. — Хорошо, — отвечает Капитан, — значит, потом гаснет свет, и ты играешь брачную песню сексуально озабоченного динозавра... Я должен еще раз подтвердить, что все, что они проговаривали в тот апрельский день, звучало вечером так, как они это проговаривали. И эскимосские напевы были, и брачная песнь этого самого динозавра. И каденция на простом рояле и на рояле препарированном. И многое, что еще. Вот только как все это называлось — я не помню, впрочем, все курехинские названия абсолютно безумны, так что не исключено, что это действо к восторгу публики действительно называлось «Сорок тысяч капитанов, переползающих через большую флибустьерскую стену», хотя вполне возможно, что стена была китайской, кирпичной, камышовой или просто — большой стеной. В общем, диссидент и нонконформист мог быть доволен: шоу получилось на славу, а потом Курехин и Летов поехали ко мне домой. Ужинать. Когда к тебе ужинать приезжают Курехин с Летовым, то жена твоя старается на славу и делает действительно ужин. Тем паче, что незадолго перед этим Илья Валерьевич Кормильцев научил ее делать суп из крабьих ножек (они же лапки). Тогда он вообще очень часто, и очень много, и очень вкусно готовил, чем еще раз подтвердил для меня правомерность любви русских литераторов к говорящим фамилиям. Но вернемся к ужину. Наступает тот самый момент, когда в большой фаянсовой супнице суп из крабьих ножек (лапок) принесли на стол. Усталый Капитан сидит в кресле и смотрит на стол с этой самой супницей и мечтательно говорит: — Ох и поем же я сейчас! Длинногривый Летов не говорит, он открывает крышку, берет половник и наливает себе первую порцию супа, зацепив заодно первую порцию крабьих лапок. Мы с женой смотрим на Летова с умилением, а на Курехина — с состраданием. — Вот сейчас, еще минута — и я поем, ох и поем же я! — мурлыкает Курехин, прикрыв глаза. Летов вновь открывает крышку супницы и вновь берет в руки половник. — Я готов, — говорит Курехин, — я иду! Летов дожевывает последнюю крабью лапку и сыто бросает реплику в сторону Сергея Анатольевича: — А вкусно-то было! Жаль, что ты не захотел! Курехин долго и мрачно смотрит на Летова, но потом, видимо, вспоминает, что он не просто Курехин, а еще и Сергей Анатольевич, и не просто Сергей Анатольевич, а Капитан, то есть гений. Он великодушно улыбается и принимается за какое-то незапомнившееся (исключительно в контексте с супом «а ля Кормильцев») второе, и все мы, сидящие в этой славной комнате за этим славным столом, чувствуем, как горячие щупальца его обаяния опутывают каждого из присутствующих, и сразу вспоминается все: и прошедший концерт, и кидание брынзой в славном городе Питере, и наше знакомство, и блистательная пластинка «Пути свободы», записанная им еще в восьмидесятом, когда Капитану, как и мне, было всего двадцать шесть лет, и «Табу», и «Радио Африка» Гребенщикова, где одна из песен называется «Капитан Африка», хотя это абсолютно ничего не значит, как абсолютно ничего не значит вообще все из вышерассказанного, ибо — как любил говорить Василий Павлович Аксенов — давно это было! А что было давно — то всегда неправда. Вот так!
*** Боги играют в свои игры. И есть в этих играх своя жесткая предопределенность. Стоило мне написать апологию Капитану, как буквально пару дней спустя позвонила одна старая и добрая знакомая и спросила: — Что с Курехиным? — А что с ним? — в свою очередь переспросил я, и тогда мне сказали, что вот уже который день по центральным TV-каналам идет объявление о том, что Капитан серьезно болен, что он в реанимации и что ему нужна помощь. Прошло больше месяца, подкатил июль, рачье время, и в самый, пожалуй, черный день этого столь любимого мною месяца, мне опять позвонили, причем часа через полтора после того, как по ОРТ закончилась программа «Час Пик» с Капитаном, в которой он был очень больным (по внешнему виду), но не менее великим и безумным, чем всегда. Программа, где в конце ведущий вновь сказал, что Сергей Анатольевич перенес одну операцию, нуждается в другой, и поэтому ему требуется помощь. А часа через полтора — повторю — мне позвонили и сообщили, что час назад Курехин умер... Наверно, у богов есть какой-то свой план, иначе все выглядит действительно как полная и беспощадная бессмыслица. Только я не буду писать о том, что «все мы понесли тяжелую утрату», ибо пока никто из нас не понимает, что действительно произошло с уходом Капитана. Потому что он был гением. Пусть не от Бога, а (как Паганини) скорее уж от дьявола, от Князя Тьмы, от некогда любимого сына Всевышнего, именуемого Люцифером, и за необыкновенную гордыню отправленного в Ад. Сейчас это не играет никакой роли, давайте-ка лучше просто вспомним, чего бы не было, если бы не было Капитана. Весь ранний Аквариум, от «Треугольника» до «Радио Африки» — этих бы не было, а другие не считаются... Цой и Кино, альбом «Это не любовь». Памятные всем Странные игры... Популярная механика... И его пластинка — лучшая для меня по сей день, — которая называлась «Пути свободы». Ее нельзя забыть, ибо пути его свободы стали в свое время и нашими. Только мы еще живы, а Капитан ушел в самом мистическом мужском возрасте — в 42 года. Капитан ушел. Кто мне скажет, что будет дальше с его кораблем?
*** Я принципиально не стал править как сам этот текст, так и послесловие к нему, написанное в день смерти Капитана. Я хочу добавить только несколько строк. Первое. Тот самый сотовый телефон Шевчука, с которого начинаются все эти мифы о рок-н-ролле, находился в больнице, в руках Курехина. По этому телефону Капитан последний раз говорил с миром. Второе. В это время Кормильцев вез из Москвы в Питер деньги на лечение Капитана — они пошли на похороны. Третье. У меня на столе лежит очередной номер питерского журнала «Fuzz» с программой так называемого «SKIF» — «Sergei Kuryokhin International Festival», «Международного фестиваля Сергея Курехина», который проводится фондом его имени под патронажем его вдовы, Анастасии. Четвертое. Любимая дочь Капитана выбросилась из окна и сейчас похоронена рядом со своим великим отцом. Пятое. Сорок тысяч капитанов все еще переползают через большую флибустьерскую стену... И шестое. У меня такое ощущение, что я так и не успел услышать от него всего, что он мог сказать!
