Нина Горланова
Нельзя. Можно. Нельзя.

(роман-монолог)

[1] [2] [3] [4]

 

Незабудковые, малиновые, желтые... Разноцветные стекла составили гору. Когда-то здесь был завод. Сейчас стекольная гора – наша отрада. Мир сквозь желтое стекло – солнечный, синее – пасмурный. Черное – ночь, красное – война... Раз! Снова солнце. Зеленое стекло словно переносит тебя в лес. Кажется, что мировые ритмы меняются по твоей воле, что стекла могут все:

Солнце,

Ночь,

Пасмурно,

Лес,

Солнце опять! И это за три секунды. А есть еще такой цвет – золотисто-коричневый, сквозь него серые домики становятся сказочными: вот-вот из одного выйдет если не волшебник, то хотя бы помощник волшебника.

- Кукла, ты чего?! – кричит Витька Прибылев.

Кукла – это я. От неожиданного окрика кувырком падаю вниз. Нельзя так сильно задумываться, надо быть, как все. Но трудно. Я – новенькая. Наша семья только что приехала в Сарс. Мне шесть лет, но я ростом с четырехлетнего ребенка. Пошла в школу – портфель по земле волочился. Теплым сентябрьским днем после уроков мы зашли на стекольную гору, и вот уже от падения платье – белое с квадратами (сейчас бы я сказала: под Лисицкого) – запачкано землей. Но мама обещала купить форму, если я буду хорошо учиться.

Витька догнал и спросил: «Кукла, что с тобой?»

Как объяснить ему то щемящее чувство внутри меня, что мир не так прекрасен сам по себе, без цветных стекол! Другие-то находят радости. Значит, зрение не в глазах, а внутри нас – в мозгу! И я должна изнутри научиться смотреть – так, чтобы полюбить Сарс.

Деревня, из которой мы приехали, была небольшая, но такие поля ржи, пшеницы, гречихи, льна простирались вокруг! До горизонта. Лен цвел голубым, гречиха – розовым. А в Сарсу мне приходится добирать разноцветность мира через стекольную гору. Зато какой этот волшебный цвет старого золота!

Я родилась, страшно сказать, в 1947 году. В крестьянской семье. Фамилия отца – Горланов – возможно, не его, а просто такую дали в детдоме за громкий голос (мама не раз выговаривала ему: «Бригадир, ты как крикнешь, так у кормящих матерей молоко присыхает» – речь о временах, когда матерям не давали отпуск по уходу за детьми). Отец оказался в детдоме, потому что семью его раскулачили или разорили. Возможно, было поместье. Он помнит озеро, помнит, как мать умерла в одночасье от несчастья этого. Его сдали в детдом – двухлетнего. Я думаю: хотели спасти от Сибири. Долгие годы папа пытался что-то выяснить, но не удалось практически ничего. Когда ему было двенадцать лет, его усыновили супруги Горшковы, но характер уже к тому времени сложился (суровый). От матери мне досталась общительность и любовь ко всему миру, от отца – затаенная нелюбовь к советской несвободе.

Неродные бабушка и дедушка Горшковы так любили меня! Но время-то было послевоенное, голодное, и вот решение: «Минку – в детский сад!» ( Дедушка Сергей не мог выговорить мое имя). В первый же день я сбежала оттуда в поле ржи, которое до горизонта. Ну что – в колхозе никто не работал до вечера. Искали. Хорошо, что рожь не пришлось скосить раньше времени – бабушка Анна нашла меня (спящей – по струйке пара в холодном воздухе). Мне было три года, и я уже умела читать (в больнице, где я лежала с желтухой, девочки-школьницы научили меня).

Первое воспоминание такое: мы угорели, и бабушка пытается отвлечь меня от дурноты... юмором. Она якобы хлебает ложкой дым, а я сквозь слезы хохочу, понимая, что выхлебать его нельзя. Божий мир так устроен, что мы понимаем юмор прежде, чем научаемся говорить. Тогда мне не было и года. Фрейд бы сказал, что это повлияло на мою личность: у меня часто смех сквозь слезы...

День смерти Сталина был одним из самых невероятных в моем детстве! Проходил какой-то митинг, ничего этого не помню (кроме портретов вождей: Ленин и Сталин в полный рост). Главное: отец взял меня на плечи! Раз в жизни... Без ума от счастья я не знала, за что держаться там, наверху. Сначала старалась руками – за воздух: вот я здесь – на папиных плечах, смотрите все! И чуть не упала. В порядке эксперимента схватилась за лоб отца – ладонями. Но вдруг ему неудобно так? У меня страх все время был – как крикнет!.. Чувствую: счастье ускользает от моих терзаний. Наконец я придумала держаться где-то за ушами его... Чего я раньше завидовала всем? Не такое уж блаженство – кататься на отцовских плечах. Тем не менее запомнила на всю жизнь: я высоко, как все дети. Хотелось быть, как все. Так в день смерти Сталина побывала я на отцовских плечах.

Видимо, из-за малого роста меня выбрали на роль «оратора» – от имени пионеров и школьников приветствовать митингующих. Что я понимала в первом классе-то про светлое будущее? Помню лишь: в миг выступления жаркие мечты о счастье протягивались, шарили по головам митингующих и возвращались ко мне с удесятеренной силой. И вот 7 ноября я приветствую, 1 мая тоже, а потом наступает лето, во время которого я резво подросла. И все! Меня больше не назначают на сладкую роль... А ведь целый год сарсинцы любили меня: «Это та девочка, которая с трибуны говорит без бумажки!» Конфетами угощали, улыбались мне. И вмиг как отрезало. Значит, любили не меня, а мою роль? Былые заслуги ничего не значат? Да какие уж такие заслуги-то! А послужить-то хотелось. Но как?

И я решила изобрести лекарство от всех болезней сразу. Не более, но и не менее.

Дело в том, что мой отец страдал от псориаза. А у псориатиков всегда наготове рассказы о чудесном исцелении: тот по пьянке заночевал в луже с мазутом, и все коросты сошли! Другой с похмелья облился рассолом, и наступило улучшение... Я думала, что можно СЛУЧАЙНО открыть средство, которое спасет всех! Не ела конфеты, перепадавшие мне, крошила их, смешивала с печеньем и ядрышками семечек и все разносила по «клеткам» (сейчас у детей это называется иначе – «штабики»). Потом я узнала, что за спиной надо мной смеялись, но в лицо никто не сказал: «Дура ты!» Хотя дети ведь довольно жестоки. Но, видимо, слишком серьезные глаза были у меня. Впрочем, может быть, никто не хотел лишиться тех вкусностей, которые разносила Кукла...

У меня три младших брата, надо за ними следить, воду носить (а она никуда ведь не вытекает – сколько ведер принес, столько и вынести придется, уже в виде помоев). Ну и корова, сенокос, дрова... Ни крошки свободного времени. Почитать и то некогда.

Если и случалась высокая минута в моем детстве, то на полянке, где я собирала землянику. Там цветы целуются от ветра, запахи плавно чередуются: то – ягод, то – ели, вдруг – черемуховый ветер. Птица кричит: «Кто ты? Кто ты?» Дерево скрипнет, а после – листья зашелестят...

Я ходила на свидание с полянкой, как на любовное. Волновалась. А чего бы волноваться, она ведь никуда не убежит. Но там могут раньше меня оказаться другие, и тогда уж не полежишь под кустом волчьих ягод, не полюбуешься на паутину с капельками росы. Я волновалась, потому что любила ее – эту земляничную поляну. Это были уроки любви... Кому-то мысленно писала я письма тогда – за подписью «Я и полянка» или «Я и Сарс». Со всеми хотелось поделиться своим настроением, но не наяву, нет. Наяву может случиться всякое: придут парни и драгоценную материю счастья растворят в кислоте матюков...

Еще одна высокая минута моей жизни случилась на ледяной горке. Это было в дни после ХХ съезда и разоблачения культа личности. Мы с Витькой Прибылевым катились вниз на одной доске: он спереди, я держусь за него. Качусь и кричу ему в ухо:

- Понимаешь! Человек мог ради комнаты в квартире оговорить соседа. Рассчитывал за это получить его жилплощадь.

Так я понимала «культ личности» – через квартирный вопрос!

Моя маленькая душа вместила тогда лишь эту каплю. Я знала, как трудно получить жилплощадь, но понимала, что донести понапрасну на человека ради комнаты – подлость! И какая большая гордость поселилась внутри меня за свою Родину: все уже позади! Люди поняли – они преодолели сталинизм.

Дело в том, что мои родители, прожив несколько лет в Сарсу в одной комнате с семьей друзей – Штейниковых (святые люди: их самих пятеро, но еще терпели всех нас!), однажды самовольно заняли новую квартиру. Хорошо помню ночной переезд – ужас перед тем, что сделают с нами утром... Ну, выселили, конечно, но не на улицу, а дали государственную комнату в коммуналке. О, квартирный вопрос! Во всех странах есть вечные темы: жизни и смерти, любви и ненависти, одиночества и веры, а у нас в России еще одна вечная тема – квартирный вопрос...

Моя далеко смотрящая вперед любовь к свободе подсказала способ вырывать каждый год две-три недели для книг. Я уверила маму, что болит сердце. На самом деле душа ныла без сладких сказок и стихов, но об этом нельзя было заикнуться в нашей семье. И вот в зимние каникулы меня всегда клали в больницу, обследовали и лечили, а я брала с собой две сумки библиотечных книг и глотала их одну за другой. Меня все звали: книгочей. Я лгала, чтоб вырвать кусочек свободы, но сердце в самом деле тогда болело – от стыда перед родными Я-то отдыхала, а они мою работу по дому должны взвалить на свои плечи (буквально: воду носить на коромысле).

