| |
Нина Горланова, Вячеслав Букур
УЧИТЕЛЬ ИВРИТА
Повесть
Я ехал, кажется, на трамвае. Снег
на улицах был словно изжеван ногами трудящихся (на иврите «трудящийся» — поэль,
на арабском — амин, на грузинском — забыл). Рабочие пульверизатором забрызгивали
огромные буквы на бараке: «Горбачев = Чаушеску» и рисунок виселицы. Возможно,
написали не жители барака, а сами аппаратчики, чтоб потом обвинить демократов
в распущенности, а замазывают как раз демократы... сказать жене, для ее газеты
материал. И тут по внутренней лобовой стороне поплыли картины пряничного Ближнего
Востока... или там, например, Грузия! А то можно к отцу в Молдавию дернуть.
(Как это на иврите? Я знаю «дернуть ее за грудь», но вот «дернуть в Молдавию»?
Посмотреть в словаре.)
Я вывалился на последней остановке почему-то
прямо на помойку. Она роскошно раскинула свои недра, чуть ли не в каком-то
сладострастии. Там и сям в ней змеились тропки — места младенческих забав.
Передо мной вздымалась из-под снега какая-то вещь. Такая розово-телесная —
зачем ее выбросили? Капельница, но словно для слона, ни за что бы я такую
женственность не выбросил. И тут с разных сторон горизонта ко мне стали приближаться
двое. Возникло чувство, что сейчас произойдет что-то ужасное, например, расстройство
желудка. Противно-сладкое протянуло через весь организм. Двое же медленно
приближались, и я решил дернуть назад, к остановке, но мои кунгурские залипы
на ботинках, как всегда некстати, расстегнулись, языками хлопнули оземь, а
как их быстро из этой грязи извлечь и застегнуть? Двое же сблизились в этой
точке, а эта точка — ведь я! Не шутите! Я же это! И один разодрал свои ядреные
красные губы:
— Вы, случайно, не учитель иврита?
Тут я захотел
сразу, чтоб я был учителем суахили или древнематерного. Скинуть туфли с проклятыми
залипами или применить айкидо? Что легче, что бы сделал на моем месте старый
мудрый еврей Климовский?
— А мы вас так давно повсюду
ищем, — сказал второй, видимо, издеваясь.
Сейчас начнут: поджиденыш, посмотрим, обильно ли тебя напоил своими соками сионизм... Почему они мнутся, не
переходят к этим лозунгам? Стиль у них новый? Нет уж, погром так погром.
— Мы вас по тиви видели, — снова подал реплику один.
— Значит, берете
по пятерке за два часа? Ну? Ну?
Слава Богу,
это всего лишь ограбление. У меня есть десятка, две пятерки, то есть, получил
за урок только что. Я достал кошелек, они тоже сунули свои руки в карманы.
Я заледенел. Они выдернули свои кошельки, а из них вдруг...
визитные карточки! Ну! Жене ни слова о том, как я на помойке нашел двух учеников,
а то она не будет спать ночами, закурится, а где сейчас сигарет набраться!
Зачем же случай не вывел меня к другой помойке, которую показывали по тиви:
два вагона сигарет вывалены, и красные блоки лежат, засыпанные блестящими
снежинками. Я бы взял только два блока — жене, всё ей, с помойки, хотя толпы
женщин рыдали б, прося: «Дай, Миня, пачку!» и предлагая взамен свои пропахшие
никотином ласки...
К ученикам из-за всего этого я безнадежно
опоздал, но продолжал стремиться, рассчитывая на их природное терпение. Так
терпеливо сидели евреи на реках вавилонских и плакали, и смотрели в направлении
Иерусалима. И тут я увидел, как между обледенелых круч помойки выруливает
такси. Что оно делает здесь? То ли мафия проведывала, как закопан вагон копченой
колбасы, то ли разрешались разногласия среди рэкетиров — какое мне дело! Водитель
остановился и сказал, что довезет меня за красненький рубль. Красненького
рубля у меня не было, но я показал два синеньких полтинника. Он взял эти измученные
бумажки и понесся. Дорога была в гололеде. Гололед напоминал бутерброд с маслом,
с которого то и дело соскальзывает гладкая красивая шпротина. Роль соскальзывающей
шпротины выполняли сейчас наши шашечки. Я проглотил набежавшую для приема
пищи слюну. Тихо, сказал я слюне, ишь распустилась. Может, Мирьям опять подаст
мне кофе с этими еврейскими вкусными штучками: нечто вроде пирожков, открытых
с двух сторон, а внутри завернуты варенье и орехи. Узнать, как это называется...
— Шалом, тальмидим! — Я рвал с себя куртку перед хозяином,
уже ни на
что не надеясь, так как не слышал голосов учеников — это значит, моя жена
скажет нечто такое по-русски, что и перевести на иврит будет невозможно. И
так она утром взбеленилась, когда я спросил: сегодня вторник или четверг?
Мирно еще лежала она в кровати, от ног жены шел приятный ножной запах.
Сегодня вторник или четверг? И всё! Она вскинулась, схватила сигарету и
пустила струю дыма от пермской «Примы» — запахло как в матросском
кубрике.
— Шалом, адон аморэ! — улыбнулся Яков. — Куляну по.
— Ло кульхэм, — уныло сказал я. — А Маша где?
— Бэкурсэй...— начал было Яков, плюнул и сверзился на
русский: — Курсы
по автовождению. Знаете: это еврейское троеборье?
Я был непроницаем. Как это на
иврите, спросил я на иврите.
— Кстати, почему «иврит», а не «еврит»? Второе: компьютер.
Первое —
выучить иврит, второе — освоить компьютер. Махшев. — Тут Яков вознес свои
семитские очи с вишневым огоньком к потолку и продолжал все-таки
по-русски: — Автовождение — это три. Без знания этого в Эрец не едут.
Значит, я
буду без кофе и без Маши, о, Мирьям, Мирьям, ведь только ради тебя одной,
только в этой группе я завел комплименты даме на иврите! Яков между тем бегал
по комнатам и лопатил бородой тут и там, крича:
— Где «Легкий иврит для вас»? Где тетрадь? Она только
что была здесь,
на плите! Где племянник? Это просто какой-то антисемитизм...
Навстречу выплыла мама или теща Якова и сказала
мне: «Ма шломха?» (Как дела?) Яков посмотрел на нее мельком и заметил вслух:
— Мама, что-то вы сегодня на
еврейку слишком похожи.
Вышел из дальней
комнаты отец (или тесть). Этот старец был тем самым знаменитым человеком в
Перми, который при смене паспортов потребовал, чтобы ему в главе «национальность»
написали «иудей». Тогда в нашем городе антисемитизмом и не пахло! Ему написали
«индей». Весь город об этом говорил. Старец заскандалил, стал объяснять, что
иудей — это еврей иудейской веры. Снова сдал паспорт, а когда получил, там
стояло: «индейский еврей». И пермяки даже ходили к нему смотреть на эту запись
в паспорте... Тут вошел племянник и сел за стол. Я гнал от себя мысль: заплатят
ли сегодня за него? Главное — настроиться на урок. Но в голове упорно сидело:
заплатят — не заплатят? Племяшу четырнадцать лет, и сил на него уходит больше,
чем на взрослого человека, так как в период созревания у него, как водится,
сложный характер. Заплатят? Платить за него не хотят. Возможно, бесплатный
племянник мне придан за ультразвук. Как-то моей жене нужно было срочно пройти
ультразвуковое сканирование, и Яков это устроил в кооперативе. Но ведь мы
там заплатили. А с другой стороны, попробуйте туда устроиться...
Начнем с комплимента
даме! Маши нет, комплимент одной мамаше. Я
слушаю. Трепещу.
— Я старый солдат и не знаю красивых слов, — пытался
выкрутиться
Яков.
— А теперь это же — но на языке!
— Ани хаяль...
Бесплатный
племянник со всей сокрушительной мощью своего переходного возраста плоско
победоносно пошутил: «Молодец, как соленый огурец».
— Бэиврит бэвакаша! — попросил
я.
А сам подумал: этот огурец повис сегодня
над моей жизнью как некий символ. Ученики все время используют именно его
— огурец! Так только что, три часа назад мы с другой группой повторяли тему
«ресторан», и хозяйка квартиры сказала: «К ней подошел официант и показал
что-то» (на иврите, конечно). — «Он показал ей свой огурец», — тут же объявил
хозяин. Почему всегда этот огурец? Ни огурца не вышло из моей жизни в этой
стране. Вот уж когда мы уедем в Израиль... Тут вдруг настроение мое резко
улучшилось от голоса Мирьям.
— Шалом! Аэрэв лоаю курсэй нэига, — сказала Маша; ее
левый глаз
немного косил и все время словно куда-то звал меня за собой.
Высшая аристократичность — это естественность!
Но Яков тут же торжествующе поглядел на меня:
— Моя жена лучше всех нас учит иврит, прекрасно готовит...
о прочем
умолчим. И все это значит, что я имею колоссальную способность выбирать
жен. Вот двадцать лет назад я сделал выбор, до сих пор не жалею.
— И до этого ты делал выбор, в первом браке, — сказала
Маша.