9. Апология Б.Г. Говорить о русском рок-н-ролле — значит, говорить о Б.Г. Точнее, о Б.Б.Г., то есть о Борисе Борисовиче Гребенщикове. Причем любому, мало-мальски причастному к безумному миру рок-н-ролла ясно, что говорить об этом самом Б.Б.Г. — моветон. И даже не надо объяснять, почему: о Б.Б.Г. (эта аббревиатура мне нравится больше, чем просто Б.Г.) написано уж столько, что вроде бы больше можно не писать. Но опять же: говорить о русском рок-н-ролле — значит говорить о Б.Г. Точнее, о Б.Б.Г. А потому мне вновь некуда от этого деться, тем паче что если сейчас между этой аббревиатурой и понятием рок-н-ролл знак равенства попросту некорректен, то в те давние, смутные, былинные и попросту говоря безумные времена он был оправдан хотя бы уже одним. Ибо для всех нас тогда, в самом начале восьмидесятых, именно с господина Гребенщикова начался русский рок-н-ролл, именно он научил нас слушать рок-н-ролл на русском языке. И даже более того: именно он, сам Б.Б.Г., придал существованию всего нашего поколения определенный смысл. Не Майк Науменко, не Сергей Курехин, не Юрий Шевчук, не Виктор Цой, не говоря уже о москвичах и екатеринбуржцах, да и о всех прочих обитателях этой гигантской и странной земли, именуемой Россией. Б.Б.Г. сфокусировал, соединил в самом себе столько противоречивых, а порою и взаимоисключающих черт, что уже это одно помогло ему явить всему нашему тогдашнему миру нечто абсолютно исключительное: миф о самом себе. Не мое дело пытаться разобрать сей миф на составные и дать им оценку, я не критик и не аналитик. Просто могу кое-что вспомнить, что, наверное, и интереснее, тем паче, что и сейчас этот человек — та фигура, которая постоянно присутствует где-то на самых вершинах нашего рок-н-ролльного шоу-бизнеса, только вот за эти годы он стал еще блистательнее, еще отстраненнее, еще недоступнее для тех, кто относит себя к его поклонникам. А потому ведь и интересно именно вспомнить, то есть заново приблизиться, то есть реконструировать, то есть снять пелену времени — какой у нас сейчас год на календаре, восемьдесят третий, восемьдесят четвертый? Да и почему мне так хотелось услышать «вживую» Б.Г.? Впрочем, как это водится, вначале я услышал его на кассете. Это было в самом конце восемьдесят второго, альбом назывался «Табу», и в нем меня потрясло все: и голос, и музыка, и слова. Это бывает очень редко, такое абсолютное попадание, но тогда это случилось. Дал мне кассету послушать один знакомый программист, которого ныне уже нет в живых — в самом начале девяностых он уехал в Штаты, в Лос-Анджелес, а весной девяносто шестого разбился на каком-то близлежащем к городу Ангелов хайвее на своем то ли «форде», то ли... Честно говоря, не знаю, да это меня и не интересует, ибо пишу я не о Косте, а о Б.Б.Г., а роль Кости в этой истории уже ясна — он дал мне кассету (точнее, катушку, кассеты появились чуть позже) с альбомом Гребенщикова «Табу». Было это в смурные зимние сумерки, и когда я пришел домой и включил магнитофон, то такой же смурной голос Б.Г. соединился с сумерками и я слушал про то, что «Никто из нас не выйдет отсюда живым», слушал моррисоновские строчки в переложении Гребенщикова, подхваченные безумной гитарой Ляпина и таким же безумным пианино Курехина, за окном шел снег, какой-то месяц назад страна похоронила Брежнева, царствовал Андропов, на кухнях вовсю пили водку и чай, а Гребенщиков пел про то, что «Сентябрь — месяц, который всегда с тобой», и про то, что «Когда я вернусь домой — это будет музей», и еще много про что пел он в этом своем альбоме, который и до сего дня кажется мне самым искренним и честным из всего, что он когда-либо написал, спел и записал. Я очень хорошо помню, как эта запись была воспринята в штыки многими любителями, поклонниками и адептами рока. Сейчас смешно говорить, но тогда, в те замечательно-странные времена уже то, что кто-то поет по-русски, воспринималось многими как полный бред. И не только музыкантами. Впрочем, комплекс неполноценности — он и в Африке комплекс неполноценности, а не только в Екатеринбурге или Москве, но пора двигаться дальше по реке времени. В восемьдесят третьем, тоже ближе к зиме, у меня оказался новый альбом Б.Б.Г. под названием «Радио Африка», его из Москвы в фирменом исполнении (то есть в кустарно изготовленном конверте, обклеенном фотографиями) привез Женя Димов, трековский барабанщик, получивший сей драгоценный дар непосредственно из рук Артемия Кивовича Троицкого, считавшего себя на тот момент идейным вдохновителем и основным покровителем Аквариума в высших, столичных сферах. И вновь — это был шок, ибо альбом настолько отличался от «Табу», насколько каждый из альбомов Б.Б.Г отличается друг от друга. Сейчас это может сказать любой, кто прослушал хоть несколько его пластинок: «Синий» отличается от «Треугольника», «Треугольник» — от «Электричества», «Электричество» — от «Акустики», заканчиваем точкой, ибо фраза превращается в каталог. В общем, «Радио Африка» — это лучшее из всех гребенщиковских «Радио...», но это мое частное мнение, а потому – поехали дальше. Ближе к маю восемьдесят четвертого, точнее говоря уже самим этим маем, в его начале, ибо все предыдущее — лишь предыстория, пред-приближение, а май... Ну, дело в том, что именно в мае в Санкт-Петербурге, а тогда еще Ленинграде, должен был пройти второй фестиваль питерского рок-клуба. То есть там уже тогда был рок-клуб и проводил свой второй фестиваль. В Екатеринбурге рок-клуба не было, в Москве тоже. И там и там подобные организации были созданы уже в восемьдесят шестом. Да, май восемьдесят четвертого, по-моему, четырнадцатое число. Так уж получилось, что один сокурсник осел в Питере, стал модным музыкальным журналистом и человеком с определенными связями, а значит, смог «сделать» мне и место в гостнице, и билеты на фестиваль: я прилетел с приятелем, ибо, как вы понимаете, тусоваться и пить водку в одиночестве — не самое веселое занятие. И вот тут сразу началась цепь тех событий, которые и привели в конце концов к тому, что сейчас я сижу и пишу. И дело не в том, что я познакомился с самим Б.Б.Г. Тогда я познакомился со многими — с Майком, Цоем, Курехиным. Дело в другом: странным, фантастическим, сюрреалистическим образом я оказался на какие-то три дня совершенно в иной реальности, чем всем нам привычная коммунистическая реальность начала восемьдесят четвертого. Везде все было так, как и должно было быть: висели лозунги, ездили милицейские машины, гудели заводские гудки, у пивных точек стояли мужики со стеклянными банками, народ загружался и выгружался из метро, автобусов, троллейбусов и трамваев, а на маленькой улочке в самом центре этого шизофренического города, под неусыпным наблюдением молодцеватых и чрезвычайно наглых мальчиков в штатском собиралась, клубилась, галдела, пузырилась, дымила, выпивала, ругалась, смеялась, заводилась, откровенно эпатировала, снобствовала, оттягивалась во весь рост, то есть жила как какой-то особый биологический вид, очень странная толпа. Тут были хайрастые и бритые наголо, были заджинсованные и обтянутые в кожу, были дамы в бриллиантах и мужчины в клубных пиджаках, а рядом — рваные свитера, пропахшие марихуаной, то бишь травкой, которую (наравне с алкоголем) и пытались ущучить в проходе эти самые мальчики, требовавшие открывать сумки, сумочки, кофры и портфели. Хотя с алкоголем было проще, намного проще. Идешь в буфет и пьешь, что хочешь. Хоть водку, хоть коньяк, хоть пиво, хоть сухое вино. То есть весь тривиальный набор алкогольных напитков восемьдесят четвертого, ни джина тебе, ни виски, ни даже (об этом страшно подумать) текилы. А еще была музыка, много музыки, очень много музыки. Как и очень много алкоголя, и очень много (наверное, человек восемьсот, хотя — честно говоря — не помню) народа. Фестиваль открывал Цой со своим Кино и на открытии он мне жутко не понравился. Как, впрочем, не понравилась мне тогда и Алиса, еще без Кинчева, с каким-то странным «хард энд хэви» и тонкими, писклявыми голосами. Да и вообще, за три фестивальных дня я наслушался столько дерьма, что лишь постоянное пребывание в состоянии алкогольной предкомы позволили мне все это вынести и дожить... Да, дожить. Во-первых, до Майка. И во-вторых... Ну естественно, что до Самого. До Великого. До Ужасного. До Грандиозного. До Мистического и Мифического. До Него. До Б.