Между нами, читателями, как относиться к тому, что Занусси поставил памятник книге? Живым ведь не ставят памятников... Неужели книга умерла, и остался лишь интернет? Но телевидение ведь не отменило кино, а кино – театр. И фотография не отменила живопись! Нет, я верю, что книга никогда не умрет.

Лучшие минуты жизни проведены со стихами, романами, рассказами. А философы! Я их сначала получила в экстракте (афоризмы из сборников «В мире мудрых мыслей), а потом нашла собрание текстов «Материалисты Древней Греции». И так поехало! Над этой моей страстью открыто посмеивались все. (Сохранилась где-то «философема» Миши Черепанова и Семы Гохберга:

Тарелка летат,

Мыслю навеват –

Мир непознавам!

Еще есть мой дневник года так семидесятого, плюс-минус, там я на полном серьезе писала: «Прочла четыреста страниц Рассела за три часа и начисто изменила представление о мире», «Игорь Кондаков говорил со мной полчаса и совершенно изменил мое понятие о Витгенштейне»)

Классу к седьмому я научилась с фонариком читать под одеялом. Дверь в детскую закрывала, а бабушка Анна меня не выдавала. Но один раз ватное одеяло задымилось, и я была бита отцом. Сейчас понимаю: по сравнению с колхозом, где ничего не платили, в Сарсу-то родители чувствовали себя людьми (ведь им выдавали зарплату!). А я без книг не чувствовала себя человеком. Пища, безопасность жилища – об этом заботятся и животные...

Открыть рассказ Чехова «Гриша» и задохнуться от счастья! Мальчик уже понимал, для чего мама и няня, но вот папа-то зачем? Он не кормит, не одевает его, а только сидит в своем кабинете. И для чего он нужен?

 

Мамины родители не хотели, чтобы внуки звали их бабушкой и дедушкой. Нужно было говорить: тятя старый и мама стара. Дед Михаил Кондратьевич во время войны дошел до Берлина без единой царапины (бабушка Катя вымолила, я думаю). Уже из Берлина пришла посылка от него. Потом вернулись в деревню все воевавшие вместе с дедом. А его нет как нет!.. Оказалось: уехал с молодой медсестрой далеко в Сибирь... Мама моя написала письмо Ворошилову, и деда вернули под конвоем в родное село. Он – видимо – страдал. Пил и по пьяному делу замерз ... Что мы знаем о чувствах наших дедов, которые прошли по Европе, увидели ее красоту (в тех местах, которые не были уничтожены войной)? Вернуться в колхозное рабство! Дед стал пасечником, мы на пасеке мед в сотах ели: сладкое недолгое счастье... Помню его в маске, с плавными движениями (нас он тоже просил не дергаться – пчелы этого не любят). И вот на днях стою я в очереди (платить за телефон), заполняю на ладони квитанцию, а от стоящего впереди человека сильно пахнет рыбой, причем – несвежей. Поднимаю голову и вижу красную мощную шею, рыжие волосы, как у деда. Такая волна любви неожиданно хлынула изнутри – до слез! Запах словно исчез. Господи, упокой души рабов божьих: Михаила и Екатерины!!!

Бабушка Катя в самом деле была мамой старой – у нее рос Леша, мой дядя – моложе меня на полгода. Сейчас, в две тысячи первом году, когда я пишу эти строки, его уже год, как нет в живых, пил-пил и ...

Летом шестидесятого бабушка Катя слегла в больницу, и меня бросили на их хозяйство (корова, теленок, два поросенка, куры, огород, печь, которую нужно закрыть так, чтобы не угореть). А Леша влетит с друзьями в дом прямо с грязного двора – мне опять затирать пол. Ведь он всего на полгода младше! Тогда я думала: где мужчины и где мы...

В седьмом классе я подружилась с Любой Башковой. И вот зима, мы идем из школы, наслаждаясь запахом пиленого дерева. В Сарсу был деревообрабатывающий завод, и всегда стоял в воздухе чудесный запах леса. Какой-то детский разговор: у кого получается делать мороженое, у кого нет (в снегу крутили вручную стакан со сливками). И вдруг подруга ставит на снег свою балетку:

- Ты понесешь и свою, и мою! – и она гордо идет дальше – впереди меня.

Вот так да! Взять ее балетку? Если бы Любе стало плохо, я бы – конечно – бросилась на помощь, но так... просто? Ни за что! Стою. Люба, не оглянувшись, сворачивает к своему дому. Она уверена, что рабыня несет ее балетку.

- Ха-ха-ха, - саркастически громко начинаю я хохотать.

Люба то ли не слышит, то ли гордынька не позволяет ей вернуться. А я иду дальше, но иногда оглядываюсь. Балетка сиротливо стоит на снегу.

Так она и пропала. Может, кто-то нашел ее и взял, выкинув Любины тетрадки (это, по тем временам, модная вещь – типа дипломата).

С Любой я больше никогда не разговаривала. Почему ей захотелось иметь рабыню? Я не знаю.

А во мне откуда взялась свобода? Из чего она родилась?

Я боялась угореть (смерти), родителей, войны, коровы (не раз наша Милка сажала меня на рога), сильно пугали и головные боли, мучившие с детства, а еще был страшен сумасшедший сосед, что с топором гонялся за детьми. Про многое из этого знала Люба. Ну и решила, что ее я тоже буду бояться?

А я отказалась нести чужую балетку! Почему? Тайна личности – в личном выборе. Но каковы причины именно такого выбора? Гены? Книги так повлияли? Пример бабушек, которые ходили в церковь, хотя власти это запрещали? Не знаю точно, что меня вдохновило. Но – буквально – вдохновило! Вдох, еще вдох... я шла счастливая от своей свободы, хотя тяжело дышала от возмущения. И даже сейчас, когда пишу об этом, мое дыхание сбилось... Как Люба могла подумать, что я подчинюсь ее приказу!

Ведь со мной два раза в неделю занимался Шаевич-Шалевич (увы, точно не помню, как писалась его фамилия). Новый учитель литературы, молодой специалист, так сказать. Я заикалась (не сильно), а он решил исправить мою речь. Мы нараспев читали стихи:

– Я памятник себе-е-е воздвиг...

До сих пор помню это дерзкое «бе-е» в культовой строчке Пушкина (с тех лет всегда его как будто слышу – была такая дразнилка: «бе-е!»).

И хотя Шаевич-Шалевич – красавец с вдохновенными глазами, никаким тут лолитизмом не пахло. Честно! Во-первых у него жена – перл создания (математичка), во-вторых, я – некрасивая рыжая девочка с веснушками (а косу прятала под себя, когда садилась за парту, чтоб мальчишки сзади не дергали). Почему же он захотел со мной заниматься? Скорее всего, по доброте душевной. А может, почувствовал во мне какую-то преданность литературе? Это вполне допускаю. По сравнению с уборкой навоза, стихи – это – О! – сладкие звуки.

От заикания я не излечилась, но приобрела нечто большее. О, гораздо! Ведь выходило, что мужчины – такие же люди, как мы. Неужели? Но выходило, что такие же... Я до встречи с Шаевичем –Шалевичем не видала доброты от этой половины человечества. От женщин – очень много! Моя первая учительница – Валентина Яковлевна Устинова – умирая от рака (это третья четверть первого класса), завещала... купить мне платье на память о ней! (Об этом мой рассказ «Половичок»). А мужчины? Отец – супер-суровый. Оба деда с женами своими были так строги, что бабушка Анна мечтала хоть на год пережить мужа, чтоб пожить «слободно». И пережила.

Витька Прибылев, мой друг, уехал с родителями из Сарса и даже ни разу письма не написал.

В общем, в лице Шаевича-Шалевича я приобрела навсегда идеал мужчины: чтобы добрый, умный, смуглый.

(Комментарий из 2001 года: все мои дети такие смуглые, что не раз знакомые спрашивали: «Ты их от чеченца родила?»

... Тут семейная цензура изъяла четыре фразы. Я должна об этом упомянуть. Зачем? Об этом узнает тот, кто прочтет до конца мое повествование ).

Но главное все-таки в том, что Шаевич-Шалевич словно витамины «слободы» милой мне подарил... и я смогла выстоять в истории с балеткой. Да со мной отдельно занимается учитель литературы! Мы не рабы – рабы не мы. Нет, нет, не мы.

 

Почему я поехала поступать в автодорожный техникум? Чтобы из дома вырваться, а куда – все равно? Или сидели в нас крепко советские строчки о романтике: «Вьется дорога длинная – здравствуй, земля целинная... »?...

Свердловск мне понравился. И все силы я старалась вложить в экзамены. Однако меня не приняли... Некие знаки судьбы, видимо. Но я-то не поняла тогда. И ходила понурая: мол, наше образование в Сарсу никуда не годится, мне и в институт не поступить, раз в техникум не смогла. Что же делать? Думай, Нина, думай! Память хотя бы развивай. И стала я учить наизусть «Евгения Онегина». Не нравился нашей корове Милке Евгений Онегин. Дою-пою: «Когда же смерть возьмет тебя!» Она копытом по ведру – раз! А меня опять на рога...

 

Какой был Шаевич-Шалевич, такой и Ваня Распутин, моя первая любовь. Смуглый, добрый, умный... Но фамилия, видимо, влияла. В общем, мы даже ни разу не поцеловались. Очередь до меня не дошла просто. Зато я начала сочинять «тритатушки», как точно выразилась бабушка Анна Денисовна.