Яков углубился
в учебник, а я с завистью посмотрел на его приятно голый череп. Меня бы она,
конечно, не выбрала — с этим русским пегим редколесьем на голове. Что характерно
для евреев: или бурные тропики, черные, буйные, или абсолютный ноль.
— Мы только начали, — сказал наконец Яков жене. — Садись.
— Я вся внимание, — на языке ответила она.
— Зэ барур? (Ясно?) — спросил я, обращаясь к остальным.
— Эти евреи навыдумывали такие слова, — поморщился еврейский
индей,
то есть индейский еврей, я уже совсем запутался...
— Столько неприятных звуков, — добавил, конечно, бесплатный
племянник.
— Все претензии в академию иврита, — привычно отвечал
я (где неприятные звуки? А в русском сколько неприятных: ш, ч, щ!).
— На арабский он похож, этот иврит, — заключил Яков.
— А евреи вообще похожи на арабов в своей общей массе.
Родственные
семитские народы. Кстати! Десятки семитских народов жили на земле, а
остались только арабы и евреи! Может... это? Стоит подумать? О Промысле
Божьем. Для чего-то он оставил их — вместе... Ассирийцы, правда, еще
остались, но их так мало.
— Значит, Джуна — наша? — спросила мамаша.
— А Илья Муромец какой национальности? — спросил племянник.
— Илья — еврейское имя, — сказал папаша.
— Он еврей, потому что говорит:
«Ой вы, гой еси...» Гой! Поняли?
Я решил тоже что-нибудь интересное сообщить им:
— Все изобретения имеют строго определенное место, потом
они распространяются по всему свету. Иероглифы были, слоговые письменности были, а
вот буквы! Буквенная азбука — изобретение финикийцев! Тоже семитские
племена. Вторжение иноземцев привело к чему? К распространению этого
принципа по всей земле. Так, какая тема была вам задана? Такси?
— Провези меня до гостиницы в центре города, — на языке
сказала Маша
мужу, на данный момент — водителю такси.
Яков зажмурил глаза, потом спросил:
— Ат роца? (Ты хочешь?) — получилось, что шофер не растерялся
и
обратился к богатой туристке с предложением интимного свойства. Племянник
покраснел, а Маша переставила свои худые крепкие ноги... не помню даже, о
чем потом говорили, как я их поправлял, В конце Яков спросил: принес ли я
образец банковского бланка в Израиле (нам их дали в Москве на курсах).
— О шекелях мечтаешь? — Я протянул
ему бланк. — Не один ты, Штирлиц,
тоскуешь по родине!
Я встал, потому что урок по времени уже
закончился. Все, как обычно, потянулись за мной в прихожую. Сзади всех стояла
мамаша, опираясь на костыль и слегка трясясь. «Лэитраот», — сказала она. Трудно
ей будет в дороге. Маша опять куда-то девалась. Этот Яков вечно ее заставляет
работать по дому, ишь расхвастался, самец, оторвал себе такую женщину! Я,
может, еще не таких отрывал, да молчу... Пора начать уже солидную, трезвую
жизнь, поставить крест на этих угарных бабах. Пора, уже пора кончать. Тем
более, если уедем в Израиль, там придется пробиваться, а не рассеивать внимание,
а то — иудейки-то ого-го-го... ого-го-го...
— Я посоветовался, — продолжал Яков. — Берете свидетельство
о рождении мамы...
— Мама у меня вятская.
— Ну, вы, с вашим вятским умом, не перебивайте... Снимаете
копию и в
ней делаете необходимые коррекции.
— Элу бэдиюк?
Яков сочувственно посмотрел на меня: мол,
такой хороший мужик, так знает иврит, угораздило же его родиться русским.
— Пятый пункт — подскоблишь и напишешь: мать — еврейка. Это
метод
номер раз. С этой копии ксерокс делаешь. Никто уже не интересуется, откуда
этот ксерокс. Слушай, что за евреи такие выросли в Израиле, наивные люди!
—
вдруг с невероятной силой удивился Яков.
Потом он
изложил метод номер два. Берешь знакомого нотариуса, добавляешь к нему пол-литра
коньяка, лучше грузинского, совмещаешь со свидетельством рождения мамы, в
результате получаешь нужную копию, что мама была и есть еврейка.
— Но самое лучшее! — снова взвился Яков, так, что аж
слюна перехватила
его дыхательное горло и восторг вздернул его на цыпочки. — Мой сын от
первого брака, который уже там, считает — лучше подделать свидетельство
матери жены. Когда еврейка жена, дети автоматически что?
— Что? — тупо, по-русски, воззрился я на него.
— Да, тяжело тебе будет с твоим вятским умом! Дети становятся
автоматически соответствующей национальности. Отец, как известно, у нас только
способ размножения евреев. До какого колена нужны, кстати, вам родственники в Израиле? Всё сделаем... вызов для вас!
Однажды Яков изложил мне свою золотую мечту:
вывезти из Перми на родину гору опилок, которая возвышается возле завода «Красный
краснодеревщик», и таким образом положить начало будущим богатствам. И заводу
«Красный краснодеревщик» тоже достанется от прибылей. А чтобы в Израиле наивные
люди не обманули Якова, он зовет меня в переводчики будущей фирмы. По перепродаже
опилок. Если повезет, еще можно увезти гуано местной птицефермы, но это настолько
блестящая перспектива, что Якову даже страшно пока мечтать... Он надолго перестает
дышать, заговаривая об этом. И я тоже. Но племянник сегодня так и остался
в разряде бесплатного, Яков вручил мне две десятки: за себя, жену, папашу
и мамашу. Если я скажу жене, что еще десятку я прокатал на такси, она, пожалуй,
захочет пробить мне череп. Она — моя Нинико — по матери грузинка. Но она только
вид делает, что хочет пробить мне череп, она же понимает, что если пробить
головку, то иврит оттуда улетучится, и я ни копейки приносить не буду. Снова
пойду взавлиты. Там ума не нужно, можно и с пробитым черепом работать. Завлит
на иврите — навозный жук. А у нас — заведующий литературной частью. Но за
много тысяч лет до моего рождения мудрые евреи уже знали, как на меня повлиять.
И верно рассчитали: только я дошел до навозного, уволился с этой работы. Очень
уж точно, очень уж подходит к завлиту это — навозный жук... Значит, ни слова
жене про помойку, про такси, а то она будет презирать — они, женщины, так
умеют презирать, что просто все опускается. Надо прикинуть все варианты,
как объяснить потерю десятки.
1. Не было учеников.
2. У них не было мелких купюр, и отдадут в следующий
раз. А потом жена
забудет спросить, отдали или нет (но этот вариант не нравится мне в силу
негарантированности того, что жена забудет), Как художник я был неудовлетворен, ибо строение не надежно.
3. Якобы я поскользнулся, подвернул ногу, поехал на такси. Но
придется
хромать. Как же не забыть хромать? Подвернуть, что ли, ногу?
Я огляделся: под фонарем на скользком тротуаре
всюду зеленели великолепно-изумрудные следы выделений носа, словно прохожие,
идя по этой дорожке, демонстративно хотели сказать миру: а плевать мы хотели
(чихали мы) на все это грязное окружение, внутри у нас свой мир, яркий, цвета
травы... Я оперся левой рукой о стену, правую ногу отвел далеко в сторону
и изо всех сил пнул себя в левую лодыжку. Тут я увидел женщину, которую давно
подозреваю, что она живет в нашем подъезде. Она каждый раз так странно смотрит,
когда я иду мимо, будто поздороваться хочет. Я несколько раз на всякий случай
здоровался, но потом оказалось, что не с нею. Бывало, поздороваешься с человеком,
а он на тебя посмотрит так, как будто сейчас в психушку сдаст. В другой раз
и не поздороваешься, а он опять на тебя смотрит так, будто ты предал его в
партизанском отряде. И вот еще говорят: ходит он по улицам в таком блаженно-опупело-шарозадирательном
виде, этот учитель. Если б кто знал, что я на самом деле испытываю, — никому
не пожелаю. Ведь любой из случайных прохожих может оказаться знакомым жены
или учителем кого-нибудь из моих многочисленных детей. А как я об этом могу
узнать? Если б кто знал, почему они все помнят меня? За мой высокий рост разве
что? И никто-никто меня не жалеет. Нет, ходить по улицам — это страшное испытание.
То ли дело в Израиле — никто не будет здороваться со мной, некого будет бояться.
Бывало, лежу на диване, горюю из-за очередного такого конфуза на улице, а
жена бегает и повторяет:
— Всю жизнь мечтала выйти замуж за еврея! Евреи
— такие умницы!
— Мечтала выйти за еврея, а вышла за молдаванина!
Жизнь не удалась.
— Да, не удалась. Залег бы мой муж-еврей на диван
в хандре, я бы ему
что? «Какой еврей лежит на диване!» А теперь я уже знаю, что ты мне скажешь:
это в крови, предки-кочевники не любили суетиться.
Жена не понимает, что горевание помогает
мне выжить. На фоне моего горевания окружающая жизнь еще кажется не совсем
плохой.
— О чем же в Израиле ты будешь
горевать? — едко поддела она меня.
— Как — о чем? Буду тосковать
по Родине и горевать, горевать...