Г. Б.Б.Г. Бориса Борисыча. Господина Гребенщикова и групы Аквариум! (О Майке я напишу отдельно. Майк этого стоит. Я любил его и люблю: «Я сижу в сортире и читаю «Роллинг Стоун», Венечка на кухне разливает самогон, Вера спит на чердаке...» Дальше не помню, давно не слушал, как давно не слушал и про «Сладкую Н.», и про то, что «Это просто открылись мои старые раны», вот послушаю, вспомню — и напишу...) ...Это был второй день фестиваля, то есть пятнадцатое мая. Поздний вечер. Очень поздний. Часов так девять-десять. Зал забит... Ну, в общем, забит зал, и все мы чего-то ждем. Мы еще вчера начали настраиваться именно на этот вечер, именно на этот час, именно на это действо. И вот они выходят на сцену, один за другим — Гаккель, «Фан»-Василев, «Дюша»-Романов, за барабанами — Трощенков, Титов на басу, приглашенный Ляпин с гитарой бесом выпрыгивает из-за кулис, но все это еще не то, что-то не то, хотя «Фан»-Васильев уже отбивает ритм на каких-то маленьких барабанчиках, и Гаккель пилит что-то на своей виолончели (а может и по-другому все это было, ибо на скольких — семи? восьми? десяти? двадцати?— концертах Аквариума побывал я в своей жизни? Все смешалось в доме Облонских, и вполне возможно, что «Фан» тогда еще играл на басу, и Титов играл, только не в Аквариуме, — давно это было...), в общем — пошла стена звука, но зияла в ней большая-пребольшая дыра. А потом возник Он. Высокий и красивый, как Бог, в узких черных брюках, высоких сапогах и белой рубахе с жабо. Он держал в руках гитару, и дыра замкнулась, вовсе не стало дыры. Он возвышался над сценой, и все мы, пигмеи и уродцы, алкоголики и наркоманы, бывшие хиппи и будущие панки, агенты КГБ и работники комсомольских оперотрядов, проститутки и неудачливые поэты (Боже, да кого только не было в этом зале), ждали, когда на нас снизойдет откровение. И оно снизошло! «Я просыпаюсь... Я боюсь открыть веки... Я спрашиваю: кто здесь? Они отвечают, но как-то крайне невнятно... Это — новое время!..» Это была «Жажда», песня про то, что «вода, очисти нас еще один раз». Это было явление нового Б.Г., как сказал мне кто-то после концерта. Но я никогда не слушал «живьем» старого, а потому мне было плевать, ибо я понял, что мифы принадлежат не только прошлому, есть мифы и у настоящего, и только что я сам прикоснулся к одному из них. Мою кожу жгло и саднило, щеки горели — «вода, очисти нас еще один раз», повторял я про себя, глядя на сцену, еще не зная того, что пройдет каких-то полчаса, свет в зале в очередной раз потухнет (погаснет, его вырубят, вылетят к черту пробки — хотя нет, это уже так, для красивого словца), и тогда я, наверное, в первый и в последний раз в жизни буду присутствовать при сеансе величайшего колдовства. Вы помните, как начинается эта песня? Мерный, гипнотический рисунок баса и такие же мерные, жесткие гитарные рифы. Вот один такт, второй, третий... «Какие нервные лица, быть беде... Я помню, было время, я не помню, где... Мы встретимся снова, ты скажешь привет, в этом есть что-то не то!» И тогда весь зал встает и — завороженно глядя на сцену — подхватывает во всю мощь своих проспиртованных, прокуренных, обкуренных и обдолбанных легких: «Рок-н-ролл мертв, а я еще нет, рок-н-ролл мертв, а я... Еще нет!» И каким-то абсолютно истерзанным тембром вдруг захлебывается ляпинская гитара, а Бог на сцене бросает нам — как кость своре собак — новые и новые строки, и чувствуется лишь одно: образуется внезапно какая-то гигантская воронка, бешеный смерч вовлекает меня в нее, рядом — знакомые и незнакомые лица, мы летим, мы проваливаемся то выше, то ниже, «рок-н-ролл мертв, а мы — еще нет!» И вот когда все это закочилось, когда я стоял в центре зала мокрый от пота, оглохший и отчего-то очень счастливый, Сергей Анатольевич Курехин, этот маг, кудесник и прочее прочее, заговорщицки мне подмигнув, сказал: «Пошли!» И он привел меня за кулисы, и я увидел Б.Б.Г. совсем рядом: он не был богом, он был в эйфории, он был пьян от эйфории, он ничего не понимал, он был весь еще там, на сцене, хотя эта фраза — банальный трюизм. Но приближение уже состоялось, я прикоснулся к мифу, и миф меня захватил. Хотя, впрочем, это обычная история с любым мифом. Попытка его разгадки — это уже иное время и иные воспоминания, но до сих, когда меня спрашивают о том, что произвело на меня в этой жизни самое сильное впечатление, я всегда отвечаю: это концерт господина Гребенщикова и его группы Аквариум в мае одна тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года. Концерт, который начался песней «Жажда» и закончился песней «Рок-н-ролл мертв!». Концерт, на котором я был очень и очень счастлив. Хотя, честно говоря, видимых причин для этого тогда не было никаких.
10. Миф о тусовке Этот миф можно назвать еще «Роза и крест», имея в виду всю историю так называемых розенкрейцеров, то есть рыцарей розы и креста, то есть самых посвященных среди посвященных. А можно назвать и «Без планктона нет китов», подразумевая, что всегда должен быть некий питательный бульон, в котором, собственно, и взращиваются все перворожденные, культовые и знаковые величины, как где-нибудь в гуще планктона из китов-младенцев вымахивают многотонные громадины. Но ко мне вдруг привязалась старая песенка Майка про то, что «Впервые встретились с тобой в «Сайгоне» год назад...», я шел по июньской улице, выгуливая своего далматина и думая, как бы получше подойти к этому мифу, а песенка не отвязывалась, и я вдруг вспомнил одно январское утро в этом самом «Сайгоне», как раз то самое утро, в самом начале которого меня чуть не убил здоровущий портрет Африки-Бугаева, а потом чуть не сожрал не менее здоровущий, баскервильского вида дог. Только это было в самом начале, а на одиннадцать у меня была назначена стрелка. С Б.Г. В окружении всей тусовки. Ибо «Сайгон», как все знают, был тем местом, в котором из планктона вырастали киты и куда захаживали розенкрейцеры, средой, центром обитания, замковой залой. То есть самой точной метафорой существования. Ровно в одиннадцать я открыл дверь, расположенную на углу Литейного и Невского. Кафушка как кафушка — говорят, что «Сайгон» сейчас вновь открыли, да только я так давно не бывал в Питере, что вряд ли уже соберусь войти в этот прямоугольный загон, в котором была стойка и столики, возле них маячили, принимая внутрь жидкий кофе, портвейн, коньяк, сухое вино и прочее, истинные обитатели «Сайгона». Реанимация напоминает мне штуку, которую выкинули жители славного города Ливерпуля: разрушив сколько-то лет назад знаменитую «Пещеру», в которой Джон, Пол, Ринго и Джордж предстали перед глазами Брайана Эпштейна, «ливерпульцы» (хотя правильно говорить — ливерпудлийцы) отстроили ее вновь, как Лужков с Церетели вновь отстроили Храм Христа Спасителя... Но тогда ровно в одиннадцать я вошел в настоящий «Сайгон» и сейчас перечислю всех, кто попивал жидкий кофе, портвейн, коньяк, сухое вино. Там были Густав с Гаспаряном (Кино), там был Капитан Курехин, там был Алек Кан, там был кто-то из первоначальной, докинчевской Алисы, был Дюша из Аквариума, к которому чуть позже присоединился Сева Гаккель, там был мой старый друг художник Толя Шишков, с которым мы хипповали еще в начале семидесятых — он просто не мог там не быть. И еще люди и человеки, оставшиеся тенями в моей старой записной книжке, — некто С. Фирсов, предлагавший мне наладить в Свердловске торговлю магнитоальбомами, некий модный рок-фотограф, предлагавший торговлю фотографиями, туда же через несколько минут забрел вместе с Б.