Весна, Онегин на стене

Да запах нежный-нежный

От первых на моем столе

В весну эту подснежников... (весна - весну – ну и ну!)

Об этой любви к Распутину мною написан один из первых рассказов: «Девочка росла», там изменена фамилия героя (Любимов). Онегина я вырезала из роскошного синего тома, подаренного мне Викой. Да, в девятом классе у меня – компания! КАПЕЛЛА, как мы себя называем. Пять девчонок, семь мальчиков. Верховодила Вера Пашукова, дочь директора школы. У нее невероятно свободная прическа, похожая на поход в неведомые земли (неизвестно, куда придешь) – одни пряди туда, другие – сюда...

Я и дневник КАПЕЛЛЫ вела, одна тетрадь чудом сохранилась до наших дней. Там комсомольское собрание называется «хвостомольским», слово «Бог», увы, написано с маленькой буквы («Дай бог!»). А это же какая юность – оттепельная! Журнал «Юность» появился. Галка Галкина там в меру сил острила: «Мы теперь переписываемся: я пишу – он получает». И я в меру сил старалась острить в дневнике: «Юрку подкидывали в классе. Три раза подбросили, два раза поймали». А теперь как думать об этом? Я – что ли – участвовала?! Не помню. Может, ради красного словца написала? Не знаю... Но дрожь пробирает: не юмор, а юморок. Нет, не юморок, а именно юмор, но черный. Меня бы подбросили три раза, а два – поймали... и все. Не писала бы сейчас эти строки... Если б не Онегин на стене, а иконы висели, демонизм так сильно не захватил бы меня тогда, но...

Но в бывшей церкви в селе Мостовая сделали клуб, и мы всей КАПЕЛЛОЙ туда частенько ходили – якобы с выступлением агитбригады. А просто стихи почитать хотелось где-то. Вадик под гитару пел «А у нас во дворе есть девчонка одна». Телевидения не было, народ с радостью нас слушал. Но почему-то я всегда помнила рассказ бабушки, как разоряли храм комсомольцы и одна девушка пустилась в пляс... с иконой. Так ее убило на месте! Вот на этих выступлениях в церкви-клубе я всегда читала лишь что-то очень прозрачно-Лешино (Решетова), трепет-то был, слава Богу.

Богородица в нашем доме появилась через год, когда Хрущева сняли. При Брежневе, слава Богу, уже можно было иметь иконы, но негласно считалось, что этот «пережиток прошлого» прощается только пенсионерам.

Разумеется, я была крещена в церкви сразу же после рождения. Но советская школа – советское сознание. Сцены в «Войне и мире», где Наташа говеет, мы пропускали как устаревшие. И в то же время – вдруг - меня раздражало пушкинское «Ты Богоматерь, нет сомненья. Не та, которая красой пленила только дух святой» (Ишь, нашел Богоматерь).

 

Рано у меня началась и ангелизация действительности. Анфиса Дмитриевна Малухина – уже ангел мой! Она стала нашей классной дамой в десятом. Вела историю. Аристократка. И в то же время быт-то в Сарсу какой: баня с одним отделением – день мужской, день женский, так что как минимум раз в месяц встречаемся в парилке. Анфиса Дмитриевна дает мне в руки свой веник:

- Нинок, ну-ка быстро перечисляй всех царей!

Перечисляю, конечно, а веником туда-сюда по спине любимой учительницы.

Из бани идем мимо киоска союзпечати. Там на витрине открытки с натюрмортами (Хруцкого, кажется). «Зачем какие-то натюрморты еще?» – «Ну как же! Это ведь выбор тоже. Изобразил художник дичь – чьи вкусы он отражает? Правильно, знати. А если Петров-Водкин селедку на газете... ты понимаешь?» Я понимала.

Ну, не хотела я воровать школьную клубнику! Не такой свободы искала (а свободы читать, думать). Но в юности многие поступки совершаются за компанию. Надо хотя бы показывать, что ты как все. Вера сказала: вчера было рано, а завтра будет поздно – юннаты соберут урожай. Дарья Яковлевна (сестра моей умершей первой учительницы) звонила Ивану Никифоровичу, отцу Веры: советовалась, почем продавать клубнику...

Братья Змеевы, баскетболисты двухметрового роста, подставили нам спины. И мы перемахнули через забор школьного сада.

Ночь была темная, небо в тучах, и тут еще из-за кустов крыжовника кто-то стал ломиться нам навстречу. Все замерли. Вера схватила меня за руку, чтоб я не закричала от страха. Вдруг показались два рычащих медведя!

Я перекрестилась и мысленно взмолилась: «Господи, спаси! Я никогда больше не полезу никуда!» Кто-то со страху, как потом выяснилось, обмочился. А Вера закричала: «Мама! Ой, мамочки!»

И ... по голосу ее узнал отец! Он со своим завучем на карачках – никакие не медведи...

Оказалось: они взяли бутылку коньяку и сказали женам, что пошли викторию сторожить. До такой степени насторожились – потеряли ключ от ворот сада. А темнота стопроцентная. Конечно, мы бросились помогать искать... но все тщетно. У Дарьи Яковлевны идеально все взрыхлено. Как пропустить сквозь пальцы этот песок – по песчиночке? Ключ мы не нашли.

Попытались с помощью братьев Змеевых перебросить через забор наших дорогих Ивана Никифоровича и Петра Семеновича. Но два фронтовика – один с протезом вместо ноги, а другой слишком много выпил – никак не могли одолеть высоту.

Прошел час. Замерзла вся наша КАПЕЛЛА. И вдруг вышла луна, Ее Величество! Прямо под ногами у меня что-то заблестело. Нагнулась – ключ. Так мы их спасли, но и себя (от греха – не до клубники тут было)...

Иван Никифорович преподавал у нас математику. У него – огромный запас клише для высмеивания неправильных ответов. Но культовой стала одна фраза с «чоканьем»:

- От мельничи до Котельничи два километра, а от Котельничи до мельничи – три!?

На следующий день я в дневнике КАПЕЛЛЫ писала: «От ворот до клубники – пол-литра коньяка, а от клубники до ворот – три литра пота».

 

Я тонула с открытыми глазами... До сих пор вижу это так ясно, словно пережила все секунду назад.

Пузыри воздуха вылетали из меня виноградными гроздьями: быстро-быстро. Я слышала и звуки – почти матерные: бль-бль-бль... Значит, была в полном сознании, но страх так сковал меня, что ни одной мысли в голове: что делать, как спастись.

И билось громко железное сердце воды: бух-бух-бух. Наверное, это мое сердце стучало, но тогда я этого не понимала. И вот последние пузырьки удалились... Но что это? Навстречу мне пошли другие пузырьки! Вскоре я узнала лицо Веры. Она нырнула, чтобы спасти меня. Ангел, ангел! Буквально я видела ее в виде крылатого существа, которое спускается ко мне сверху. Но все-таки я, видимо, была на грани безумия, потому что стала сильно хватать Веру за руки. Мы могли тогда обе остаться на дне. Но она не растерялась и укусила меня изо всех сил. Тут я и отпустила ее руки – за косу она вытащила меня из воды.

- Убийца! – кричала она, отплевываясь. – Зачем ты хватала меня за руки?

- Спасибо, – слабым голосом отвечала я, краем глаза наблюдая, как Вадик выливает воду из своей гитары (даже гитара чуть не утонула).

- Убийца, смотри: какие синяки остались у меня на запястьях!

- Спасибо...

Оказалось: плот перевернулся, и меня ударило бревном по голове. Но Вера спасла. Как мне в тот миг хотелось, чтоб меня звали Верой!

Ведь без нее я лежала б... осталась на дне, со мной утонуло бы все мое будущее: все мои дружбы, любови, семья, дети, книги и картины (это я сейчас так думаю).

Когда КАПЕЛЛА вела меня домой – под руки, я пробормотала что-то про сон – не зря, мол, война приснилась, меня схватили фашисты и пытали.

- Тебе одной, что ли, война снится? – устало спросила Вика. – Я тоже вчера видела ядерный гриб над клубом.

Люба поведала свой недавний сон: она копает картошку, а сверху начинают сыпаться бомбы в виде лопат, которые взрываются, когда попадают на клубень.

Вадик про Карибский кризис начал: мол, после него все такие грибочки видят во сне. Страх войны мы коленом запихивали в подсознание (жить-то надо), но от подсознания до сознания доходили вести. И вот средь ночи люди просыпались и по кусочкам собирали каждый себя – разорванного в приснившемся бою...

Возможно, всему причиной крепкий чай, не знаю. От дурноты он помог, но не дал заснуть, и к утру была готова поэма о войне (приснившейся). На следующий день я побегу с нею к Вере и прочту, и услышу:

- Нинка, дура, тебя каждый день будем ударять по голове бревном и в воду! Поэтом станешь. – И она так страстно поцеловала меня в ухо, что я на несколько секунд даже оглохла на него. – Дура, сейчас же отправляй это в «Юность»!

Сказано – сделано (и я мысленно уже видела свою фамилию на страницах журнала).

- Синяки! Мне теперь не обидно вас носить – поэта я спасла, – Вера всем показывала свои запястья – дело было на «Магнитке», перекрестке, где собирались старшеклассники.

Это у нас называлось «хохмить».

Как мне было не любить таких друзей! Но все-таки еще больше я любила свободу. И через неделю решила уехать из дома – навсегда. В самостоятельную жизнь. В Крым.