Когда я вошел в комнату и захромал, жена в чисто грузинской манере, собирая руками воздух в щепотки
и бросая ими в меня, заорала:
— Это коммунисты! Не посыпают дороги!
— Чего не посыпают?
— Как ты с такой хромотой в Свердловск поедешь?
В это время из детской комнаты
послышался голос младшей дочери:
— А как погромы делают?
Боже, значит,
уже до детей наши страхи докатились! Я прохромал в детскую — оказалось, что
дочери интересуются, как погромче делают звук магнитофона! Это я в страхе,
а не они, ну и слава Богу!
— Папа, я выйду замуж за еврейского
юношу — учу иврит.
— Мне в Москве дали на курсах этот магнитофон не для
того, чтоб вы
сломали! — заорал я. — Выключи сейчас же! Я с учениками его буду использoвать.
— Куда ты в шесть лет замуж собралась! — заорала жена.
— В кого же она у нас такая? — спросил я тихо. — Кто
же у нас в семье
мечтал выйти за еврея?
— А мне Альберка нравится — он армянин, — заявила средняя
дочь,
— Выучу армянский! — обрадовался я. — Сват задушит меня
в объятиях, — я приобнял дочерей.
Жена вдруг заплакала: ее сегодня в очереди
избили. Локтем в бок! И я сразу пожалел, что стукнул зря себя ногой, — жена
бы точно и не вспомнила о той десятке, если ее побили в очереди.
— Нинико! Как они посмели! Совки проклятые!
— Я с облегчением привлек ее на свою, между прочим, не менее широкую, чем
у Якова, грудь. Правда, к сожалению, менее волосатую. Эту волосатость я видел,
когда он водил меня париться в свою личную баню в огороде. И мы тогда выбежали
в снег — поваляться, он — такой широкий и приземистый, а я — такой высокий,
стройный, а Маша смотрела на нас из окна веранды, а может — не смотрела. И
не говорила обо мне: «стройный, как тополь». — Нинико, дорогая, наша задача
— срочно пожалеть коммунистов.
— Чего?
Я начал ей
развивать про надпись с виселицей, что видел сегодня утром. Какой конец ждет
этих коммуняк? Ужасный, потому что столько миллионов людей, умирая в лагерях
или в деревнях от голода, слали им свои проклятья, сгустки отрицательной энергии,
которые сливались вместе и давно превратились в одно целое, а теперь это
одно целое слепо выполняет волю погибших. Спасти их от расправы может только
святой или... молитвой. Возносясь к Богу, молясь за спасение, мы сможем перепрограммировать
слова Христа: «Благословляйте проклинающих вас».
— Хорошо, что я вовремя вышла из партии. — Жена вытерла
слезы,
кажется радости. — Когда меня вытолкнули из очереди, я заявила прямо: «Бог
вас накажет». Одна старушка звонким детским смехом рассмеялась, аж жутко,
как будто это оборотень. «Кто тут про Господа свистнул? Да если б он
был,
рази такую давку допустил бы...» — От возмущения жена дернулась с ног
до
головы и еще раз ударила ногой по моей больной лодыжке. Забыв про
всепрощенье, я заорал: «За что меня-то! Я — не очередь».
— Вот почему Горбачев религию
разрешил. Чтоб молились за коммунистов,
иначе им несдобровать.
И тут с этой женщиной, которая скребет тротуар,
все подтвердилось. Она точно дворник. Вот она стоит в коридоре, и судя по
тому, как жена с нею разговаривает, — дворничиха в самом деле живет в нашем
подъезде.
И она говорит: зачем твой-то преподает этот
идрит (так и произнесла: «идрит»). У меня в ухе есть специальная мышца для
натягивания барабанной перепонки. Может, у всех тоже есть, не знаю, не спрашивал,
как-то не пришлось. Вот я ее натянул, перепонку, и все отлично слышу, о чем
они в коридоре говорят. «Идрит», говорит...
— Эти языки сводят ведь с ума...
он-то стоит-стоит, да ка-ак размахнется
ножищей! И по себе стукнул. Я думаю: не то что-то уже. Он от меня юзом-юзом.
Допреподается ведь...
О, гермафродит снегоуборочный! Ты съехала
от снегоуборки своей и всех хочешь туда же отправить. Тут дворничиха закончила
транслировать, и послышалась какая-то тишина. Они не знают разве, что техника
у меня на эти случаи уже отработана: нужно забиться в щель между диванной
спинкой и подушкой и тихо тлеть в ожидании грозы. Ибо тишина эта означает
бурление сил в богоданной супруге моей. Но ведь коли здраво рассудить, то
между дворничихой и мной — кого ей выбрать? Дворничиха уйдет, а я останусь
с моей Нинико навеки. Сердце умного в доме печали, сердце глупого в доме смеха.
И вообще, что есть мир сей? Тень тени...
— Иди обрезай яблоки! — приказала
жена голосом наркома Коллонтай. —
Я купила дешевые, обрезанные, но их вымыть и еще раз обрезать нужно.
Я все-таки решил плеснуть на лаву два-три
ведра воды. Несчастный, зачем сделал я это? А в общем, я вот что сказал:
— Чем отличается обрезанное
яблоко от обрезанного еврея? Цена яблока
после обрезания — понижается, а цена еврея — повышается.
Жена заклокотала. Надо мной и диваном взошло
лицо ее с белыми глазами. Я лишь глубже втиснулся в свою щель и захотел быть
тут до второго пришествия. Для евреев — до первого.
— Тебе бы только обрезаться, потом в Израиль. А там нас бросишь!
Я
знаю. Но ты смотри: слишком-то не обрезайся, а то переусердствуешь и
никакой еврейке нужен не будешь! — Тут тема измены сгустилась и начала
электрически потрескивать. — Хоть бы твои отъезжающие евреи нам диван
продали! — начала жена с какого-то вкрадчиво-бесконечно-далекого захода.
Разгон был страшный. Я оперся на бугры дивана и встал, и направился
в кухню, и взял нож. Яблоки были красивые, с подпалинами плесени в обрезанных
местах, и я бережно и фигурно начал их обрезать. Я думал — на русском языке
можно сказать: обрезанное яблоко и обрезанный еврей. На иврите строго разделены
такие вещи. Ибо обрезание как обряд имеет в глазах иудея момент богоизбранности.
Здесь главное: приобщение к Богу, поэтому и глагол для этого существует особый.
Я закончил с яблоками и вошел в комнату,
из нее — в детскую, оттуда — в третью комнату. Но, кажется, у нас в квартире
всего две комнаты? Правильно, в первой был диван и в третьей тоже диван. Значит,
жена успела за время моего прогуливания-перехода что-то изменить, переставила
какую-то мебель. И каждый раз меня это пугает, но приходится виду не подавать,
иначе такое тут начнется! Диван, как хорошо, что ты, как центр мироздания,
стоишь здесь! По тебе я узнаю квартиру, по этой нерушимой точке. От этой точки
я каждый раз начинаю отсчитывать путь в разные стороны мира и расставлять
все, что по пути от него попадается: дома, деревья, людей, книжные магазины...
Я прочно упал на горбы верного дивана под картой Ближнего и Среднего Востока.
Проклятая карта напомнила мне, что нужно купить билет в Свердловск. Хотя карта
тут ни при чем, просто не хочется вставать с дивана. В Свердловске огромное
количество евреев. И весь этот кагал рвется изучать иврит. Жена надеется,
что если я год поезжу по выходным в Свердловск, то мы поднимемся с уровня
нищеты до уровня бедности. Она меряет все по фразе Мармеладова: «Бедному дают
в долг, а нищему — не дают». В долг нам по-прежнему не дают, но хотя бы книжки
на полках поднялись после нескольких моих поездок.
— Ты заметила, Нинико, что у нас книжки поднялись? —
Полки наполнились, и книги опять встали, а то они были повалены и имели вид несколько
ошеломленный: «Что такое, мы стояли, стояли, вдруг — упали». Упали, потому
что много книг продали...
Жена молчит. И я не встаю. Не лучше ли мысленно
устремиться в Москву, на очередные курсы иврита, то есть усовершенствования
языка. Я представил уютное перестукивание колес «Камы». Сутки можно думать
лежа, ни с кем не вступая в переговоры, и все в плацкартном вагоне начинают
думать, что ты — человеконенавистник, и еще меньше вступают в переговоры.
Не то что моя Нинико, которая в конце пути оказывается изнуренной — так часто
она вступает в разные переговоры с попутчиками. Дело в том, что моя жена —
бывшая коммунистка. Она все понимает чересчур впрямую. Сказано, главная роскошь
— общение, значит, надо упиваться им, общением. То бы подумала: раз роскошь,
то пореже нужно ее ощущать, ведь роскошь же... а то получается какая-то камасутра
общения. Или, к примеру, это то же самое, что жить в галерее, среди картин.
Да, я давно не был в галерее...
— Папа, «Унесенные ветром» — интересная
книга?
— Ну, это такая анти-«Хижина
дяди Тома», а что?
Жена рукой отвела дочь и продолжала общаться со мной:
— А мы эту открытку взяли: там по-немецки написано:
«Смерть евреям!»
Главное — на открытке изображен Карл Маркс.