Г. и Александр Витальевич Старцев, основатель и главный редактор питерского «Рокси» — самого популярного тогда в Союзе издания о подпольном (хотя другого и не было) роке. В общем, вся тусовка. «Впервые встретились с тобой в “Сайгоне” год назад...» Будем считать, что туда забрел и Майк, только было это уже позже, когда мы с Б.Г. уехали. Кстати, именно при выходе из «Сайгона» Курехин — а он покидал это заведение с нами — и произнес одну из своих классических (на моей памяти) экстравагантнейших фраз. Какой-то тип вдруг прямо в дверях бросился ему на шею и начал призывать пойти и попить портвейна. — Портвейн? — спросил Курехин как-то очень вдумчиво. — Портвейн... — повторил он и добавил еще более вдумчиво: — Что вы, что вы... Только кокаин. Ведрами. Через попу! Собственно, это и все о «Сайгоне», потому что «Сайгон» здесь не больше, чем преамбула, экзотический вход в миф о рок-н-ролльной тусовке, в котором можно было наблюдать и героев — перворожденных и просто каких-то девочек и мальчиков, которые тоже пили жидкий кофе и другие, более крепкие и более горячительные напитки. В «Сайгоне» можно было — говоря языком социологов — представить себе весь социальный срез этого явления. От лидеров до перегноя. Тусовка, понятно, существует в любом явлении: в кино, в театре, в балете, в литературе и пр. Тусовка — это стремление говорить на одном языке и обретаться в одной среде. «Сайгон», кстати, был прежде всего средой. Когда-то в семидесятых в Свердловске таким «Сайгоном» пыталось стать кафе «Пингвин», но Свердловск — не Питер, и с внешней средой ничего не вышло. Но раз не вышло с внешней, значит, надо создавать внутреннюю. И несколько моих знакомых создали такую среду в обычной городской квартире. Вообще-то, когда сейчас в какой-нибудь компании я вдруг вспоминаю эту историю, то оказывается, что она обросла геологическими и историческими напластованиями не меньше, чем Троя, когда до нее добрался Шлиман. Все что-то знают, но все это далеко от действительности. А я был свидетелем, значит, тоже творил эту часть мифа. Герои мифологические носили кликухи (сейчас бы сказали — «ники» или «погонялы») Люсик, Крейзи, О’Кей и Долгопят. Четыре раздолбая второй половины семидесятых, лузеры, маргиналы, тунеядцы и бездельники — причем, все эти существительные употреблены в положительном, я бы даже сказал, любовном контексте. У одного из них, Гриши Колодуба, известного как О’Кей, была двухкомнатная квартира в центре города, в которой проживала еще и мама, преподаватель английского в каком-то вузе. Было лето, и мама уехала. И четыре раздолбая выкинули потрясающий фортель, что-то по аналогии со знаменитым гаражом Кена Кизи, из которого Том Вулф и начал в свое время электрокислотное путешествие на психоделическом автобусе по Америке. В большой, то бишь проходной, комнате квартиры они поставили обычную польскую четырехместную палатку. Желто-красную. На растяжках поставили. Растяжки прикрепили гвоздями к полу. Полог палатки временами был откинут, а временами — когда кто-нибудь приводил подругу — был застегнут (сам застегивал, помню). Тройная защита от реальности: стены дома, стены квартиры и стены палатки. Реальности не существует! Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, смысл любой тусовки — уйти от реальности, говорить на своем языке, создать тот микромир, в котором тебе не только легче и проще жить, но жить естественно. В палатке пили, в палатке жрали всякие дурацкие таблетки (хорошо, что это были еще очень невинные с наркотической точки зрения времена, иначе мало кто из нас дожил бы до нынешних лет), в палатке занимались любовью — тоже, надо сказать, довольно целомудренно: если любовью занималась одна пара, то вторая не лезла за застегнутый полог, то есть занимались все же любовью, а не сексом. А еще в палатке слушали музыку. В те времена — только западную. От Doors и Led Zepplin до King Crimson и Camel. Включая, естественно, Pink Floyd, Rolling Stones, Deep Purple, Frank Zappa, T. Rex etc. И так далее. Это было первое мое лето после окончания Уральского университета, я работал внештатным корреспондентом отдела информации газеты «Вечерний Свердловск», я приходил на работу, звонил по каким-то конторам в поисках новостей, выдавливал из себя тридцать строк в номер и уходил на свободу. Я шел к своим, я сбегал в иную реальность, я нырял в параллельный мир. Вниз по лестнице, улица, пробегаешь какой-то квартал, забегаешь в гастроном за бутылкой, выбегаешь из гастронома, пересекаешь перекресток, ныряешь во двор, забегаешь в подъезд, взлетаешь по лестнице, стучишь в дверь, прыжок — и тебя уже нет ни для кого, кроме своих, то есть твоего рыцарского ордена, то есть тусовки. Люсик протягивает тебе стакан, ты выпиваешь его залпом и забираешься в палатку. Ложишься на надувной матрац, нажимаешь кнопку на магнитофоне и закрываешь глаза. Все, ты свободен! Естественно, что свобода эта закончилась сразу же, как приехала колодубовская мама. Что было в тот момент, когда она открыла дверь, — не знаю, но догадываюсь, что что-то очень серьезное и нехорошее, ибо с тех пор в той квартире я так и не бывал. Между прочим, как-то приехавший из Москвы Колодуб позвонил мне на работу и сказал, что он то ли хотел бы продать квартиру, то ли уже продал ее, в общем, нормальное завершение мифа — полная деструкция. А Люсика я тоже встречал не так давно, и даже заплатил за него в автобусе. Он рассказал мне о том, что его жена Юля, по кличке Рыба, с которой я тоже познакомился в палатке, давно уже живет в Америке, с его, Люсика, сыном, а сам он то ли поступил, то ли собирается поступать в аспирантуру — Люсик закончил филологический факультет, хотя это и не изменило его, он все такой же лузер и аутсайдер, только уже вне тусовки, а — как и положено человеку в возрасте лет тридцати восьми — сорока — сам по себе... Но все это одна сторона дороги. Есть и другая. Примерно в тот же год, когда я оттягивался в желто-красной польской палатке, я познакомился еще с одним человеком. Впрочем, это было несколько месяцев спустя, это будет несколько месяцев спустя, ближе к весне или уже самой весной, но еще ранней — с черными проталинами на грязном городском снеге, с низким небом и дурным ветром. Утром позвонила моя хорошая подруга и сказала, что ее одноклассник вернулся из Лондона, где был то ли два, то ли три месяца. И что он привез очень много пластинок. Это был семьдесят восьмой, и Лондон был так же недоступен, как Марс. Я поехал к подруге, мы набрали пива и позвали одноклассника, который жил через два подъезда и быстренько пришел, принеся все диски с собой. Их действительно было много, я запомнил только два — альбом рокабилли-группы Stray Cats и пластинку «Variations» на тему 21 каприччио Паганини Эндрю