- Горланя, срамина, куда, зачем? – недоумевала Вера, - закончи ты одиннадцатый класс, получи аттестат зрелости хотя бы...

Но я рвалась на волю, и остановить меня не могла даже КАПЕЛЛА.

 

 

 

Крым перевернул меня, как лопата переворачивает ком земли. Хорошо помню тот КРЫМСКИЙ УЖАС. Ужас перед пустотой жизни ясно встал перед очами души моей, психеи. Что, значит – ТАК до самого конца? Под палящим солнцем с тяпкой на винограднике... И это все?

Пусть простят меня любители Крыма, но что мне эти скалы и розы, если я видела только коричневые комья земли перед глазами! Море? Но я уже тонула, и водобоязнь осталась навсегда.

У моря железное сердце,

У озера и у реки –

Тонула я под это скерцо,

Вся кровь бросалась в виски...

Косу пришлось отрезать – жара. Пот стекает по всем частям тела, если первые струйки щекочут кожу, то в конце смены последние - уже разъедают. Его запах мешает думать. Нужно или чаще мыться или глубже задумываться. Мыться во время перерыва негде, значит, глубже задумывайся, Нина! Есть свобода брать, а есть свобода давать. Когда же я людям послужу, если после смены обмылась в море, доползла до постели, и все. Даже читать нет сил. В библиотеку-то заходила каждый день, меняла книжки в надежде найти ту, которая сильнее усталости. Неужели нет в мире такой книги? Нет. Не нашлось... А ведь мои товарищи по тяпке – все замужние женщины, значит, успевают готовить, стирать. Какими жизненными молотами выковываются такие характеры? Бригадирша кричит:

Горланова, опять задумалась – работай!

Все мы смерды тут... Уж и подумать минутку нельзя.

Мне в моем теле стало неудобно жить. То спину заломит, то зуб ночью начнет меня воспитывать. Но главное: беспрерывный кашель начал меня мучить. Ко мне подошла пожилая женщина из нашей бригады:

- Попробуй пить свекольный сок с медом – мы так спасали в Казани блокадных детей из Ленинграда.

Романтизм до первого ревматизма. Я смотрела на обесцвеченный ветром тополь – все листья на нем вывернулись на тыльную сторону – вот и моя жизнь так же обесцветилась.

В воскресный вечер пошла на танцы. Меня пригласил один юноша. Он был странный. Нет, скажем так: странноватый. Как бы в трансе. Но я не могла в танце распустить свое тело, как цветок. Руки от тяпки словно навсегда скрюченные...

Выходит, я рвалась к свободе, а получила пришибленность. Только согревали меня мысли о поэме, посланной в «Юность», сладкие мечты. Если напечатают, напишу еще одну. А если не напечатают?

В письмах к Вере нашлись потом такие строки: «По солнечному берегу Крыма ходит ваша Нинка и думает о вас. В Сарсу хотя бы вы помогали мне все быстро сделать по хозяйству, и оставалось время для себя» (у моих подруг нет коров-покосов, они были из интеллигентных семей).

Прощай, сказала я своей тяпке. Нужно вернуться домой! Закончу школу и поступлю в политехнический. Меня же кровно интересовало электричество. Почему электроны бегут по проводнику и не кончаются? К тому же я побеждала не раз на районных олимпиадах по математике, даже ездила на областную – в Пермь, однако там не победила. Но поступить-то смогу, может быть? Буду жить в городе. Город казался таким одухотворенным. Я предполагала, будто его жители утро начинают чтением стихов Блока, а вечером идут в театр на «Три сестры».

В поезде, по дороге домой, ко мне подсел москвич и с ходу сказал:

- Я тоже очень несчастный человек, – как Шаевич-Шалевич он переплетал пальцы рук и, заламывая, томно потягивался.

Ему было двадцать с лишним. Имя и фамилия татарские (забыты напрочь). Мне так хотелось свободы, я мечтала попасть не столько в объятия этого смуглого красавца, сколько – в объятия столицы. Он как-то неловко – в придаточном предложении – сделал мне предложение: мол, если мы поженимся, то мама будет довольна, она не хочет, чтоб невестка была москвичкой. А сам-то как – будешь доволен? Ну, посмотрим. В Москве закомпостировала билет на вечер и поехала знакомиться с будущей свекровью.

Когда я увидела, что в их квартире нет ни одной книги, поняла: город – тоже не гарантия духовности. «Свекровь» была больна. Так вот почему здесь искали провинциалку! Если завтра мы подадим заявление в ЗАГС, то мне вместо тяпки дадут в руки тряпку, и вперед – наводи порядок, матушка Ниночка! Но не об этом я мечтала. Отнюдь, отнюдь...

Когда мы вышли прогуляться по Москве, я чуть ли не на красный свет бросилась – к киоску союзпечати. Там ведь должна быть моя поэма в «Юности»! Но... как же это так – свежий номер есть, а поэмы нет!

Жених московский еще год писал мне в Сарс, наконец пришло письмо от его мамы: «Ниночка, ответь – да или нет». Разумеется, нет.

Поэму, конечно, не опубликовали. Я получила через полгода письмо из «Юности»: советовали читать Евтушенко и Вознесенского. И Савельева не виновата, думала я, ее взяли с улицы на роль Наташи Ростовой, потому что она в самом деле – талант, а я – нет. И Золушка тут ни при чем, зря я возмечтала в принцессы литературные попасть! Золушке помогла волшебница (а я Музу назначила на роль такой волшебницы), но она лишь одела замарашку в прекрасный наряд, но та ПО-НАСТОЯЩЕМУ стала хорошей женой принцу. А я не являюсь настоящей поэтессой...

Зато в Крыму я усвоила вот что: свобода зависит от меня! Она не валяется где-то готовая – для меня. Ее нельзя найти или получить в подарок. Свободе нужно учиться. В политехнический, в политехнический! Но Вадик, ангел мой, сказал:

- Совенок, ты так любишь поспать, а там чертить много нужно.

Чертить? Нет, это не мое... Может, на исторический? Меня кровно волновало, как это – на месте, где жили люди, ведут археологи раскопки, почему оно заросло землей, если люди все еще тут живут. Как под ними оказался слой прошлых веков? Но раскопки - это лопата, земля, а я уже с тяпкой поработала и поняла, что сил у меня маловато... Все-таки на филологический! А пока смиренно копаю картошку. Смирение тем и отличается от терпения, что терпишь вынужденно, а смиряешься – осознанно. Твой личный выбор.

Нас в одиннадцатом классе раздели на два потока: девочек учили на краснодеревщиков, мальчиков – на электриков. Это называлось у нас: гроботесы и столбогрызы. Такое было причудливое тогда образование в школе. Я же никогда не могла сделать простую табуретку: одна нога всегда длиннее. Если подпилю, то она оказывается всех короче, И так выравниваю – выравниваю, пока табуретка не становится карликовой. Но утешало одно – на филфаке не делают никаких табуреток.

 

 

Снова солнца луч на свете!

Дома меня уже понимают – впервые мне разрешено читать по вечерам, в детской – при настольной лампе. От нее в дырки проходит свет и ложится на потолке в виде крыльев огромного ангела. Под этими крыльями лица спящих братьев кажутся таинственными, от них идет энергия, которая подзаряжает меня.

Бабушку Анну парализовало, и моя мамочка отогревает ее своим телом! Любит свекровь. Буквально каждую ночь ложится с нею в одну постель. И отогрела! Бабушка еще год ходила, многое делала по хозяйству. Посуду мне мыть вообще не давала в это время: «Иди, учи уроки – ты еще намоешься этой посуды, ох, намаешься».

Однажды я пришла в школу с заколкой в волосах. Вера Петровна остановила меня и строго выговорила: «Нельзя в школу с украшением из искусственных камней!» (А можно с бриллиантами? Но этого я вслух не спросила). «Снимите немедленно!» Пришлось подчиниться. Мама Любы нашла в сумке дочери сигареты и отхлестала ее по щекам. Люба бросилась топиться, но была вовремя перехвачена Вадиком. Мой папа случайно обнаружил дневник КАПЕЛЛЫ и сжег его: «Нельзя критиковать письменно никого! Над директором вы смеетесь! А если бы кому-то это попало?» Нельзя то и это, но все-таки многое можно: дружить, влюбляться, мечтать, читать, наслаждаться репродукциями. Я делаю в классе доклады об импрессионистах. Одноклассник Гена Ужегов дарит мне альбом Гойи. Гена пишет стихи:

Я – Ужегов Геннадий –

Пишу не стилем силлабо-тоническим,

А собственным, своим –

Ужегогеннадическим...

Наступает шестьдесят пятый год. Там все – атеисты. И вот я – комсомолка – даю обет (тайно от всех): если поступлю в университет, то поставлю в церкви СВЕЧУ!

Почувствовала, что своих силенок не хватит – прибегла к просьбе о помощи СВЫШЕ. И бешено занимаюсь: встаю в пять утра, конспектирую. Что? Все, что под руку попадет. Почему-то – «Письма без адреса» Плеханова... Вечером, после уроков, бегу еще в вечернюю школу. Там появился новый учитель литературы из Москвы:

- Анегин не кАварен, он честно говорит Татьяне, что будет плохим мужем...

Я хватала, глотала, любые книги о писателях. Но Сарс, как Марс, нельзя достать ничего из новинок. Гена рассказал мне о Сартре. Ударим Сартром по экзаменаторам! Но одним Сартром не спасешься...