Она говорила-говорила,
я кивал и готовился вставить незначительное, но умное замечание. Я уже знаю,
что нужно делать вид, будто и я с нею общаюсь, иначе — житья не будет. Я уже
выработал приемы, с помощью которых скрываю свою интровертность. Приемы эти
простые: взгляд, выражающий пристальное внимание, кивание головой, вопросы
типа: «Повтори, я что-то не разобрал». Говорю еще фразы на иных языках, якобы
к месту, а на самом деле — случайные. Но жена-то не знает почти никаких языков,
так, немного по-английски и по-грузински. Отец у нее русский, мать его обожала
и слушалась, в рот смотрела, в семье говорили на языке отца. На девяносто
процентов мне удается это обманное мероприятие, но иногда!.. Дело все в программе,
плохо отработана моя программа!
— ...в милиции сказали, что в Пермь эта открытка пришла
аж из Челябинска! Значит, они боятся прямо себя выдать, антисемиты эти, да?
— Сик транзит глория мунди! — Я понял, что пора вставлять
что-то. Но
ответил, видимо, не так. Глаза жены вспыхнули, а потом выцвели. Сейчас будет
штурм Зимнего, Мало ей мебели, переставляемой ежеминутно...
Но тут звонок в дверь прервал готовящееся наступление. Сын. Откуда так поздно?
Выглядит в свои пятнадцать он обычно на восемнадцать, но сегодня почему-то
— на двенадцать. Кажется, он очень испуган. Опять, наверное, то есть конечно,
напал на него этот... как его... новенький такой красавец, как будто только
с фабрики красавцев. На уровне высших западных стандартов. Гунька, вот кто!
Я его знаю давно, с тех пор, как вместе с сыном они в детсад ходили, но тогда
его звали Сергунька, И всякий раз он казался мне новеньким — только-только
с. конвейера. Я бы уже забыл про него, но жена с ее коммунистической мстительностью
много-много-много раз за нашу жизнь повторяла его преступления, так что даже
я запомнил их наперечет: 1. Этот алендэлончик в три года отобрал у сына тридцать
копеек, когда тот шел в булочную. 2. Гунька в шесть лет изъял у сына уже три
рубля от сданной молочной посуды. 3. И вот третье — он решил подняться сегодня
до более солидной конфискации: тридцать рэ! Экспроприатор. Экс прямо! От
тридцати копеек — до тридцати рублей! Инфляция или революция?
— Покупаю билет и уезжаю к бабушке, иначе надо отдавать
тридцатку,
или он меня везде... — И тут в восьмой раз сын повторил: — Гунька скажет
Авторитету, тот назначит сто рублей, а иначе они обратятся к Бабаю...
— Бабушка лежит в больнице, куда ты поедешь! — не своим
голосом
закричала жена.
— А дедушка хуже Бабая твоего, — добавил я, разозлившись
на этого
Гуньку за то, что невозможно полежать на диване. Что бы в таком случае сделал
старый мудрый еврей Климовский? Он бы пошел к родителям Гуньки. Значит,
и мне придется сыграть свою роль в этой пьесе. В меня со скрипом, нехожеными путями, пошла злоба.
— Пойдем! — сказал я жене голосом ковбоя.
И мы пошли к Гуньке. В подъезде его дома
стояла девушка в пионерском галстуке и мыла овчарку. У собаки тоже был галстук
— из своей белой шерсти на темном фоне. Я лихо, по-ковбойски, говорил жене:
спокойно, спокойно, но овчарка почувствовала то пламя, которое летело во все
стороны от жены моей, и строго схватила ее за кисть, забрав ее целиком в свою
изрядную пасть. Но не кусала, а лишь строго глядела. Зрелая пионерка хлестнула
собаку мочалкой по умной морде. Овчарка выдержала паузу, чтоб не подумали,
будто она уступила насилию, и потом наконец отпустила руку моей Нинико. Она
разжала челюсти как будто для того, чтобы зевнуть. Потом снова посмотрела
на мою жену, говоря ей глазами: ты поняла, что в жизни-то спокойствие — это
самое главное, или нет, дура такая!
Экспроприатор Гунька открыл нам дверь и
сразу же закричал: «Я пошутил! Я пошутил! Неужели вы не поняли, что я пошутил!
Шутка это была!» А я уже приготовил фразу: «Тебе не жить, если с сыном что-нибудь
случится» и теперь не знал, говорить ее или нет. Но все же — сказал. И добавил:
тоже шутка в общем-то. Мол. А что бы в этом случае сказал старый мудрый еврей
Климовский?
Ну а теперь-то точно, если исходить из понятия
композиции, то...сейчас композиция требовала дивана. Как завершения всего
дня. Но, видимо, там, наверху, были более глубокие соображения о гармонии,
потому что вдруг пришел Плаксин. Сейчас опять скажет: «Миня, ты очень нормален,
боюсь, ты никогда не сойдешь с ума!» Я этим огорчаюсь даже. Жена считает,
что я почти ненормален по сравнению с нею, в то же время ее подруги считают,
что сама Нинико — слишком одиозная личность. Издает свою независимую газету,
а прибыли никакой! Еще и зарплату не может выкроить себе. И вот нате вам:
приходит вечно Плаксин и обвиняет меня в полной нормальности. И все потому,
что ночь люблю провести на диване, а не в поисках приключений, как он.
— Юрка Юркович! — закричали дети. — Ваш утюг гладит!
— Вот хитрые масоны, выманили работающий утюг, — радостно
отвечал
Плаксин, у которого мы выменяли в самом деле утюг — на чай, без чифира-то
Плаксин полдня прожить не может. Но тогда еще он сам не знал, сломан его
утюг, столь дефицитный, или работает.
— Папа, что такое хуп?
— Что-о?!
— Хуп!
— На конце буква «й»?
— Да нет, это слово, с «й», я знаю. А вот что такое хуп? —
И дочь показала
книгу, в которой римскими цифрами было написано: XYII век. Я объяснил ей
римские цифры и подумал: Плаксин точно пришел занимать деньги. Я это сразу
вычислил, потому что он двигался с акцентами, щелчками. Со щелчком сел, со
щелчком перекинул ногу за ногу, закурил и патрицианским жестом отвел руку
с папиросой. Да-а, статья у тебя, Нин, не на высоте, говорил он, выпуская
дым
колоннадой из изящных ноздрей и рта, не менее изящного. Сквозь дымную
колоннаду он продолжал: в каждой строчке статьи «антисемитизм» да «антисемитизм». Словами! Ругаться-то каждый может, это пошло...
— Я, конечно, человек посторонний, но даже
на взгляд постороннего, можно было умнее... От лица антисемита, например,
всю статью, но от лица такого дурака, чтоб все его приняли за идиота и пожалели.
— А мы в Израиль уедем, да!
Юрка Юркович! — ни с того ни с сего заявили
дети.
— Будете там гранаты есть — хорошо вам.
— А в гранатах что едят? — задумалась младшая дочь. —
Я забыла.
— Вот и вспомнишь. Ну, пора мне, — сказал Плаксин, что
обычно означало
переход к конкретному требованию. — Слушайте, дайте двадцать пять рублей
взаймы, а? — Он изящно щелкнул по папиросе, и пепел картинно упал во
мгновение ока, словно какой-нибудь камень, а не вещь невесомая.
Я тут пришпорил
верный диван. Всего-то двадцать рублей есть у меня. Не дай бог, жена решит
отдать эти деньги. Ведь если не дать, как бы Плаксин не подумал, что из-за
критики ее статьи она не дает.
— Детям что на утро? — шепчет жена. — А! Испеку шарлотку
из яблок...
Я-то еще не успел забыть, как трудно заработал эти двадцать рублей, а она
их уже берет и отдает. Какая-то патологическая благотворительность!
И тут я почувствовал запах яблочного пирога, Значит, пропустил какой-то отрезок
времени. Но запах этот сильный — для меня чересчур. Мир кажется мне и без
того сверхплотным. Шарлотка всегда появляется в доме, когда совсем нет денег.
Если б у меня еще оставались силы сегодня, я б просто возненавидел этого Плаксина:
посторонний, посторонний, а как деньги занимать — так сразу свой. Или жену
б возненавидел, которая чуть ли не под оркестр отдает последние деньги: вот
какая я добрая! Коммунистка ты, и больше никто! Опять звонок. Если вы к нам
деньги занимать, то у нас уже ничего нет! И с чувством злорадства я пошел
открывать. «Кто?» — замирающим от мести голосом спросил я и уже вывернул карманы.
— Мы... мы пришли поблагодарить Нинико за ее статью в
защиту евреев.
— Ты, что ли, Самойленко? — спросил я.
Тут же рядом оказался Плаксин, который спросил
у вошедших: кто же это ходит в час ночи — благодарить и без водки?
— Только не мы, — сказали благодарные евреи и достали,
оказываясь уже
по эту сторону двери, из кармана консервный нож и позвенели портфелем.
Этот сладкий звон расколол сердце мое: стоит любым способом сейчас уйти
поглубже отсюда, внутрь себя.
— Ой, Лень, Игорь, закусить-то нечем! — засуетилась жена.
— Зачем портить интеллектуальное занятие закуской! —
парировал Плаксин. — Сколько ни живешь — все жрешь...