Ллойда Уэббера. Мы пили пиво, слушали диски, и одноклассник подруги рассказывал нам о Лондоне. Он заканчивал Горьковский институт военных переводчиков и в Лондоне действительно был на стажировке. Стажировка закончилась, он заехал к родителям и днями опять отбывал в Горький. Мимолетом из Лондона — с кучей пластинок. Появился и исчез с тем, чтобы возникнуть на моем горизонте почти десять лет спустя — уже в середине восьмидесятых, комиссованным из армейских переводчиков, работающим на Свердловской киностудии, он был также посетителем редких рок-н-ролльных тусовок и обладателем все той же, вывезенной из Лондона конца семидесятых коллекции дисков. У него уже была своя квартира, куда мы приходили раз или два в неделю — рок-н-ролльщики, люди с киностудии, какие-то театральные деятели. Кто-то пил, кто-то разговаривал, кто-то слушал музыку, хозяин же занудствовал и выпендривался, потому что это был стиль его общения — этакий разочарованный и усталый вьюнош с длинными волосами, который пытается пробиться в кино. В то, что он пробьется, никто из его коллег по кино не верил. Потому что он был пижоном, а что может получиться из пижона? Просто тусовщик, которому помогает папа. А сам он ничего не может. И не сможет! Никогда! Один раз я затащил туда только недавно возникшего на свердловском рок-горизонте Володю Шахрина, на квартире одноклассника моей подруги был большой сбор: Кормильцев, Бутусов, Умецкий, Белкин, Пантыкин, кто-то еще, включая все тех же кино- и театральных деятелей и, естественно, женский пол. Я уже не пил к этому времени, но остальные что-то выпивали, все так же играла музыка, хозяин все так же занудствовал и говорил, что вот сейчас он больше всего прется от песни «Лунный свет и водка» Криса де Бурга, он включал эту песню беспрестанно, подойдет к концу — снова, подойдет к концу — снова... — Я не могу, — проговорил мне тихо и почти что на ухо через час посиделок Шахрин, — это какая-то золотая молодежь собралась, это... Володя так и не смог подобрать дальнейшего определения, и вскоре мы с ним ушли. А потом я посмотрел дебютную работу одноклассника моей подруги, и она меня как-то так зацепила, что я даже настучал на машинке какие-то слова и вечером поехал еще к одному приятелю, тоже с киностудии, где оказался и тот одноклассник, и еще одна моя очень давняя знакомая, некогда жена моего уже много лет покойного друга, и что-то вдруг стало клубиться, сплываться, сплетаться, втроем мы вышли в ночь, поехали к однокласснику (уточняющее определение «моей хорошей подруги» остается лишь в скобках), двое мужчин, одна женщина, один из мужчин и женщина немного выпивали, и оба мужчины танцевали с женщиной, а потом она попросила меня проводить ее домой. И обиженный одноклассник остался занудствовать дома один. Сейчас, когда по телеящику показывают известного режиссера Алексея Балабанова где-нибудь в Каннах или в Сан-Себастьяне, я говорю моей жене Наталье: ошиблась, мать, надо было лучше думать в ту ночь. Наталья ничего не отвечает, хотя ходит на все балабановские фильмы, когда их привозят в Екатеринбург, а больше всего любит ранние — «Замок» и тот, что якобы по Беккету, до эпохи культовых «Братьев». И я очень рад, что его коллеги оказались не правы, и состоялся именно Балабанов, хотя сам кино давно не смотрю вообще. Зато вот недавно смотрел MTV и наткнулся на клип, в котором происходило полное безумие. Вначале меня зацепили строчки про то, что «Полковнику никто не пишет, полковника никто не ждет», этакая маркесовская парадигма вдруг полезла с экрана, сопровождаемая абсолютно абсурдным действом, напомнившим мне сюрреализм происходящего в том романе, которым все это время заняты мои мозги, в моем собственном романе про странного человека со странным именем Лапидус. То питерские дворы, то Америка, пулемет «Максим» на заднем сидении «жигулей» — круто навороченный клипчик, интересно, кто его сделал? И тут в кадре появился Леха, одновременно лысый и хайрастый, чем дал мне сразу же понять, что все это наворотил он, и я подумал, что вот не видел его много лет, а он, наверное, все такой же занудный и такой же талантливый сноб, с которым я познакомился в каком-то одна тысяча девятьсот мохнатом году, когда он только что вернулся из Лондона и которого Володя Шахрин впоследствии заклеймил как представителя «золотой молодежи», то есть тусовки. «...Впервые встретились с тобой в «Сайгоне» год назад...»
11. Вторая апология Б.Г. Б.Б.Г. должен был прилететь в аэропорт «Кольцово» города Свердловска 2 декабря 1984 года около полуночи. Это мне сейчас помнится, что рейс был поздним, а как все обстояло на самом деле —кто его знает. Гораздо интереснее ответить на вопрос, почему именно в этот самый день, 2 декабря уже упомянутого 1984 года господин Гребенщиков должен был прибыть в Свердловск, причем — во второй раз, ибо летом, то ли в июле, то ли в августе, а может,что и в сентябре... Да, да, было это именно в сентябре, когда... Но обо всем по порядку. Есть в нашем городе такой театр, театр юного зрителя, попросту говоря, ТЮЗ. И есть в этом театре один человек, Олег Семенович Лоевский. С Олегом Семеновичем еще на заре семидесятых мы играли в увлекательную игру под названием «русские хиппи» и даже каким-то необыкновенно странным летом прошли пешком (хотя это так только называется) от Москвы до Ленинграда. Впрочем, оставим эту страницу воспоминаний, вернемся к Б.Б.Г. и всему, что с ним связано. Олег Семенович в то время был в театре завлитом — заведовал литературной частью. Театр надумал ставить спектакль по пьесе Александра Вампилова «Прощание в июне». Режиссер задумал, чтобы кто-то из культовых в молодежной среде (так было принято говорить) фигур написал к спектаклю песни. Вообще-то вся эта история заварилась еще летом, ибо в августе господин Лоевский позвонил мне (а у меня дома тогда жил Шевчук) и попросил привести его в театр. Я привел, они поговорили, но песни к спектаклю писал не Юра, их писал Б.Г., который был самой культовой в тот момент фигурой, а Олег Семенович всегда очень хорошо понимал (да понимает и сейчас), что модно, что — нет. И в сентябре Борис приехал в театр первый раз, получить заказ. Но тогда мы не встретились, ибо в это время я пребывал в стольном городе Москве, где переживал последний в жизни запой. А в декабре он приехал сдавать заказ, и мы уже должны были встретиться, более того — Олег Семенович, находясь со мной в многолетних и более чем дружеских отношениях (как старый хиппи со старым хиппи), благосклонно дал разрешение на то, чтобы Б.Г. был принят не только в театре, но и в малочисленной на ту пору среде свердловских рокеров. И рокеры зашевелились, и к вечеру второго декабря все для встречи было готово. Господами из группы Флаг (была тогда такая группа, что еще о ней сказать?) был утрясен вопрос с поселением господина Гребенщикова в гостиницу, а заодно и вопрос с машинами для встречи. Господа Умецкий и Пантыкин должны были присутствовать на этой встрече как олицетворение наиболее прогрессивных сил свердловского рока. Лоевский (естественно) — как представитель театральных сил. Ну и еще несколько человек, включая меня, ибо так получилось, что я был единственным на ту пору, кто до этого, пусть мельком, но общался с Ним. Самим. Великим и Ужасным. Господином Гребенщиковым! Вообще-то прошло уже много лет, а аберрация памяти — штука не выдуманная. Но те четыре дня приезда Бориса в Свердловск я помню очень хорошо, как это принято писать в воспоминаниях, помню это так, будто все случилось только вчера. Итак, вечер первый... Впрочем, минуем сам момент встречи. Отмечу лишь деталь: в ту пору Свердловск для Питера был чем-то таким же далеким, как, скажем, Питер для Лос-Анджелеса. И Б.