Вдруг – о, счастье! – завуч наша Евгения Семеновна Сержантова сама предложила: заходите вечерами – на консультации. Она выписывала много журналов, хотела дать мне представление о самых новых рывках, порывах, подвижках... И все – совершенно бескорыстно! Низким грудным голосом диктовала:

- Аллен Роб-Грийе – антигуманист...

Мы засиживались допоздна. Я не досыпала. Но главное: поступить, прорваться к свободе!

Однако при всем моем страстном желании попасть на филфак, я все-таки оказалась... ну совсем дитя! Устный экзамен принимал Соломон Юрьевич Адливанкин. Во-первых, он поразил меня тем, что спросил у нас разрешения снять пиджак. Я, конечно, читала, что бывают такие мужчины, но думала, что после революции ... мне уже никогда не встретятся. К тому же Соломон Юрьевич внешне неизъяснимой красоты! Он спросил, по каким признакам я определила, что глаголы ШЕЛ и НЕС – прошедшего времени. Отвечают на вопрос ЧТО ДЕЛАЛ, да, а еще почему? Верно, суффикс Л в ШЕЛ, а в НЕС нет этого суффикса...

На этом месте я встала и пошла из аудитории!

- Вы куда?

- Так я ведь не знаю...

- А вы и не должны этого знать. НЕСЛ – удобно произносить? Вот Л и отпала. Я просто хотел сказать, что все эти интересные вещи вы узнаете из моего курса по истории языка. Ставлю пятерку.

 

Радость моя омрачена тем, что подруги не поступили. И я рыдала в два ручья у дяди Тимофея, друга моих родителей: 

- Аристотель говорил, что дружба – это одна душа в двух телах, а я теряю сразу четыре пятых души: Веру, Соню, Любу и Вику.

- Да в Перми ты найдешь друзей еще лучше! – усмехнулся дядя Тимофей. – И ты это знаешь, поэтому не в три ручья слезы льешь, а в два...

Я смотрела на него с сожалением: значит, не представляет даже, что такое наша КАПЕЛЛА!

В Перми пошла в церковь – до самых бровей в платок закутана. Вдруг там кто-то снимает всех фотоаппаратом, вмонтированным в пуговицу? И тогда прощай свобода – могут исключить... Зачем, скажут, устремилась ты в самое нутро идеализма... Дверь в храме показалась тяжелой, как во сне. Лики святых строгие. «Не побрезгуйте!» – старушка свечу подала мне с поклоном. Как можно побрезговать, ведь благодаря помощи СВЫШЕ я поступила в университет!

Девчонки из Сарса писали: «Мы весь сентябрь стояли кверху воронкой» (то есть копали картошку). Выходит, я предала их, уехав в город? Но мы ведь тоже месяц были в колхозе – первокурсники.

Маленькая деталь: я надеялась, что через год они поступят, и наша КАПЕЛЛА воссоединится. Не воссоединилась. Вера вышла замуж за Вадика. Подруги поступили на заочное.

Важная деталь: они тоже выиграли! Где родился, там и пригодился. На родине легче сделать карьеру, и все ее сделали (в поселке человек с детства на виду, его деловые качества хорошо известны). Я потом видела, какие погреба у них в гаражах – полные варений-солений и меда! В то время как у меня в холодильнике обычно кастрюля с кашей плюс ключи от квартиры (засунутые туда по рассеянности – видимо, подсознательно хочется, чтоб в холодильнике было всего побольше). Пермь хорошо помнит, какие пустые магазины были в годы застоя!

Но и я выиграла, получив в городе больше свободного времени для чтения-размышления. А мои школьные друзья всегда имели уверенность в завтрашнем дне. Тем и удивительна жизнь, что почти всегда мы в выигрыше.

А дядя Тимофей оказался во многом прав! Новые мои друзья оказались не хуже КАПЕЛЛЫ. И еще свободнее! Леня Юзефович на практическом занятии (введение в литвед) читал Гумилева:

- Но трусливых душ не было средь нас,

Мы стреляли в львов, целясь между глаз.

Ну, преподаватель сразу возражать: мол, это проповедь сверхчеловека, ницшеанство – целились между глаз!

- А вы сами – разве отдали бы себя голодному льву?

- Перейдем к следующему вопросу...

В аудитории шептались: Гумилев запрещен. А я ни Гумилева не знала, ни того, что он запрещен, а уж ответить про «голодных львов» и подавно бы не догадалась.

Толя Королев фонтанировал. О, я наслушалась от него таких вещей! Вещей.

- Люблю Анрри Рруссо! А Пикассо – пррофессионалище. Репродукция имеет больше права на жизнь, потому что она оставляет место для фантазии.

- Толя... ведь без картины не было бы и репродукции, – робко возражаю.

- Это так, да. Но после появления картины они не на равных – рррепродукция важнее.

 

 

В общежитии я всем гадаю на картах. Не просто про дальнюю дорогу и разлучницу-злодейку, а с подробностями. «Вы познакомитесь, когда тебя укусит оса, и он убьет ее – осы ведь могут по несколько раз жалить... А поженитесь, когда ты покрасишь волосы хной. В ЗАГСе вы поссоритесь из-за того, что жених наелся чеснока». Откуда я брала такие детали, зачем? Видимо, это была проба пера. Очереди ко мне выстраивались, но еще большие очереди – к Фае Каиновой, она увлекалась хиромантией. И самые длинные очереди – к Тане Тихоновец, которая рассказывала свои чудесные двухсерийные сны.

Вместо одной КАПЕЛЛЫ (как было в Сарсу) здесь у меня сразу четыре компании. Во-первых, КОЛЛЕКТИВ (полуиронично так называли мы свою группу). Затем – общежитские друзья (половина пятого этажа «восьмерки», где жили не только филологи, но и математики, историки, физики). Я стала публиковаться в многотиражке «Пермский университет» – там собирались острословы и клубилась энергия эпохи. Однажды меня послали взять интервью у СТЭМовцев (студтеатр эстрадных миниатюр), и мы подружились. Общение с ними – всегда игра на повышение. Нужно идти в гости к профессору зарубежки Наталье Самойловне Лейтес (ее сын Женя – актер СТЭМа) – иду и веду там разговоры О ВЫСОКОМ.:

- Рассказ состоит не из букв, а из души (после этих моих слов Женя даже несколько дней ходил по университету за руку со мной, и КОЛЛЕКТИВ агитировал: Горланя, свари пару раз борщ в профессорской семье – Лейтес тогда всем поставит пятерки. Но Женя вскоре ушел в армию).

 

Мой редактор – Игорь Ивакин ввел меня в свой дом, и мы с его женой Шурой начали издавать «Домашнюю книгу о художниках» (Игорь скептически качал головой: «Книга о художниках. Для домашних хозяек»). Любимая наша с Шурой игра: куда бы мы ни шли, задавали вопросы. «Это облако чье?» – «Пикассо». – «Елочка откуда?» – «Из Шагала».

Соседка по комнате научила меня вязать: накид-лицевая, два накида – три лицевых... И так час за часом, а на выходе кофта с четырьмя квадратами: два красных и два черных. Ни у кого нет такой. Это тоже была борьба за свободу. Нас хотели видеть не одетыми, а прикрытыми (белый верх, темный низ). А вот мы сами свяжем такое, что нас выделит...

Сохранились «Стансы к Н. о губительности перемен» Юзефовича, они читаны на моем дне рождения, может, 1973 года, то есть через десять с лишним лет, но в них все еще вспоминается та кофта.

Я жил два года средь агоний

любовей прежних.

Пел хвалу

песку,

что на мои погоны

летел с Хингана и Кулу.

Я жил темно и негуманно.

Но,

где б ни шла моя стезя –

Ты –

появлялась из тумана,

чернильным пальчиком грозя.

Всегда,

в квадратах черно-красных,

твой облегала стан легко

та кофта,

вязана прекрасно

твоею собственной рукой...

 

 

Кое-что я успевала связать общежитским друзьям тоже, но в основном они брали мой свитер с квадратами, когда шли на свидания. В политех или мед. В военное училище – в последнюю очередь. Наш бард (я жила с нею в одной комнате) Лариса Пермякова пела:

- Мама, офицера я люблю, мама, за вкиушника пойду!

Раз уж дурой рождена, никому я не нужна – буду офицерская жена.

Однажды Валя Досужая дала мне взамен свитера свой модный строгий портфель. Вот с ним я и отправилась в гости к Теслерам. За мной начал ухаживать один из братьев – Вадик, тоже из СТЭМовской компании. А отец семейства был знаменитым адвокатом. КОЛЛЕКТИВ меня долго готовил к первому походу в ДОМ. «Горланя, учти: скромные нравятся всем мамам!» Я купила серую ткань и поехала к Гале Ненаховой – за ночь мы сшили платье. И вот вхожу – папа-Теслер помогает снять пальто, а Вадик сразу бухает:

- Чей это у тебя такой красивый портфель?

хвать свое пальто с вешалки и бежать! Холерик – слишком велика скорость прохождения нервного импульса (поэтому и с экзамена тогда чуть не убежала). Вот пешком несусь в общежитие – метель, переметы снега через всю улицу Ленина, языки сугробов... Это жизнь показывает мне язык! «Не бери никогда чужие вещи! Портфели красивые». В комнате меня начали стыдить: КОЛЛЕКТИВ готовил операцию, а ты... Иди и позвони Теслерам! Я спускаюсь на вахту, волнуюсь, но делаю вид, что щебечу:

- Вадик, Саша?

- Нет, это бабушка.