В ответ на
это Самойленко в тягучем театральном ритме, сковывая всех своим темпом движения,
достал из портфеля одну банку тушенки, другую, несколько луковиц, три вареных
яйца. А Крапивский посмотрел на нас и спросил, есть ли еще вопросы...
— Я вижу, Минь, я тебя не поразил? — спросил
Самойленко — он, оказывается, смотрел на меня, уже лежащего на диване с Фрейдом
в руках, а рюмка пузырилась радом на стуле. Крапивский в это время внятно
выговаривал: «Ничего не стоит говорить, никого не следует учить, и прекрасна
так и хороша темная звериная душа». Сын в детской вскрикнул: ему в один день
экса Гуньки и громкого Мандельштама было чересчур много.
«Тише! Тише!»
— кричала все время Нинико, и страшные тени ее жестов мелькали по стенам.
Значит, уже включили настольную лампу. А Плаксин где? Я посмотрел: да, вот
Самойленко, это Крапивский. Был же, кажется, еще Плаксин?
— Пушкин в этом полулифчике выглядит ужасно! — категорично заявил
Самойленко и снял с маски Пушкина атласную ермолку, белейшую, ее мне на
курсах в Москве подарили израильтяне.
Крапивский сжал довольно внушительный кулак
и стал показывать, как мужик на рынке бюстгальтер жене покупал: «Вот такой
примерно у нее размер» — и на кулак примерял чашечки.
— А ты, Минька, стал совсем похож на еврея! Борода раздвоилась.
Вот
что язык делает с человеком! — умильно заявил Самойленко и вдруг зло
накинулся на жену мою: — Зачем ты назвала Надежду Яковлевну Мандельштам — Надей? Какая она для тебя Надя? Она для всех Надежда Яковлевна!
— Да?.. Вы на что подписались? На «Огонек» подписались?
Там...
— А ты, Нинико, разве на «Огонек» не подписалась? Денег
нет?
Я все разъяснил
Крапивскому: мы зато подписались на четверых детей... дети нас информируют
обо всем не хуже...
— Евреюшко ты мой, — с рязанским
акцентом вспомнил Самойленко.
Он женился на четвертом курсе, на рязанской русской Верочке, она уехала рожать в деревню к родителям, а когда родила сына, вызвала
мужа, и первое, что Самойленко услышал, входя в дом, голос тестя: он качал
внука, приговаривая: «Евреюшко ты наш!» А младшая сестра Верочки говорила
всем в деревне: «Раз отец евреец, то и сын у них евреец».
И тут вошел Плаксин. С испанской гордостью.
У таксистов водку купил еще. На мои-то деньги! Можно покупать, когда не сам
заработал. И вдруг на него закричал Леша Самойленко:
— Ага! И ты сюда пришел! О погромах
мечтаешь? А мы здесь живем!
— Что вы, господа, у меня любимый писатель Бабель, — мирно бубнил
Плаксин, наливая всем и выпивая раньше всех, как обычно. Потом — еще.
Наконец — опять.
— Ах, Бабель твой любимый писатель, сука! Ну, сука,
скажи: что Полтора
Жида достал из гроба? А, падла! — Самойленко хватал Юрку Юрковича за
грудки: — Отвечать!
Плаксин еще раз прозвенел стаканом с другими
рюмками, рядом стоящими, и выпил.
— Что вынул Полтора Жида из гроба? — с подъезжаниями
в голосе вторил
другу Крапивский.
Плаксин с шумом пропустил жидкость, она
покаталась у него внутри и — Терек воет, дик и злобен — вылилась ему на грудь
в виде непоместившихся остатков. Прохрапев, он бормотал: «Из гроба, из гроба-а».
Это было немножко страшно. Сын во сне вскрикнул. Крапивский со своей блестящей
интуицией, которую не раз отмечали мы в компаниях, почувствовал, что происходит
что-то негармоническое, и громко начал восклицать из Мандельштама, чтобы разрядить
обстановку: «Я не увижу знаменитой Федры в старинном многоярусном театре...»
— Молчать! — крикнул ему Леня. — Полтора Жида достал из гроба
пулемет, а у меня дома есть автомат. — Он тут страшно закричал: — Завтра
мне принесут патроны! Мы вас!!! Всех!!! Перестреляем. Это вам. Не. Царские
погромы. Не. Дело врачей.
— Мама! Папа! Мама! Папа! — закричали тут и там
дети.
— Я люблю евреев, — сказал я властно. — Но не в
три часа ночи.
Самойленко в седьмой раз внятно попенял жене моей: почему она назвала
Надей Надежду Яковлевну! Какое
имела на это право! И вообще...
— Ша! Газета твоя хоть и независимая, но хреновая...
Разве что ты деньгу
на ней имеешь хорошую?
— Ничего она не имеет, ни копейки не заработала, — честно
ответил я.
— Вот так ночь с благодарными евреями: напились, как
русские, орали,
как русские, нахамили тоже, как русские, что у меня газета, видите ли,
хреновая, — митинговала жена передо мной.
Звонок. А это кто? А это Плаксин. Не мог
уехать, конечно, потому что деньги он потратил на водку. Вот сейчас, сказал
я жене, ты и узнаешь, чем отличаются русские от евреев. И — заснул. А в это
время Плаксин высыпал ей целую кучу развлечений — они же различия, по которым
русского можно отличить от еврея. Те давно уехали, спали дома, а он все ходил
по квартире и со смаком курил, прожигая то свою рубашку, то куртку моей жены,
скрипя зубами, он резко хлопал дверцей холодильника, жизнеутверждающе жевал.
И сжевал всю шарлотку. Жена разбудила меня, и я бросил ему на кухне полушубок.
Юрка тщательно целился — нацелился на него, но промахнулся и упал в стайку
пустых бутылок, разбив мечты жены сдать их утром и купить хоть хлеба.
Опять жена трясет меня: выбрось да выбрось
Плаксина на улицу, уже шесть, трамваи ходят. Спать ей хочется. Но он же русский,
сказал я ей. Неужели в тебе пропала широта души!
— Если б он шарлотку не съел, я б еще терпела... для детей шарлотка
была, — мрачно оправдывалась жена.
Н-да, не снимешь ты рубашку ради ближнего
своего, жена, ворчал я, уходя на кухню. Там Плаксин спал, примостившись у
балконной двери и так уютно закутав голову полушубком, выставив бледный крестец
из-под задранной рубашки. Под ним стояла лужа мочи. Жаль было трогать его
сейчас, но жена толкала меня в бок: дети увидят мочу, а они и так часто его
всерьез не принимают, хотя человек говорит на восьми языках. И я растормошил
бедного Юрку Юрковича: давай, вперед, трамваи ходят, дети увидят...
Дети мрачно жевали застаревшие, зачерствевшие
корочки хлеба с чаем, заглядывали в пустые банки из-под тушенки, а жена еще
подзуживала: может, не стоит ехать в Израиль, если евреи так похожи на русских.
Она собирала в пучки воздух и слала их куда-то в сторону воображаемого Израиля...
Нинико, Нинико, когда же ты уйдешь на работу, а дети в школу, и я останусь
один на диване, с учебником арабского в руках? Вместо этого дети долго лезли
с вопросами: как дырку зашивать — по-русски, слева направо, или по-ивритски,
справа налево? Да как попало бы зашили, и все... Собственно, и в иудаизме,
и в христианстве есть общее. Иудейский Бог бесконечен, поэтому у него и количество
сущностей бесконечно. В христианстве вместо этого воцарилась Троица. Прямая
же преемственность...
— Папа, а по-русски можно читать «Дом мод» и по-ивритски
то же.
— Не только «Дом мод», топот — тоже, да, папа?
— Милый, сколько у тебя групп сегодня?
— Троица...
— Да? В первый раз так много. Нагрузка для тебя,
зато мы хоть выкрутимся, купим продукты... За счет тебя, правда...
— За счет чего?
— За счет твоих трех групп сегодня.
— Каких? У меня одна группа.
— Вчера напился, так хоть бы сегодня отвечал мне внятно!
Никакой
ответственности! — закричала жена.
Я сделал жест детям и проскандировал:
— Я ви-но-ват!
Тут же дети подхватили совсем
привычно:
— Я всегда был, есть и буду виноват!
И так в очередной раз я выполнил роль громоотвода. Или
долг громоотвода.
— Ты чего из-за этих денег хлопочешь? — сказал я жене,
когда дети ушли,
а она все еще что-то лихорадочно подметала, убирала. — Да у нас их будет по
квартире насыпано, они, как опавшие листья, будут лежать слоями и подгнивать, шуршать. И каждый день, кляня судьбу,
ты станешь вилами переворачивать пласты их, словно сено. Перегной особо качественный получится из
долларов и франков...
Я это произносил, а сам мечтал: сейчас она
уйдет, а я один, в тишине, начну повторять глаголы и масдары второй породы
в арабском. Люблю эту утреннюю тишину, которую считаю абсолютной, несмотря
на бесконечные высмаркивания дворничихи за окном. Когда читаешь арабскую
строку, как будто идешь по кудрявой траве — справа налево. Эти богатые узоры,
такие чувственные, заменяли, возможно, древнему арабу отсутствие зелени, воду
в его пустыне. Роскошный шрифт — способ борьбы с сенсорным голодом, недостатком
зрительных ощущений. Я с моим вятским умом решил так учить арабские слова:
воображаю, что складываю их в голову, а там — бесконечная черная дыра, которая
при выворачивании становится белой. И чем больше знаешь, тем легче усвоить
новую информацию.