Г., напуганный рассказами о наших морозах (а зима та выдалась действительно на удивление холодная) приехал в заимствованном с чьего-то плеча полушубке и в теплом, то ли танкистском, то ли летчицком шлеме, который он (сам признавался) взял у художника Тимура Новикова. И в таком вот виде он и предстал перед нами: в полушубке, в шлеме, кофр с гитарой и две сумки (одна — своя, другая — для кого-то, он должен был передать эту сумку каким-то знакомым своей семьи в нашем городе). Но я уже сказал, что сам момент встречи мы минуем. А вот с час спустя в странном и нелепом номере гостиницы «Дома крестьянина» (была такая, и в ней Б.Г. провел первую ночь, на следующий день его переселили в гостиницу «Свердловск») началось самое интересное. Б.Б.Г. давал шоу. Нам. Нас было много — человек десять. Все, естественно, выпивали (кроме меня). И Борис Борисович давал шоу. Он разговаривал. Отвечал на вопросы. Показывал себя. Позволял с собой познакомиться. Приоткрывал свой внутренний мир. Валял дурака. Был самим собой. Актерствовал. Развлекался. Это был первый раз, когда на протяжении довольно длительного времени (несколько часов кряду) я был рядом с Б.Б.Г. Потом такое случалось не раз, между нами уже существовал какой-то контакт и все проходило намного проще, но в тот первый раз... Дело в том, дамы и господа, что есть люди, которые создают сами себе определенный образ. И стремятся ему соответствовать. И хорошо, если этот образ создан раз и навсегда. А у Бориса Борисовича таких образов множество, и каждый раз он с полной отдачей самого себя, да и просто с каким-то иступлением бросается в омут очередного «сэлф-мэн-мэйдства», как сказали бы друзья-американцы. А все вокруг ничего не могут понять, а он смотрит и посмеивается. Про себя, конечно. Ему очень интересно смотреть на то, какое он производит впечатление. Первично — то удовольствие, которое он сам от этого получает. Вы что-нибудь поняли? Нет? Ну, хорошо, поехали дальше... Из безумия того вечера (и не про все я позволю себе рассказать) мне запомнились два момента. Первое. Это перстни. Все пальцы Б.Б.Г. были в каких-то больших, сверкающих перстнях с разнообразными и яркими камушками. И кто-то из тусовки (то ли Лоевский, то ли Умецкий) спросил, зачем ему их так много. Б.Г. будто ждал этого вопроса и моментально пустился в долгий рассказ о том, что вот совсем недавно он прочитал (на английском языке, естественно) одну замечательную американскую книгу о магических свойствах камней, а потому у него сейчас есть перстни с камнями на все случаи жизни, и часть из них он надел, улетая сюда, особенно важны вот эти два — один от сглаза, другой от простуды, все ведь, наверное, понимают, насколько это важно, иметь перстень с камнем от простуды, когда на улице такие морозы, что хочется водки, да, не выпить ли нам? Выпить, выпить, закричала тусовка, все выпили, а потом (и опять — совершеннно внезапно) Б.Б.Г. вдруг начал рассказывать о том, как с месяц назад он был в городе Желтые Воды, куда его пригласили с подпольными концертами, КГБ село на хвост, концертов не было, и он в номере гостиницы, в этом затхлом и закрытом городе, полном вреднейших испарений и миазмов, пил с устроителями водку, так вот сегодня водка пьется гораздо лучше, но если почему я и вспомнил еще и этот момент, то лишь по одной причине: из-за КГБ. Сейчас трудно поверить, но тогда эта организация мерещилась нам за каждым фонарным столбом и за каждым отдельно стоящим деревом. И не всегда мерещилась, на девяносто процентов она там и торчала. И приезд Б.Г. был для нее, по всей видимости, таким же радостным событием, как и для нас. Раз уж не получается расписать все по дням, вечер второй, утро третье и так далее, то перейдем к основному лейтмотиву той декабрьской встречи. Б.Г. и КГБ. Ну и еще несколько человек, включая меня, хотя мы-то были так, на закуску. Дело в том, что мне очень хотелось устроить Б.Г. хотя бы один концерт. Чтобы он что-то заработал. Он был не против, он был только за. Мои знакомые дискотечники взялись помочь, надыбали билеты, договорились с помещением и каким-то абсолютно маломощным аппаратом, и даже повесили пару афиш там, где это было можно. Но если вы думаете, что «контора» дремала, то вы думаете так напрасно. Еще в те первые два дня, пока Борис был занят в театре, как мне, так и тем нескольким людям, что принимали участие во встрече господина Гребенщикова, звонили... Странные такие были звонки, мол, а где сейчас Б.Г., а вот можно ли... Естественно, что звонившие представлялись какими-нибудь комсомольскими деятелями, но читалось все абсолютно прозрачно. Нет, отвечал я (да и не только я), не знаю, не ведаю, ничем помочь не могу... Но они все равно были вокруг, плели свои хитроумные петли. Особенно это ощущалось в тот день, 4 декабря, когда мы с Борисом пошли в церковь, на утреннюю службу. Был день Святой Екатерины, храм был полон, но вот отчего-то вокруг нас были какие-то странные лица. Не те, которые могли ходить в храм, особенно в 1984 году. Впрочем, может это мне блазнилось, мерещилось, галлюцинировалось — не исключено. Но интуиция, это самое шестое чувство, подсказывало тогда что-то вокруг было не то, хотя... Хотя нам это абсолютно не мешало. Впрочем, как не помешало и в тот день, когда намечавшийся концерт Б.Г. был попросту запрещен. К директору общежития, где вечером Борис должен был встретиться с очень маленькой (не больше пятидесяти-семидесяти человек) аудиторией пришли взрослые дяденьки и сказали: «Нельзя!» Директор даже не стал спрашивать, почему, нельзя — так нельзя, но вот дальше началось самое интересное. Это уже был последний день пребывания Бориса в Свердловске, следующим утром он был должен улетать в Питер... (...Я вынужден многое опустить, и какие-то наши разговоры у меня дома, и замечательное поедание общепитовских пельменей в забегаловке под названием «Золотая шайба», была такая напротив мединститута — с совершенно мерзкими уксусом и горчицей, от которых еще несколько часов кряду жгло все внутренности, и даже баню я вынужден опустить, совершенно очаровательную сауну, принадлежащую какой-то конторе, куда, благодаря все той же группе Флаг, мы прибыли поздним вечером и балдели почти до утра. У кого-то из той компании и по сей день, наверное, хранятся фотографии той ночной помывки. Да, народ в бане собрался забавный, назову лишь двоих — Николая Алексадровича Грахова, ныне хозяина екатеринбургского «Радио Си» и прочих радиостанций, и известного в ту пору интеллектуала, а ныне израильского гражданина господина Фунштейна. Почему именно их? Да просто именно они вели с Б.Г. той ночью столь долгие и невнятно-заумные разговоры, что Бориса Борисовича от них окончательно разморило и он, совершенно счастливый, отправился спать в гостиницу.) Так вот, следующим утром Борис должен был улетать в Питер, концерт отменили, и мы решили просто собрать компанию, чтобы пообщаться. Дома у одной девочки, которая нажарила картошки и пообещала предоставить нам приют. Никто не знал, что мы у нее, но внезапно зазвонил телефон. Кто говорит, спросила она. А потом повернулась к нам и сказала: «Они вас нашли и здесь», и назвала фамилию одного комсомольского инструктора, которая (фамилия) в то время у всех представителей свердловской рок-тусовки ассоциировалась исключительно с уже упомянутой организацией. И тут что-то случилось, скорее всего, не выдержали нервы — сейчас ведь трудно даже представить себе ту атмосферу, поэтому я просто повторю: скорее всего, просто не выдержали нервы. И мы с Борисом ударились в бега. Хотя это так только называлось. Просто в те дни в Свердловске пребывал один ленинградский режиссер, старый знакомый Б.