- Извините! – кладу трубку (юмор ситуации сбил меня, а то... жила бы сейчас в Америке, где давно милые Теслеры. Но что бы я там делала – в Америке-то?).

К слову я рассказала на другой день про портфель почему-то Юзефовичу. Леня сразу откликнулся:

- Слушай, Нинка, если тебе что-то нужно будет, ты мне скажи, ладно?! Я напишу поэму и куплю тебе все необходимое.

Он уже поместил стихи в пермском альманахе «Молодой человек» – об этом все знали. Но впервые я услышала, что за литературу платят. И с этого дня начинаются мои публикации в гонорарных изданиях, то есть в пермских газетах (эссе о галерее или репортаж о театральной весне).

Как раз во время этой студенческой весны и разразился скандал. Раскованность друзей во время подготовки к смотру филфака настолько на меня повлияла, что я была в полном благорастворении. В общем, написала кучу листовок и разбросала их по залу во время нашего концерта – несколько взмахов руками, и над головами зрителей закружились мои лозунги. Самые невинные, типа «Все баллы будут в гости к нам!», «Глокая куздра победит!», «Историки но пассаран!» И тут началось: факультет оштрафовали на сколько-то баллов, победа, помахав моими листовками, уплыла к историкам. Ну а меня затаскали по комитетам и парткомам, комиссиям и прочее.

Прошлое так же непредставимо, как и будущее. Кто не жил в те годы, уже и представить не сможет, как это было страшно. Я сейчас-то понимаю: всех испугало само наличие ЛИСТОВОК. Сегодня она их здесь, на концерте, а завтра где разбросает... У слова «листовка» – явный ведь политический оттенок. И вот тогда я поняла: свободы нет – есть раскованность, но и только. По диким полям зазеркалья я бродила одна – от меня все отвернулись.

В свою аудиторию я боялась войти: ее распирало плотными индивидуальными энергиями. Столько личностей, все острят, разыгрывают друг друга. У Веры такой свободный голос – словно он сам разевает ее рот и дышит этой грудью! Цветение личностей, но для меня места нет. (Когда я мысленно вхожу в ту же аудиторию сегодня, то вижу уже не цветы, а плоды: эти стали писателями, те – издателями, третьи – директорами школ, известными политиками, знаменитыми журналистами).

В приступах одиночества я садилась в третий трамвай и ехала – обычно до Разгуляя. Плакала, уткнувшись в заднее стекло, чтобы никто не заметил. (И вдруг, в 1988 году, я – в поисках лекарства для Агнии заблудилась в метель в десяти метрах от аптеки – смотрю: место то самое, где я рыдала от одиночества, а сейчас я чуть не плачу от того, что слишком востребована, много нахватала на себя, не справляюсь).

Даже общежитские косились на меня, и с перцем расставания с друзьями я уходила вечерами в холл, вязала там себе новый свитер. «А чего ты хотела, дорогая, что между нами есть духовная близость навек – после трех фраз о Цветаевой?» Безразличище такое накатывало... Свитер получился дико желтый – в черную полоску, как оса. Стала я хуже за эти дни? Или просто тогда в продаже оказались лишь такие цвета ниток?

 

- Паучок, привет! – Говорила я появившемуся насекомому. – Они же могли весело в стенгазете меня изобразить: мол, если все будут листовки разбрасывать, то мусору-то, мусору-то сколько в зале накопится! А они...

Паучок уполз по своим делам.

 

Со мной даже перестал здороваться Леонид Владимирович Сахарный, руководитель «Кактуса» – нашего, филологического театра сатиры (За тридцать лет до «Кукол» Шендеровича он ставил «Идиота» и «Обломова», «Вишневый сад» и «Преступление и наказание». Конечно, на студенческом материале). Он брал меня зимой в диалектологическую экспедицию в Акчим. В Красновишерске Леонид Владимирович купил и подарил мне синий том Цветаевой, а вот уже ходит мимо меня с какими-то рогами во взгляде.

Как же все утряслось? А вот... поместила я в стенгазете филфака «Горьковец» (поверьте – тогда такие вещи значили больше, чем официальная пресса!) юмореску. Просто собрала всякие объявления в буфете, в общежитии и т.п. «Б. Сладкая – 15 коп» (булка сладкая, что бы вы ни подумали). И после лекций иду в общежитие (мы учились во вторую смену), а Вера Климова: «Закатец какой миленький! Горланя, давай прогуляемся немного!»

Вера была у нас лидером. И снова все стали со мной милы! Сахарный подошел с улыбкой:

- Нина-Нина, ну почему вы не посоветовались со мною насчет листовок!?

- Буду советоваться всегда! – поклялась я.

- Тогда что – едем летом в Акчим?

- Но у нас же фольклорная практика.

- А я договорюсь – вам зачтут.

 

 

Кафедра составляла полный словарь одного говора (деревни Акчим). Экспедиции стали моей страстью. Мы записывали все вручную, еще не появились диктофоны.

- Я – БЕЗ УВЕЛИЧЕНИЯ – видная была девка.

Так и нужно – точно - передать в транскрипции: «без увеличения», хотя ручка сама норовила вывести: «без преувеличения». В общем, я навсегда научилась СЛУШАТЬ. Печатала в Словарном кабинете статьи – входит Вася Бубнов:

- Салют! Что, науку двигаешь взад-вперед?

- Садись, Василий.

- Ну, как в Акчиме? Все говорят по-акчимски? (Читает статью) Воткнуть – поместить острым концом куда-либо с силой... И вы такое пишете, Нина? Вредная у вас работа.

Юмор юмором, но однажды Акчим спас меня. Разгорелся очередной скандал, хотя я ни в чем не провинилась. Один друг подарил мне икону, так называемую «краснушку». Богородица смотрела печально, но в то же время улыбалась чуть-чуть, словно говоря: «Все будет хорошо». Я радовалась, что у меня есть старая икона, но... почему-то поставила ее на полку в комнате общежития. Наивно полагала, что там она в безопасности. А наш комендант ночью вошел и взял Богородицу! Мы проснулись, когда он уже выбегал.

Меня при этом обвинили в религиозной пропаганде. На самом деле, икона просто нужна была ректору (мода такая появилась). И чтоб узаконить воровство, раздули скандал. Но уже весь факультет – за меня. Деканом тогда как раз выбрали Соломона Юрьевича Адливанкина. Соломон-мудрый, звали его мы. Он лично продиктовал мне текст объяснительной записки: мол, Богородицу подарили в Акчиме и я хранила ее КАК НАУЧНЫЙ ЭКСПОНАТ ИЗ ИСТОРИИ НАРОДНОГО БЫТА. Во как! И хотя меня тоже изрядно снова потаскали по комиссиям, но из вуза не исключили. Университет дал мне столько уроков дипломатии. Университетище! И спасибо Соломону Юрьевичу за то, что спас!

После, когда Сахарный распределял меня к себе на кафедру, то бишь в лабораторию при кафедре, ректор хмыкнул: да-да, помню ваше увлечение историей народного быта. И подписал документы. А как не помнить – икону он видел каждый день! Говорят, Богородица висела у него дома на самом видном месте.

Былинкина, возможно, звали Володей. Но точно не уверена. А Кимерлинг был Сема. Эти два физика дружили со мной. КОЛЛЕКТИВ звал Былинкина: Былинкин-Тычинкин-Пестиков-Рылеев. Вера Климова мечтала отдать меня за него замуж: «Горланя, в их семье есть машина, а ты у нас – болезненная дева, тебе машина очень даже кстати».

С ними я стала еще свободнее! Со дня приезда в Пермь я полтора года не смела появиться на центральной улице – Комсомольском проспекте (как же я там пойду – это бродвей, для коренных жителей). А с Семой и Былинкиным – смогла наконец прогуляться по Компросу! Это была концептуальная прогулка!

Однажды они мне сказали: « Завтра приди в редакцию в семь утра». Ну, думаю, приду, хотя странно все как-то... Открыла дверь и ахнула: тесная комната задыхалась от сирени! На столе стояло ведро белой, а на подоконнике – сиреневой, так называемой махровой. Потом оказалось, что у Семы рука перевязана. Как ни прикармливали собаку в ботаническом саду, она все-таки один раз цапнула... В общем, так они решили меня поздравить с окончанием второго курса. А нам – филологам – надо уезжать на пионерскую практику. Вожатыми. И ребята мне дали свои адреса, чтоб писала письма. И я писала – под копирку. То есть – конечно – от руки, но тексты – одинаковые. А они потом сверили и... бросили меня. Обиделись. На самом деле опыт каждого марающего бумагу имеет подобные истории, я думаю. Первый тираж мыслей, так сказать. Но физики не поняли. Оно и к лучшему, конечно, для них.

А в это время в столице нашей Родины КГБ разогнал один литературный салон (профессора Белкина), и в Перми оказалась яркая шестидесятница, которая у меня в «Любови в резиновых перчатках» идет под именем Риммы Викторовны. Свое отчество я подарила героине, потому что безмерно-горячо-чисто восхищалась ею в жизни. На факультете появился лидер! Составлялся сборник, где была статья о стиле Солженицына. И тут началось... Коммунистическая кукушка уже по-сталински куковала. На Р.В. покатился вал выговоров. Мы все понимали. Более того – боготворили Р.В. (да простится мне это словоупотребление – все ведь были атеистами). Но однажды на третьем курсе плохо приготовились к практическому занятию по русской литературе.

- Третий курс – это еще не поздно ... Можно успеть сменить профессию! – горько заметила она, и с тех пор Бахтин и Лотман были выучены нами так, что потом любовь к ним по крови передалась нашим детям.