— У нас, — кому-то объясняла жена, — как в пьесе Горького «На
дне»,
декорации те же, и все уже в костюмах... Говорят, к богатству быстро привыкают
в Израиле наши, а мы вот лет двадцать живем в бедности и никак не можем
привыкнуть... Минь, смотри, кто пришел! Вадим Маркович? Прощаться.
Вадима Марковича
Плаксин неизменно называет «Моркович» (они учились в одной группе). Слишком
морковного цвета весь наш Вадим, вошел в комнату — и стало оранжево вокруг.
— Вот, завтра я уезжаю, — сказал он, оглядываясь. — Вы,
говорят, статью
напечатали против антисемитизма? Дайте в дорогу. «Русские на Стене Плача»,
что ли? Билет у меня на поезд, через Будапешт... времени много будет. Фета
вот еще беру. Оказалось, что он тоже еврей.
— Да, у него мать еврейка. Значит, он не Фет, а Фенд,
— заметил я, пока
жена бегала по дому в поисках нужного номера газеты, дружелюбно повизгивая,
тут вдруг послышался вкусный запах с кухни — неужели она исхитрилась
занять у соседей тушенки? Для угощения Марковича? Или меня покормить
хочет? Пошел на кухню...
— Жареные трусы готовы, — сказал я, вернувшись. — Подавать
к столу?
— Ой! Это юбки девочек! Хотела успеть вскипятить...
А это все ты
виноват!.. Засунул мои газеты в беспорядке, у меня они лежали по номерам...
Ты все!
— Ну, конечно, я был, есть и буду виноват,
— продолжал я честно
выполнять свою роль громоотвода...
Когда Плаксин
познакомил меня с Вадимом «Морковичем», мы сразу подружились. Нинико думала,
что я подружился с ним на основе любви к языкам, и была рада (не пьют же).
И Вадим тоже говорил своей жене: ты нам не мешай, я работаю с учеником, и
ребенка привяжи где-нибудь. Но однажды, полгода назад, моя жена поняла, что
нас с Вадимом особенно сроднило. Дело в том, что он бросил нам в почтовый
ящик записку «Занятие переносится...». В записке он назвал меня Петей. Конечно,
жена первая увидела эту записку и поняла, что прямо у нее под носом образовалось
логово интровертов. Я же ей пытался объяснить: как это трогательно, что Вадим
приехал через весь город, чтобы предупредить... Но жена заверещала: как с
ними жить, с этими любителями иностранных языков! А теперь вот Вадим уезжает
в Израиль, и она же радостно бегает в поисках подарка на память ему.
— Хи роца мияд латэт матана лэха, — сказал я.
— Ну, достаточно удовлетворительно, — похвалил меня учитель.
Вот герои
пьесы Горького «На дне» никому не дарили подарков, и правильно (у них совсем
иные проблемы). А жена моя схватила мое любимое произведение — статуэтку
самого Веденеева! Я понимаю, почему она хочет ее передарить — из-за жестокости
темы. Но как еще можно было сделать эту колонну зэков? Только так: спрессовать
их в единую массу, которая уменьшается в конце, на краю света. Как бы падает
в небытие. И вся при этом умещается на ладони... Скорее это памятник памятнику
— среди бронзы патина искусственная, цвета плесени... И жена уже сует эту
редкость Вадиму, который ничего подобного не ждал. И я не знаю, можно ли тут
возражать.
— Хорошо зарабатываешь на своей газете? — спросил «Моркович»,
макcимально напрягая свои небольшие экстравертные способности для благодарности.
— Пока затратное производство,
— уныло вздохнула Нинико.
Тут уж я не выдержал:
— Она нас разорит со своей демократией — бросила бы, нет, бороться
ей
надо, и чтоб все боролись! Да если б все боролись, страну б давно по атомам
растащили, а так — все атомы на месте.
— Ты их видишь? — заорала жена с грузинской своей пылкостью.
—
Может, их и нет, это же гипотеза была...
— Давай проголосуем: есть атомы или нет? В строгом соответствии
с
принципами демократии.
Вадим вздохнул: ему бы наши
проблемы! Ведь он уезжает в демократию.
— Лашана абаа бирушалайм! — сказал он.
— Желаю успеха в пробивании к демократии! — ответил я.
Жена добавила: она подозревает, что демократия
— это форма существования белковых тел.
— Очень сильно белковых, — автоматически бубнил Вадим,
чтобы напоследок изобразить светскость. — Ты, Ни... Нана? Нинико? Ах, да. Учишь иврит?
— Очень трудный для меня язык.
— Он не трудный, просто про него слух такой пошел...
арабский труднее —
структурно, формально... — Кажется, происходило что-то квартирное. Потом
я понял, что оба они уже ушли — по тому факту, что не обнаружил их вокруг
себя. Только и взял-то в руки карточки с арабскими словами, а уже никого
нет. Ни Вадима, ни жены... Ну, скоро с ним мы встретимся там, в Израиле. А
с женой — вечером, здесь. Какие карточки у меня — вкусного шоколадного
цвета, я всегда любил такой цвет картона. Я готов был до вечера учить, но
желудок все время меня выдергивал из углубления. И зачем такое тело,
которое все время чего-то хочет, а после, того хуже, — будет отвлекать
болезнями, когда отцветет. Хорошо, что жена не заглядывает в мои мысли, а
то бы спросила: ну и что, где мораль?.. Еда будет вечером, я заработаю и куплю
чего-нибудь. А не заработаю: займу... Детей в школе покормят сейчас... Когда-то
жена зарабатывала больше меня, но я не жалею об этих временах — это был
просто какой-то вялотекущий погром. И меня еще ученики покормят! Точно,
только нужно прийти пораньше. Тем более, что пора и билет брать в Свердловск... на какие шиши?..
На улице
происходило что-то уличное. У церкви, разоренной при Хрущеве, стояли сейчас
русопяты и собирали подписи против органа, который установлен здесь.
Мне протянули подписной лист. Я подпишу, но припишу, чтоб акцента на чужебесие
не было. Чего? — не поняли они. Ну, говорю, если евреев и разных инородцев
не обвиняют в чем-нибудь, то я подпишу. Нет, говорят, сейчас не обвиняем,
ничего такого не имеем. Я подписал: Михаил Штырбу. Они сразу вопросительно
смотрят, неспокойно им от незнакомой фамилии. Пояснил: посеченный, то есть
раненый, Молдавско-румынская фамилия, но вообще слово заимствовано из старославянского,
видимо. Щерба — щербина, рана. Или из болгарского? Православная, сказал я
им, фамилия, в румынской огласовке. Штырбу получилось. Они все заулыбались
— их зачаровали сладкие звуки слова «старославянский». И тут я заметил Столярова
с его вдавленными висками, отчего все лицо кажется подвешенным к вискам. Сейчас
оно сияло неземной добротою.
— Минь, привет! Я только что узнал историю тех, кто спиливал
кресты на
этом храме. Их было трое, И все почти погибли страшной смертью. Одного
разорвало у котла, в бойлерной, другого зарезали по пьянке, а третий искалечился,
остался без ног, приполз недавно на костылях прямо сюда, каяться, но
поздно! — Лицо Столярова выражало удовлетворение, что Бог похож на
прокурора. Сделал — получай! — Поздно-поздно, — повторял Столяров.
— Почему же поздно каяться? Никогда не поздно, — сказал
я. — И если
уж Господь так за все наказывает, то почему Сталин не наказан?
Судя по тому,
как быстро Столяров выдал ответ, он у него уже был готов: мол, за таких-то,
за Сталиных, святые люди больше всего и молятся. За великих грешников. Он
еще говорил, а я уже не слушал, потому что все их разговоры известны: из веры
делают одно чудо, ждут чуда и любят только чудеса. Почему у инженерных работников
сильна тяга ко всему мистическому, как будто им самого чудесного мира не хватает?
Все им хочется небывалого: левитацию подавай или воздаяние за грехи — в одном
ряду... Может, тут есть компенсация за перенапряжение рассудка в работе?
— Минь, ты куда идешь — на урок? Все евреев учишь —
ну и правильно,
нужно у них выкачивать, — сказал он удовлетворенно. — Хорошо платят? Я тебя
знаю, ты поди стесняешься просить десятку за час, как англичане берут. А чего
тут стесняться, Мы, русские, должны с них взять, а они должны платить за свои
грехи...
— Ты чего? Я вообще беру пять рублей за два часа!
— Ты, Миня, святой человек! Пятерку! За два часа... Ха.
Да, кстати, тут
Климовские уезжают, спроси у них, нет ли чего на продажу православного,
они же собирали иконы.
— Зачем я буду у них спрашивать? Климовский так тяжело
переживает,
что нужно уезжать... Жена его все стены обцеловывает каждый день. Это ведь
не шутка: оставить родные могилы, любимую культуру.