Г. Этот режиссер что-то ставил в драме, я был с ним тоже знаком, каким-то образом он оказался в этот день с нами, вся эта история происходила на его глазах, и он сказал, что у него есть квартира, как бы «конспиративная». И сейчас мы туда все поедем! И мы поехали. Вот только отчего-то вскоре на эту же квартиру пришли две какие-то странные девицы, и тень тройной аббревиатуры вновь упала на ту давнюю свердловскую ночь, но бог с ней с аббревиатурой, как и с девицами, и зловещей организацией поры расцвета развитого социализма. Ведь благодаря всему тому безумию я оказался в совершенно фантастической ситуации: всю ночь я слушал Б.Г. Он уже был хорошо пьян, такси на утро было заказано, говорить сил не было, да и не хотелось. Но в воздухе был кураж, какой-то нерв постоянно и отчетливо пульсировал в воздухе той странной двухкомнатной квартиры (до сих пор не могу сказать, в каком районе и на какой улице это было), и Борис, сняв с себя свитер и рубашку, оставшись лишь в черной майке с надписью «Sex Pistols», взял в руки гитару и начал петь. Его аудитория была «огромной», пять человек — я, мой добрый приятель Вова Бельский, режиссер по имени Георгий и две уже упомянутые длинноногие девицы, вольготно расположившиеся на полу большой комнаты, на каком-то замызганном и вытертом паласе, впрочем, все расположились на полу и паласе. Сначала Борис пел свои песни, причем любые по пожеланию всей честной компании. Я попросил «Платан» — он спел мне «Платан». Вовка Бельский попросил «Старика Козлодоева» — Борис спел ему «Старика Козлодоева». Это было нечто невообразимое, можете мне поверить. А потом Б.Г. начал петь на английском, он пел Beatles и Rolling Stones, Doors и T.Rex. Потом он снова пел свои песни, он сидел в центре комнаты, майка уже была мокрая от пота, в комнате было не продохнуть от дыма, за окном клубилась стылая, мерзкая, отвратительная свердловская декабрьская ночь, а тут, в этом странном доме, непонятно на какой улице и в каком районе, был настоящий рок-н-ролл. Не за деньги. Просто: образ жизни. Пять человек плюс Он. Б.Б.Г. Борис Борисович Гребенщиков в черной майке с надписью “Sex Pistols”. Мы от бабушки ушли, мы от дедушки ушли... Мы спрятались от всех и у нас был свой рок-н-ролл... И тут ночь подошла к концу, подъехало к подъезду такси, и мы с Бельским повезли Бориса в аэропорт. Вот так это было, в самом начале декабря одна тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года, много лет назад. Скажу лишь, что в тот свой приезд Борис привез для перезаписи все свои магнитоальбомы, включая последний, законченный как раз к декабрю восемьдесят четвертого. Назывался он «День серебра», и уже вечером, поздним-поздним вечером, отоспавшись и придя в себя после всего бреда прошедшей ночи, я включил свой старенький магнитофон и впервые услышал «Сидя на красивом холме...», и еще «Иван Боддхидхарма к нам движется с юга на крыльях весны», и еще многое, что услышал я в тот вечер впервые, и если чего мне и жаль, так это того, что нельзя в этой жизни вновь пережить ощущения, которые в один прекрасный миг сделали тебя иным. И никакие воспоминания не заменят тебе самому этого момента, а потому и приходится переводить их в какую-то сумбурную смесь из мифов и апологий все тому же Б.Г.
12. Апология Майку Первоначальный текст, написанный то ли в декабре 1984, то ли в самом начале 1985 года и относящийся непосредственно к «Апокрифам рок-н-ролла», начинался так:
Люблю Майка!
Есть смысл оставить и эту фразу, и последующие в том первоначальном виде, сделав лишь несколько купюр, а что касается финала, то будет он, естественно, иным. Так что:
Люблю Майка, хотя любовь эта возникла от первоначального неприятия, доходящего порою до патологии. Мне, воспитанному на Моррисоне и Фриппе, на Дилане и Ленноне, мне, читающему Джойса и Керуака вдруг включают нечто, от чего — буквально говоря — волосы становятся дыбом. Да и как могли они не встать дыбом, ибо голос, срываясь с магнитофонной ленты, кричит про то, что «... я сижу в сортире и читаю “Роллинг Стоун”, Венечка на кухне разливает самогон...», несколько бардачных гитарных аккордов, издевательский тембр вокала, словесный понт — ну, нам, высоколобым, этакое не по нраву, тем более, когда в нашем же городе музыка совсем иная, претендующая на серьезность поиска, как музыкального, так и концептуального... Сейчас-то мне смешно вспоминать те дни, когда я впервые познакомился с голосом Майка (впрочем, как и с Б.Г., как и с другими ленинградскими делами, сейчас-то я как раз убежден именно в том, что без них ничего бы не было вообще, ибо они оказались самыми смелыми, они впервые поняли, что необходим дроп аут, и надо забить на все, и просто делать свое дело, делать так, как это кажется тебе нужным). Они разбудили нас от спячки, дали понять, что возможна жизнь на полную катушку, и — о, Боже! — вернули память мою к давним уже дням начала семидесятых, когда рок был не просто музыкой, а философией, позицией, смыслом и образом жизни. И перед тем, как перейти к следующему абзацу, вновь хочу сказать: книга эта — не о рок-музыке и не о рокерах, она о поколении, очередной мой опус о том, что волнует меня и не дает жить спокойно, это мои шум и ярость... Но пора перейти к Майку.
Люблю Майка. Люблю за жесткость голоса и позиции, за его интеллектуальную подзаборность, в нем есть что-то, что напоминает мне Боба Дилана и Джаггера в их лучшие, давние, досуперзвездные, времена... Б.Г. в одном своем интервью сказал, что Майк прекрасен, талантлив, но петь ему, в общем-то, не о чем, ибо портвейн и прочая лабуда... То можно было сказать о Майке раннем, каким он был в конце семидесятых — начале восьмидесятых, но сейчас... Мало того, что ему стало о чем петь, он еще понял, как это надо делать. Майк — рокер, ни разу не видел его в коже, но мыслится он мне именно таким, ему бы жить где-то в конце пятидесятых в Гамбурге и ставить на уши Риппербан вместе с Ленноном и всей остальной братией. Его ритмы круты и жестки, тембр голоса резок и порою неприятен, его «Белая полоса» может быть названа альбомом года № 1, по крайней мере, он вполне способен поделить это место с «Периферией» Шевчука. («День серебра» Б.