Сейчас уже трудно представить, как Лотман и Бахтин влияли на наше поколение. Я молилась на народно-смеховую культуру вплоть до тех дней, когда уверовала в Бога, вставляла тоннами ее всюду. Низ – начало рождающее? Значит, будет много низа... Частушки («Фиолетова рубашка, фиолетовы портки, а в портках такая штука, хоть картошку ей толки») мною записывались – на засолку. Слова Лотмана о том, что множество прочтений – залог художественности, пошли сразу в вену...

Когда выходила замуж К., на свадьбе ее папа произносил длинный тост: как повезло дочери, что на ее пути встретился такой человек и т.п. Все думали, что это о женихе, а оказалось – о Р.В.

Диспуты сотрясали университет: о смысле жизни, о любви и дружбе, о бардовской песне.

- Барды – выразители отчужденного сознания, – восклицал с трибуны Пирожников (цитирую по своей заметке в «Пермском университете»). – Что значит Я СМОТРЮ НА МОСКВУ СКВОЗЬ ПРИЗМУ ПОЭЗИИ? Он не может просто так, что ли, смотреть на нее!

Голос из зала: «Вы не считаете песни бардов искусством?»

- Я этого не сказал. Верлен тоже большой поэт, но он – декадент.

 

Сколько живописи пересмотрено, обсуждено, только что не целовано! Королев однажды сказал обо мне: «Горланова – спящая красавица. В одном глазу отражается красный конь Петрова-Водкина, в другом – супрематический квадрат Малевича». (Толя, как всегда умел одной фразой выразить многое: да, я любила поспать и жила отраженным светом, своих мыслей было мало. Королеву в рот смотрела). До сих пор помню его мнение о соцреалистах: «Они, гады, половинку луковицы так изображают, чтоб ядреный запах лука почувствовал зритель, чтоб у него глаза защипало до слез!» Когда я поместила в «Горьковце» статью о Кранахе, Толя показал на репродукцию «Самсона и Далилы»:

- Как любовно она склонилась над ним – если б над нами так склонялись парикмахеры! Я завидую Самсону! (Все, моя статья померкла для меня).

А Баранов уверял, что за талант Леонардо да Винчи он готов отдать две ноги и одну руку!

Я каждый год летала в Ленинград – в Эрмитаж и Русский Музей, где в первый раз даже расплакалась – перед «Весной» Борисова-Мусатова. Там одуванчики напомнили мое детство, любимую поляну. О, моцартовский воздух полей моего детства (такая фраза в тот миг поплыла почему-то в воздухе). Я подружилась с Калерией Самойловной Крупниковой, блокадницей, поверившей в мое будущее (искусствоведа). Помню, в первый раз прилетела на выставку Пикассо и сразу ринулась в Эрмитаж. Лишь вечером пошла по Невскому искать ночлег. Во дворе сидели женщины – одной из них и была Калерия Самойловна. Я показала свои нехитрые доказательства благонадежности: студенческий, авиабилет из Ленинграда в Пермь, открытку Пикассо, купленную на выставке и записную книжку.

- Можно, я прочту на том месте, где открою, и все – приму решение? – спросила Калерия Самойловна.

От нее шли волны спасения, и я – конечно – протянула свою записную книжку. «Голубой период Пикассо! Если дома повесить репродукцию, то на мужа никогда не закричишь и ребенка не отшлепаешь» (Комментарий из 2001 года: опыт показал, что эти сладкие пророчества не сбылись в моем случае, но зато тогда они дали мне пропуск прямо в сердце дорогой Калерии Самойловны).

Она не только взяла меня на ночлег – мы стали друзьями. Были какие-то странные совпадения: я думала в детстве, что дети рождаются из-под мышек, и она класса до пятого полагала, что все дети берутся ... из Ленинграда. Я в начальных классах гадала, ходят ли учителя в туалет (склонялась к тому, что нет), и она была твердо уверена – никогда!

Юзефович на одном из моих дней рождения прочел такие строки:

Твоих мучительных сомнений

Во мне горел высокий свет:

Ты думала –

Раз Петя гений,

То ходит Петя в туалет?

Об этом думал я ночами

И вечерами, и всегда.

И вот теперь я отвечаю

Тебе мучительное «да»!

 

Искусствоведом я не стала, но нагрешила на этом пути достаточно. Нас с Ларкой Пермяковой любила наша психологиня, приглашала часто в гости. Ларка там пела, а я смотрела альбомы по живописи. В одном каталоге была репродукция ню Модильяни. Я на полном серьезе мечтала ее незаметно вырезать, носить в сумочке и смотреть утром, днем и перед сном. Просила альбом на сутки в общежитие, но психологиня на то и была психологиней, что не дала. И слава Богу!

С живописью связана еще одна моя большая дружба. На четвертом курсе я узнала, что родители переехали в город Белая Калитва Ростовской области. Псориаз легче переносится, когда человек много загорает. И вот я в первый раз поехала в Калитву – с пересадкой в Москве. В столице первым делом бегу, конечно, в магазин «Дружба» (книги стран социализма). Там я и познакомилась с Таней Кузнецовой. Мы рядом рассматривали альбом югославских примитивистов. Таня – генеральская дочка, и ее мама часто потом говорила гостям (на дне рождения Тани – я ездила порой специально в марте):

- Вы только представьте себе: Танечка с Ниночкой познакомились в книжном магазине! (и так год за годом).

Таня вышла замуж за Сережу Васильева, и эта семья украшает мои московские дни до сих пор.

Таня приезжала ко мне в Пермь на встречу Нового года (Какого? Увы, мы обе не помним). Недавно она мне пересказала тост Королева: «Посмотрите на часы – они остановились! Пусть наша дружба никогда не приостановится, как эти часы! Я надеюсь, что никто не разрежет нашу компанию, как это яблоко (берет в руки четвертинку плода и показывает). А пусть всегда наше общение будет вкусным, как этот салат!..»

Длинный был тост. На столе-то всего полно – Таня из Москвы привезла две сумки продуктов, а Королев вошел в роль купца, потому что был в таком костюме: кудри на прямой пробор, в кармане пиджака – деревянная ложка (все мы тоже в маскарадных костюмах, я – гейша, Таня моя – ковбой в джинсах). Увы, в будущем все случилось ровно наоборот: и приостановило, и разрезало, и горечи довольно... но тогда-то мы этого не знали.

Таня меня спросила: «Почему вы в Перми проводите время интереснее, чем мы в Москве?» – «А у нас же нет театров таких, как в столице, вот и приходится самим себя развлекать», якобы ответила ей я.

 

Это случилось на четвертом курсе – я полюбила. Когда на часах моей судьбы было без пятнадцати минут ЛЮБОВЬ, мне казалось, что ее уже не будет никогда. Любовь представлялась возможной невозможностью.

Она легла в основу повести «Филологический амур» («Филамур»), которую в Перми почему-то зовут «Филологический Орфей». Но в ней – не все. И дело не в том, что во времена застоя я не могла дать интимные сцены (ничего такого не происходило – мы ведь были тогда целомудренные очень)... Просто повесть написана в тридцать лет, а что я в этом возрасте понимала-то!

Ну, разумеется, «Скворушка» был добр, умен и смугл, как Шаевич-Шалевич, но дело не в этом. Таких я встречала уже достаточно. Все началось с пустяка – с имени! За месяц до встречи я покупала у ЦУМа пирожки с печенью (они продавались только в этом единственном месте Перми), и цыганка буквально насильно нагадала мне, что скоро–скоро – «Жди, дарагая» – Виктор посватается ко мне. А я тогда еще подумала: ни одного Виктора нет у меня среди близких знакомых.

Эх, цыганки, хэппиологи, счастьеведы! Счастье наше в том и состоит, что жизнь к вам не прислушивается. Да и чтоб физик на лиричке женился? С чего бы это...

Боже мой, да какое счастье, что не женился! У меня ведь руки дрожали всякий раз, когда я собиралась на свидание. А вдруг он не придет? Всю жизнь бы и ходила с дрожащими руками, в рот бы милому смотрела... Нет, никакой свободой тут не пахло даже, ровно наоборот – я стала б рабой любви. Это была пытка счастьем.

... году так в девяносто третьем я спросила у Кальпиди: почему Курицын написал, что ему любви было отпущено больше, чем он мог унести (мол, разве можно сломаться на этом)?

- А ты что, не знаешь такого случая? – выпалил Виталий. – А дьявол от чего сломался! Бог есть любовь, а он не вынес столько...

И в тот миг я сформулировала: Витя был моим наваждением. Трудно ткется поле памяти. Предвосхождение на вершину любви связано с первыми тройками в сессии. Настолько ослепительными оказались чувства – ослепили так, что я буквы не различала в учебниках. Просто не могла заниматься, и все тут. Наконец – объяснение. Какие-то смешные клятвы... Подсознание, к ноге! Ни слова о клятвах моих! Ведь сейчас-то я знаю, что это было – наваждение.

И вскоре случилась нелепая, детская ссора. Почти из-за ничего, но Витя к ней отнесся так серьезно. Я унижалась, просила простить меня, ничего не срасталось, однако...

Когда я узнала, что он женился, шла полубезумная: жизнь-то кончена! Честно, так казалось.

Без сознания, без сознания,

Я, не зная куда, бреду,

Ноль внимания, ноль внимания

Все вокруг на мою беду... (бедная атеисточка – не знала тогда, что можно попросить у Него помощи? А как же не знала, если СВЕЧУ пообещала за поступление в вуз, а за счастье вот с Витей – не догадалась? А это значит, что состояться – поступить – значило для меня больше, чем взаимная любовь. Выходит, так).