— Да чего там тяжело, Миня! Нет, ты — святой человек.—
И Столяров
забыл, что голос у него должен быть добрым.
— Эти евреи вообще обнаглели!
— заорал он. — Чуть им замечание какое сделай про их национальные качества,
они сразу кричат: антисемит, а то и расистом обзовут! Кстати, приехал один
приборостроитель из Москвы, евреев ненавидит, готов кинуться и побить того,
кто их защищает. Он в командировке тут.
— Слушай, а если его побьют? — поинтересовался я.
— Его нельзя, он малюсенький, вызывает жалость, юродивый
почти, мужичонко ма-ахонький, москвичонко такой.
Ну, мне стало
понятно, почему он ненавидит евреев: надо же на кого-то свалить свои несчастья,
вот такие обычно и становятся расистами, от неполноценности. Нормальный человек
всегда — нормальный.
— Он еще женщин ненавидит, говорит
— стервы! — продолжал Столяров. — А душа светлая, православная! — Он вспомнил про обязанность быть
добрым и стал восхищаться командировочным: — Светлая голова, специалист
высокого класса!
Я поинтересовался: чего ж он так
нетерпим к женщинам и евреям? Христос ведь призывал к терпению.
— Ну, Минь, ты скажешь! Христос — недосягаемый образец.
— А дьявол — вполне досягаемый, да? Может, Коля, тебе
это — эмигрировать? А то замараешь свою православную душу в погромах!
Я двинулся,
Столяров еще хотел пойти со мной и поговорить, но ему не хотелось спора, а
хотелось дубликата, то есть чтобы под видом спора я возвращал то же самое,
что он думает, но только более умными фразами, даже лучше — афоризмами. Но
как хотите, господа, мне такая акробатика ни к чему. Я совсем уже настроился
оторваться от него, но тут почувствовал нечто некомфортное, словно в атмосфере
зарождалась магнитная буря. Я даже схватил Столярова за локоть, потому что
резко ощутил слабость. И тут наконец понял причину: к нам приближалась наша
университетская античница Светланова.
— Штырбу! — вскрикнула она таким
тоном, словно мы встретились в
пустыне, или как бы евреи после сорокалетних странствий в пустыне закричали,
увидев Ханаан: «Земля обетованная!» — Штырбу-Штырбу! Видела я вашу
семью по ЦТ. По-прежнему хорошо смотритесь, серьги у жены прекрасные —
в свете юпитеров особенно, неужели бриллианты?
— Брилики? — подозрительно уставился на меня Столяров:
мол, не купили
ли сионисты меня вместе с женой, но я был все равно рад — вдвоем легче
будет распрощаться с Аделаидой Вячеславовной.
— За выступление дали вам квартиру? — с родственной радостью
вертела
Светланова мою единственную пуговицу на куртке, впрочем, возможно, не с
радостью, а с подозрительностью — не микрофон ли вмонтирован в такую
странную пуговицу?!
Поездка в Москву, ЦТ, да, что-то такое было
— года три назад. «Учительская газета» объявила конкурс о принципах воспитания,
сыну очень хотелось съездить в столицу как победителю, и он лез к матери:
«Давай победим в конкурсе! У тебя ведь есть принципы воспитания». — «Некогда
мне побеждать в конкурсе — стирать надо». Тогда он сам написал про семь радостей:
радость от помощи маме, от чтения, от животного — кошки, от здоровья (моржевание)
и так далее. Победили ведь в самом деле, жена заняла у подруги чешское стекло,
серьги эти. Из поездки я единственное, что помню, это как жили в гостинице
«Центральная», и там афганские функционеры ходили в белых шароварах. Тогда
еще война с Афганистаном шла. Да, в шароварах и в вышитых рубашках...
— Вы квартиру-то из семи комнат получили? — продолжала
она терзать
невинную пуговицу.
— Мы прозябаем по тому же адресу.
— Ну, скоро это кончится!
— Жена тоже говорит: уберем коммунистов от власти, при рыночной
экономике нас завалят квартирами...
Светланова
в это время поставила ноги лепестком, выпрямила позвоночник, втянула зачаток
второго подбородка, убрала умный лоб (подняв брови под челку). Значит, сейчас
она опять работала над проблемой женственности, все ее прихорашивания имели
характер лабораторной работы. С недавнего времени Аделаида всем говорила:
пора оттеснять мужецентристское сознание. Видимо, ей было приятно тренировать
женственность рядом с таким настоящим мужиком, как Столяров.
— Коммунисты не виноваты, марксизм
просто исказили, — она — мне.
Я устал соглашаться и ринулся в спор: марксизм
невозможно исказить, потому что это бедное учение, две-три куцые идейки, и
все, вот фрейдизм — богатое учение, его можно исказить.
Светланова положила руку мне
на грудь:
— Да, коммунисты победили в семнадцатом, но уже через полгода
их
подменили шведы. Все дело в шведах! С тех пор, как они проиграли Полтавскую
битву, — мечтают отомстить. Шведский заговор есть, поймите! И они
все соки из нас тянут, каждый миг,
Столяров
начал ерничать: мол, что — Пушкина тоже шведы убили, раз он написал о победе
над шведами в «Полтаве»?
— А вы как думали? — серьезно посмотрела на него Аделаида.
— Геккерен
был голландец, они там все близко. Приемный сын Дантес убил... — Она опять
поставила ноги листиками (пятки к веточке). — Мужецентристское видение мира
лишило вас интуиции, только вечная женственность теперь спасет мир.
— Да-а, — прервал я ее. — Я спешу на урок. А где вы взяли
информацию
о шведском заговоре? Можно ли почитать на эту тему?
— Читайте «Встречи с прошлым», ЦГАЛИ издает. Там мемуары
бывших.
Они все знали, конечно, про шведов. Но скоро мы победим, мне сообщают.
Уже скоро их власть кончится.
Очень тяжело было стоять под
излучением ее вывихнутого мозга.
— Я жене скажу... она вам позвонит... до свидания... целую ручки...
вы
хорошо выглядите... — я кричал ей через удлиняющееся расстояние между
нами.
Столяров бодро бежал рядом и говорил: это
что, та самая античница, которая сошла с ума? И надо же такое придумать: шведский
заговор! Отпадный задвиг. А она ведь кандидат наук.
— Может, всем любителям заговоров стоит объединиться? — спросил
я
его. — Долой индо-шведо-европо-семитский заговор! — такой лозунг у вас
будет. Я накидаю вам устав: первое — пресечь зависть к святому русскому
пути...
Столяров сказал своим вариантом святого
голоса: все осмеивать — это не русская черта. Потерся ты, Миня, возле евреев,
совсем оевреился. Брилики-то евреи дали вам? Вот так они и покупают души христианские...
Он ушел, а мне захотелось сплюнуть, но я понял, что слюна набежала от голода,
и быстро зашагал на встречу с учениками. И они в самом деле с порога предложили:
или кофе, или чаю. Я выбрал кофе.
Павел Мандельбаум
и его жена были моими самыми способными учениками. После мудрого старого
еврея Климовского, конечно. Внешне Павел похож на араба — только голову побрей
ему, дай клинок в руки, ну прямо воин Аллаха, обложенный мышцами качок. Как
это на иврите? Гибор — богатырь. Павел — гибор в квадрате, гибоp мэруба. В
глазах его хитрость — арабско-восточная такая. Не зря говорят: взять на арапа.
История его последнего «арапства» такова. Павел — хирург-гинеколог. Одаренный,
хоть я — убей бог — не пойму, что он там делает с женскими частями, в этом
нежном межножье, своими ручищами. Но пациентки все в очередь только к нему.
Паша — гордость своей больницы в свои тридцать два. Но возмечтал он овладеть
лазером. Чтобы не ручищами, а на современном уровне. И вот ему сказали: можно
поехать в Москву на курсы. Как раз по лазерам. И Мандельбаум начал усердно
готовиться: он лишил семью черной икры. Также семья не увидела больше красной
рыбы и шоколада. Все это он аккуратно складывал в своем столе, потом стол
переполнился, и он очистил для складирования часть шкафа. Все это были дары
излеченных прелестниц. И конечно, я их понимаю. Я представил себе, что стал
бы ненастоящим мужчиной и... сделался вновь мужчиной! Да я все отдал бы. за
результат вмешательства какой-то медицины. А поскольку Паша был здоровяк,
то он с легкостью взвалил на себя этот куль с икрой, шоколадом и рыбой, как
в свое время Самсон унес ворота городские. На себе. Купил Паша в «Каме» все
купе — это был передвижной склад. До Москвы. А в Москве он сделал проверку:
попробовал без икры стать лазерным хирургом. Но не тут-то было. Очередь со
всего Союза, всем нужно удостоверение о квалификации. Тогда Павел пошел к
старшей операционной сестре и спросил: какие у нее есть проблемы. Не нужна
ли для больных икра, ведь она повышает гемоглобин и вообще устойчивость организма.
Сестра дала ему ключ: в девять утра плановые операции, вы должны быть уже
переодевшись. Каждое утро Паша вручал ей (ну это он уже не говорил, сколько
именно, но достаточно, чтоб его каждый день назначали в операционную команду).