Г. — вне рамок и мест всех хит-парадов, по крайней мере для меня). Майк — дитя города, дитя цивилизации, у него миллион комплексов, что чуствуется в каждом слове и каждой ноте, но разбирать комплексы — дело психоаналитиков (ноты — соответственно — музыковедов), моя же задача в другом. Я — свидетель, который, положив руку на Библию, может поклясться: когда мне становится плохо до того, что порою уже просто не хочется жить, я ставлю на магнитофон Майка, закрываю глаза и вспоминаю единственное его выступление, которое мне довелось видеть/слышать все на том же фестивале... — Андрей, — спросил я Дюшу Романова, флейтиста «Аквариума», — стоит ли идти в зал и слушать Майка? Мы сидели с Дюшей в баре и пили что-то очень крепкое. — Майка надо слушать всегда! — ответил Дюша. А теперь цитата из моих каракулей, сделанных в блокноте времен фестиваля: «Майк, невысокий, крепкого сложения, в белой майке — Майк в майке, не в рубашке ведь! — на которой коричневыми буквами аляповато написано “Буги-вуги каждый день”. Надо было слышать, как ревел зал, когда он пел “Вот я какой” и “Рок-н-ролл”, свою вариацию на тему бессмертного “Рока вокруг часов” Билла Хейли, но все это можно обозначить лишь одной фразой: “Майк заводит толпу”. Он может быть и иным — трагичным, пытающимся не просто что-то понять самому, но и поставить эти вечные (м-да, только в блокноте возможно такое словосочетание) вопросы — кто я, зачем? Отсюда его “Белая полоса”, отсюда “Вот он идет, мой медленный поезд” (хотя уже слишком прямая параллель с Диланом, с его “Slow train coming”), “Сегодня ночью не будет ничего... ”. Работа “Зоопарка” на сцене — это пальба из шести (по числу участников) гранатометов в зал, это жесткий (очень уж часто повторяющееся определение), оргаистический рок, построенный на рок-н-ролле и ритм-энд-блюзе (тут в блокноте вновь всплывают тени The Who и Stones), Майк не бережет себя и своих музыкантов, впрочем, как не щадит и своих слушателей...» А и действительно — «Вот он идет, мой медленный поезд, завтра меня здесь уже не будет...» Майк — одинок. Это главное, что выплывает из его музыки. Он одинок и раним, все остальное — маска, позерство, ерничество. Да, вот я какой крутой, падайте навзничь, девочки, разбегайтесь со страхом, мальчики, тащите мне побольше портвейна, а в глазах, в голосе, в звуках гитары — тоска... «Я слышу стук в дверь, это входит мой брат... Я слышу стук в дверь, это входит мой брат... Его зовут одиночество, но я ему рад...» Майку мало той любви, что есть в этом мире, если, конечно, это можно назвать любовью, может, именно поэтому он чуть ли не самый великий любовный лирик нашего рока (о, эта сладкая Энн, о, эти вечно продажные женщины Майка, которым он готов простить все, лишь бы они были рядом), ему мало всей той лапши, что вешают на уши и ему, и всему нашему поколению: взорвать, послать все к чертовой матери, infant terrible русского рока — вот как можно назвать Майка Науменко, но назвать только в положительном контексте, ибо без infant terriblе’ов жизнь скучна и квадратна, а Майк неквадратен изначально... Дроп аут, Майк, дроп аут! Мы сидим в баре. Я пью сок — организм и так уже слишком перегружен алкоголем. Майк пьет сухое вино. На нем белая куртка со значком, на котором лишь одно слово: Майк. Понт? Да нет, просто — типичный рокерский имидж, попытка прикрыть собственную ранимость, хотя скажи ему об этом — получишь, пожалуй, по морде. — У тебя есть концепция? — спрашиваю его. — Нет, — он смеется, потягивая вино, — я просто пишу песни, о том, что вижу, о чем думаю, просто песни, понимаешь? — А форма? — Рок-н-ролл? Это то, что мне ближе, это ведь корни; панк, новая волна — это от лукавого, ведь сперва-то все было искреннее и чище, а искренность и чистота в этой музыке — рок-н-ролл, вот поэтому я и такой... Искренность и чистота, несмотря на то, что он может сидеть в сортире и читать «Роллинг Стоун» (вновь промелькнула тень Боба Дилана), одно не мешает другому, квадратные никогда не поймут неквадратных... — А русский рок как таковой, как тебе вообще видится его будущее? — Он есть, плохой ли, хороший ли, но он есть и будет, никуда не денется... — Майка зовут, он прощается, я прощаюсь, его окружают щебечущие девочки и восторженные мальчики, он сутулится, а я вспоминаю вчерашний вечер: Майк после концерта, потный, разгоряченный, счастливый, Майк на гребне успеха... Хорошо, что ты не продался, Майк, хорошо, что твой голос становится все более мужественным, а слова — более резкими. Ты прекрасно понимаешь, как надоело слушать ложь, надоело лгать самим, надоело метаться по жизни, надоело все откладывать назавтра лишь потому, что это невозможно сегодня, ибо сегодня — лишь фантом, жалкое порождение утренней эрекции, дешевая блядь, оказавшаяся в твоей постели вместо первой и единственной любви... Само появление русского рока отчасти и обусловленно именно этим желанием правды. О тебе, обо мне, о всех нас... Вот мы какие. Что, не нравится? Нам и самим порою не нравится, но мы хотя бы стремимся понять, отчего все это и почему. Пора принять таблетку транквилизатора, за окном — ноябрьская дурь, мой любимый тополь как-то скукожился и нахохлился, не дай бог, если придется умирать именно в такой вот день — уходить из жизни лучше летом, когда пахнет травой, когда есть солнце и бабочки. Мир большой, а ты — маленький, и мир подавляет тебя, а не наоборот, хотя это и вовсе — детская аксиома. Но, Майк, не верь, если тебе будут говорить, что ты играешь в несерьезные игры, что ты должен заниматься делом и что-то там строить. Дело любого искусства — быть камертоном, лакмусовой бумажкой. Будь собой, Майк, ведь именно таким ты нам нужен. Коренастый, раздраженный, с острым и злым языком и агрессивной гитарой, будь таким и ты еще не раз услышишь (и не только от меня): люблю Майка!
Это я уже пишу постфактум, что-то вроде комментария к предшествующей апологии. Майк умер в сентябре 1991 года от цирроза печени. До нашей новой жизни (то есть до нашей общей жизни в иной стране и по иным правилам) оставалось всего-ничего, каких-то три месяца. Последний раз я видел его в декабре восемьдесят девятого. Мой тогдашний приятель, олдовый хиппи Лонг, позвал на какой-то сэйшн в районе Юго-Запада (дело происходило, естественно, в Москве), чуть ли не в клубе МГУ. Еще на концерте должна была выступать группа Диана, в которой фронт-мэном был еще один мой тогдашний московский приятель — Дима Лаптев, сын оперной примы и сам неплохой музыкант. Диана должна была играть на разогреве, перед Зоопарком. Концерт, как обычно, задержался то ли на час, то ли на полтора, потом вышел Лаптев со товарищи, но он уже был никому не нужен — что-то поиграли и ушли. Все ждали Майка, все хотели Майка. Я был со своим приемным сыном, которому тогда только что исполнилось пятнадцать. Он знал Майка по записям, он хотел знать, видеть и слышать живого Майка. Майк вышел на сцену. Точнее — он выполз. Толстый и грузный. Мне вспомнилась фраза про один из последних концертов The Doors с Джимом Моррисоном: он был похож на старую полупьяную развалину... Майк вышел на сцену, он был похож на толстую, грузную, старую, полупьяную развалину. Точнее, он был толстой и грузной старой полупьяной развалиной. Он держался то ли за гитариста, то ли за басиста и бестолково озирался по сторонам. И тогда я решил, что надо уходить из зала. Потому, что на сцену вышел не Майк. А значит, это будет не та музыка. Денис все понял правильно — он всегда отличался понятливостью, но — естественно — расстроился. — Ничего, — сказал я, — лучше слушать то, что осталось. И когда несколько лет назад на предновогодней тусовке, посвященной открытию канала MTV в Екатеринбурге в качестве почетных гостей вышли на сцену ребята из Чайф и запели, что «Я сижу в сортире и читаю “Роллинг Стоун”», то бишь майковский «Пригородный блюз № 1», я отчего-то вспомнил тот же декабрьский (чуть ли не день в день) вечер в Москве и того человека, что был лишь очень отдаленно похож на Майка тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года... Майк, повторю, умер в сентябре девяносто первого. Но можно слушать то, что осталось. Да, между прочим, еще в восемьдесят третьем тогдашний Свердловск посетили с подпольной акустикой Майк и Виктор Цой, пели они в общаге арха — архитектурного института, но я отчего-то на тот концерт не пошел. Цой погиб за год до смерти Майка, как всем известно. Совсем недавно я увидел какой-то перемонтированный клип с Цоем и Кино на русском MTV. Слава Богу, что они еще не добрались до Майка.
|
| Пocлecлoвиe к пергаментaм | К списку работ |