И не понимала, что это – благо для меня. Встречу другого, более мне подходящего мужа...

Через два-три года после того, как Витя женился, я пришла в гости к Смириным. Висит в рамке новый портрет на стене. И это – он! Я задохнулась от удивления:

- Откуда у вас это?

- Ну, вы же прекрасно знаете, откуда – вырезал из «Чукокколы» Осю и увеличил, - ответил Израиль Абрамович.

Значит, портрет – Мандельштама! Но как похож на «Скворушку» моего. Эх, знай я раньше... дети мои походили б на Осю. Но как там у него: «На дикую, чужую мне подменили кровь»? Вот и у меня так было с Витей – наркотическая зависимость. Нет, спасибо, больше не хочу.

Но через день встретила случайно его в городе – возле магазина «Цветы», сразу первая мысль: «Не то платье. И туфли не те... » До сих пор отказываюсь сниматься на тв: вдруг он увидит, как я выгляжу. Ужасно, ужасно. Истоптанная, надруганная фраза, но так: «Ужасно, ужасно». Словно для него хотела бы выглядеть всегда наоборот.

Недавно позвонила подруга: сын «Скворушки» стал писателем – издал книжку. Даша моя, любящая «Филамур», сразу:

- У тебя, мама, сын физик, а у него – сын писатель. Словно поменялись.

Весь пятый курс у меня депрессия (не могу жить после разрыва с Витей). К тому же мне не дали общежитие, возможно, комендант, укравший икону, не хотел меня видеть (а он – еще и шофер ректора, всемогущ). Я ночую то в Словарном кабинете на столе, то в редакции «Пермского университета» на кипах старых газет. Моюсь у Шуры, пальто шью у Кати Соколовской.

Да, при этом шью пальто: темно-зеленое, из букле, макси – они только что вошли в моду. Нас ведь Р.В. как учила: Наташа Ростова в «Эпилоге» не опустилась, когда выходит к гостям растрепанная – с пеленкой в руках. Она ВОЗВЫСИЛАСЬ до понимания Пьера, отпускает его на заседания тайного общества. Ценности у нее другие: муж, его тайное общество, дети (поэтому цвет пятна на пеленке важнее, чем прическа). Обыкновенные учителя рассказывают, хорошие – показывают, а гениальные – вдохновляют. Р.В. нас вдохновляла! Я мечтала до кого-то так ВОЗВЫСИТЬСЯ. Но с Витей-то разрыв, увы... И я шью пальто.

Катю КОЛЛЕКТИВ звал: Катра. И вот она пускает меня на три дня, ангел мой! И я строчу, приметываю, глажу, снова строчу. А на душе – тяжесть. Я похудела: грудь колесом внутрь прямо! Сахарный спросил: «У вас такие повороты головы и шеи, словно из двадцатых годов – ахматовские, вы специально репетируете?» (Цитирую по дневнику. Думаю: он просто хотел меня подбодрить, ахматовского не было ничего).

Главная выгода от нового пальто та, что старым я могу укрываться, когда ночую в Словарном кабинете. Бедуинский образ жизни. Но молодость тем и хороша, что веришь: все в конце концов обойдется. Я бешено пишу доклады и езжу на конференции: то в Горький, то в Новосибирск. Снова три или даже четыре раза в Акчим. Потому что там всюду есть ночлег: простыни, подушка и одеяло! Научилась ценить простые радости.

Я еще пишу диплом, а уже говорю Вере: «Через два года защищаю кандидатскую, а еще через три – докторскую!».

- Горланя, зачем тебе докторская?

- Не хочу, чтоб энергия зря пропадала...

Ночлег есть и в Москве – мы на преддипломной практике. Живем в общежитии в Сокольниках. Истерики каждый день – четверть КОЛЛЕКТИВА влюблена в Юзефовича, а он – в кого-то на стороне. (В 1999 году мы с ним встретились в Москве – после пятнадцати лет разлуки. Зашли посидеть в ЦДЛ. Леня все повторял: «Нинка, я тебя сразу узнал!» – «Слушай, я тоже ... а что тут такого?»

- Да вот приезжала Люська – я ее не узнал (имя изменено).

- Ты серьезно?

- Но это еще не самое страшное...

- О!

- Самое страшное, что она меня не узнала.

- Не может быть – она так тебя любила! Все пять лет в университете.

У нее в столице сын, внуки, она приезжала к ним, а с Юзефовичем – попутно повидалась.

Здесь уместно привести историю из 2001 года. В апреле я была в Москве, а наша дочь Соня в те дни родила сына. В Перми. Мой муж один пришел в роддом. Соня как раз вышла в вестибюль.

- Вы можете позвать Соню из пятой палаты?

- Папа, это я!

Наш друг-чаадаевед Наби так прокомментировал странное происшествие: «Он не узнал ее такой, какой ее создал Бог».

Соня родила, стала матерью – такой, какой ее создал Бог.

А Люся, может, в роли бабушки ... какой ее создал Бог. Вот Юзефович ее и не узнал. Сам он стал известным писателем – таким, каким его создал Бог, и она не узнала его.

Мне, кстати, все хотелось спросить, помнит ли Леня, как я на него однажды надела лавровый венок... Я и тогда верила в Юзефовича).

Новый, 1970-й, год мы встречаем у Веры. Я заранее приехала и стряпаю пельмени для Королева. Он поставил условие: если не будет пельменей, не придет. Пельмени для Королева – это святое. Достали всего двести граммов фарша, но я трижды прокрутила его на мясорубке – объем увеличился.

- Горланя, поменьше делай сочни, чтоб пельменей было побольше!

- Хорошо, моя радость.

Я готова для всех разбиться – скоро ведь мы расстанемся. Козлик (так КОЛЛЕКТИВ любя зовет Вериного очень моложавого папу) говорит чудесным бархатным голосом:

- Сильно вы любите своего Королева – быть ему великим писателем!

Да-да, все буду великими, я верю в это!

Королев сразу проходит на кухню – посмотреть, есть ли пельмени. «Почему такие маленькие?» – «Зато много, Толя!» Возможно, он был с невестой, но точно не помню. Из наших мальчиков нам достался только Вася Бубнов – он женился на Лене Огиенко. Остальные ушли на сторону.

Ларка достает из чехла свою гитару:

- Приятельница Гете, подруга Мендельсона,

О, женщины с портретов смотрящие бессонно...

Я бегу в ванную поправить грим – от слез. Ничья я не подруга! А так бы хотелось выйти замуж ... за Пикассо хотя б! Он опять женился на молодой. Я на руках бы носила (мне вообще нравятся автопортреты стариков: Леонардо да Винчи и Босха). Пельмени за это время у меня сбежали. Королев негодует: «Горланова, мне хочется в тебя кинуть креслом!» Я иду спать в детскую – обижена. Но уже через пять минут, слушая в исполнении Ларки «Атланты держат небо на каменных руках», клянусь, что тоже буду разрешать моим детям собирать большие компании на Новый год! (И разрешаю).

Выхожу из детской. Ведь у других тоже проблемы. И нечего много из себя строить. Королев такой нервный, потому что наши мальчики идут по политическому процессу. Мы уже все знаем. Грустно все это, господа.

Меня ввели в курс дела совсем недавно. Вдруг со мной перестал здороваться Виниченко! Так, что случилось? Я в шоке. Он – вечерник, но друг Юзефовича, то есть и наш тоже. Мы виделись позавчера. О чем говорили? О Селинджере. Так, они с Васей спорили со мной. Мне-то казалось, что в одном месте – про меня все!

- Да кто ты такая, чтоб про тебя? Настоящий художник всегда создает уникальные образы.

- Но одновременно в них есть и общечеловеческое (на этом стою и сейчас, в 2001году!).

Значит, они меня теперь будут презирать публично? Я: «Салют!», а в ответ – тишина!.. Понуро бреду в библиотеку. Там мне КОЛЛЕКТИВ все и рассказывает: когда ребята чувствуют слежку, делают вид, что нас не замечают, чтобы не втягивать в процесс.

Вот тогда я поняла, что они боролись за БОЛЬШУЮ свободу, чем я. Не только о себе думали, а о правах человека, о свободе информации. Потом, лет через десять, они сами мне расскажут, как ездили в Москву – к Якиру и Красину, какая была конспирация (вслух в квартире говорили о пустяках, а все важное писали на бумаге).

С той поры мысли о свободе ОБЩЕЙ стали для меня самыми главными. Я поняла свою убогость: нельзя думать только о себе. Все изменилось! Даже грусть от того, что нет рядом Вити, немного притупилась. Какой Витя, если есть более важные вещи. Вещи! (Когда в некоем перестроечном году Агния прочтет вслух сочинение по «Ревизору», там будут такие слова: «Бобчинский и Добчинский за всеми подглядывают и этим нарушают права человека». А в гостях была Света Вяткина. Она спросила: «Это вы, Нина, научили ее так написать?» Нет, это в воздухе дома нашего витает – конечно, не по поводу Бобчинского и Добчинского, но дочь была мала и понимала на своем уровне).

Для меня этот пермский ПРОЦЕСС 70-го года значил больше, чем борьба Солженицына. Он - гений, ему сам Бог велел, а они – такие же, как я, но вот – думали о правах человека, и мне пришло время не только о своей свободе заботиться!..

 

[1] [2] [3] [4]

 

 
К списку работ Н. Горлановой и В. Букура