И он оперировал по многу часов, приобрел прекрасную квалификацию, а не просто
корочки. Теперь вот добился в Перми установки лазерной аппаратуры, а тут вдруг
жена хочет в Израиль. Там же этих лазерных хирургов — пруд пруди, что песка
в пустыне Негев. Только-только, если он будет рядовым средним специалистом.
А я вот испорчен русским взглядом на все это! Может, и есть среди русских
похожие на Пашу, но я не встречал. Надо же получить такой выигрыш: за тюк
дефицита — бесценные знания. В иврите Павел так же преуспел, как во всей своей
жизни: он с силой пер и пер вперед. Если б его сын еще не играл во время уроков
со своей собакой!.. Я согласен: пусть будет меньше денег, но спокойнее.
Так я думал, придя домой уставший и стоя
в коридоре. Голос жены: «А Самойленко такой же щедрый, говорит, когда они
тут напились: что тебе, Нин, надо? — Обувь детям. — Нет, обуви нет, дети под
корень изнашивают. А деньги нужны? — Нужны вообще-то... — Нет, денег сейчас
нет...»
Наперсница жены что-то бухнула про соль
— зачем Нинико столько ее бросает в рот. Это надо видеть, подумал я, как она
щепотки соли забрасывает себе в организм! Если б она с такой же вот пылкостью
отдавалась мне, с какой бросает эту соль! Тут наперсница стала рассказывать
моей жене, какой страшный травматизм на табачной фабрике — руки у рабочих
то и дело попадают в машину, кто поумнее, тот дает ей обернуть пальцы папиросной
бумагой, а дураки — дергают руку на себя и выдергивают такую швабру кровавую...
— Что, отучила? Теперь ты бросишь курить? — тревожно
спросила она
жену. — Не будешь больше?
— Я есть не буду, — жена выскочила из-за стола.
— Чересчур сильное средство, — заметил я, пока жена в
туалете прочищала организм.
Наперсница что-то булькнула
и ушла.
— А дети где? — спросил я у жены, чтобы она не думала,
что я никогда о
них не вспоминаю.
— Тебе утром еще говорили: в баню пойдут. Сколько заработал?
— А сколько стоит дать объявление в «Пермский вестник»?
— А сколько тебе дали Энгельбаумы?
— Сто раз тебе говорил: Мандельбаумы. Хочу дать объявление:
«Неизвестный мужчина хочет получить от неизвестной женщины то, что ему положе
но». Дети-то долго в бане пробудут?
Жена заломила
руки: ночь-то какая была с благодарными евреями! Спать она хочет безумно.
Я пытался объяснить, что «спать» имеет в русском языке несколько значений,
да и в иврите тоже... Вот жена Потифара сказала Иосифу: спи со мной. Я хотел
коснуться подробностей на теле жены, но тут звонок: пришла очередная ее наперсница,
то ли соринку из глаза достать, то ли разменять купюру. «Слушай, приходил
Самойленко, помнишь его, он сказал (и далее см. выше)...» Наперсница слушала
плохо — видимо, она пришла со своей историей. Прозвучало нечто вроде: «люди
пробуждаются для милосердия», и я стал спокойно укладывать свои части тела
на диван. Судя по тому, что Нинико взяла ручку и строчит, эта история вполне
подходит для ее антикоммунистической газеты. Ранее пресса звала людей к светлому
будущему, а теперь — к светлому христианскому будущему. Хоть бы у них растерянность
в стиле какая-нибудь, нет, все слова те же...
— Папа, а почему Заходер писал хвалебные стихи Сталину?
— Появились
дети, значит, появились вопросы.
— С легким паром! Как помылись?
— Нам кто оставил этот довоенный «Огонек» со стихами
Заходера?
— Вадим Маркович, а что?
Вечно эти
отъезжающие оставляют нам кучи журналов, а дети потом с вопросами пристают...
— Кресло стоит двадцать рублей, — читает задачу средняя дочь.
— Хм, где
такие кресла продают — по двадцать. Да никаких не продают. Папа, отгадай
загадку! Сколько лет исполняется маме, если ей на день рождения нужно
купить пятьдесят свечей в торт, но останется количество, нужное для того,
чтобы хватило на день рождения младшей дочери?
Так, хорошая
задача, я в самом деле никогда не помню, что наступает день рождения жены,
тем более — сколько ей лет. А вот младшей летом будет семь, значит... жене
43! Не забыть завтра поздравить, не забыть... забыть....
На следующий день у меня был урок у моей
названой сестры. Назову ее для краткости А. Первая буква еврейского алфавита:
Алеф. Пылкая А. раньше спала с самыми разными мужчинами, но никогда не изменяла
своему народу, она была-таки патриоткой. Каждый следующий отчасти повторял,
отчасти же еще больше нагнетал в своих чертах семитскость, так что последние
ее любовники были по внешности вообще какими-то хасидами. Муж об этом знал,
но почему-то при разводе первым упреком выставил, что А. слишком любила свою
маму. Ни одного отпуска вместе с ним, мол, не провела: все она не могла оставить
свою маму одну. Вот тут-то А. решила прервать свою иудейскую цепь, и хотя
собралась в Израиль навсегда, передо мной ее любил какой-то полуеврей, и
вот она прицепилась ко мне, может быть, потому, что концентрация еврейства
упала во мне до ненаблюдаемого количества. При первой же встрече она стала
спрашивать у меня, как будет на иврите: сестра, брат, любовь. Обычно мужчины-ученики,
таясь от жен, спрашивают, как будет на языке мужской половой член, как — женский.
Прилично ли говорить так в обществе в Израиле? Ах, прилично называть его «воробышек»!
Волшебно. А у женщин что? Шкатулка! Ничего... Но у А. именно другое: любовь
брата и сестры. Тонкий таинственный подход. Я долго размышлял, как по ее сценарию
выглядит эта любовь? По ее взгляду я видел, что это тупик, в конце которого
стоит кровать. Но все разговоры о братско-сестринских отношениях — будут ли
они вызывать у меня эрекцию? Видимо, меня здесь за кого-то не того принимают...
Когда я входил, А. бурно бросалась мне навстречу, так что ее халат внизу расстегивался,
она запахивала его там, тогда халат распахивался на груди, — и так без конца.
Открывалась то сестринская грудь, то вообще что-то. При этом А. смотрела глубоким
родственным способом. А вообще-то — любовь между Адамом и Евой какова? Или
у их потомков — ведь братско-сестринская, в то же время супружеская. Они были
все, в общем, родственники, может, этим руководствовалась моя названая сестра?
Кофе я всегда, конечно, с удовольствием из ее рук, эскизы тоже смотрю, никакой
неловкости, все нормально, все сейчас оборвется, ведь войдут остальные члены
группы, мои ученики (ее двоюродные родственники). И приход их рассеивает атмосферу
Песни Песней. Но раз было, что судьба срочно бросила ее родню на погрузку
контейнеров в Израиль. Невозможно рассказать, что происходит с этим на таможне,
это просто какое-то гетто. Если не дать тут взятку, которую просит крановщик,
он прямо сверху бросает твой контейнер вниз, так что звон стоит. Звон разбитых
вещей и посуды... В общем, они уехали с нужными взятками, а я пил кофе, пил,
ничего не зная об этом отъезде, а никто не входил, не звонил. Сестринское
колено и локти угрожающе свистели то слева, то справа от меня, подносились
наброски к Саломее, потом — оформление к Дон-Жуану, все это в сочетании с
несколькими литрами кофе привело меня к легкому удару, я потом дома долго
отлеживался. Она слишком яростно бросала на меня свою сестринскую любовь,
эту танахическую энергию, библейскую сюжетику, суламифскую нежность. После
этого вечера сестринское в А. настолько утончилось, что кофе мне уже не предлагалось:
ни с кнедликами, ни с пирожками, ни с блинчиками. А только — один грузинский
чай высшего сорта, от которого я привык выживать, есть иммунитет. И я выживаю
после каждого его приема. А вот если б Мирьям вспомнила, что мы вообще-то
родственники по нашим прародителям, я бы, пожалуй... пожалуй бы, н-да... Впрочем,
подавая грузинский чай, как в данный момент, А. оставляла мне возможность
для наступления: говорила о любви, о том, что человеческая любовь есть проявление
любви Господней, что самая большая роскошь человеческого общения — это спать
с тем, с кем хочется. А не просто ради бриллиантов. Интересно получается:
она хочет спать, называет это роскошью, а я не хочу, для меня это грабеж.
Братья по фаллосу, что это за жизнь у меня такая, а? Широкозахватная жизнь
днем и ночью забирает меня в свои рукава, и жена словно расчуяла, откуда только,
что А. обо мне так сестрински печется. В эти ночи с ее стороны неожиданно
возрастает натиск. Нет мне от этих баб покоя...
— Ходят! С грязными сапогами, швы на шапках впереди, — с утра
мучилась
жена, но дети не обращали на нее никакого внимания.
— А я им в старости отомщу. У меня-то разработана техника выведения
их
из равновесия. Буду ходить нечесаный, с расстегнутой ширинкой. Сейчас они
позорят отца, а потом я их буду. Люди застыдят вас: старика забросили, не
смотрите за отцом, дочери называется...
|
|