Андрей Матвеев

Полуденные песни тритонов

книга меморуингов

«Обломками этими я подпер свои руины»

Т.С. Элиот, «Бесплодная земля»

[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10]

 

1. Про меморуинги

 Меморуинги — это неправильные мемуары, проще же говоря, руины памяти.

Если это кажется очень уж красиво, то можно заменить на разрушающуюся или даже разрушенную память...

Только начинаться на самом деле все должно не так, заготовлена иная фраза, вот она:

Отчего-то я очень боюсь писать эту книгу...

По крайней мере, от первого лица.

На самом деле — если ты что-либо начинаешь говорить о себе от первого лица, то это изначально наводит на мысль, что ты собираешься врать, лгать, обманывать, гнать, что называется, пургу, создавать дурацкие мифы, и все это — о себе самом, хотя кто и когда говорил о себе полную правду? Но если ее не говорить, то какой смысл в том, чтобы врать, лгать, обманывать, гнать, что называется, пургу, создавать дурацкие мифы, тогда это уже просто шизофрения, которая, между прочим, бывает, как я узнал сегодня вечером, и у крыс.

А значит, крысы тоже способны к воспоминаниям.

Воспоминания одинокой крысы.

Крысиные мемуары.

Можно, конечно, перейти сейчас на Мураками с его героем, в контексте именно писательских меморуингов это было бы естественно, тем более, что когда-то давно я предполагал, что если эта книга и должна быть написана, то называться она будет

НАДПИСИ НА КНИГАХ,

ну, вроде бы так положено в писательских мемуарах: и о себе писать, и о книжках всяческих заодно, с положенной долей пафоса и «высоколобой» — кавычки тут носят принципиальный характер — иронии, но это было давно, очень давно, совсем давно, с тех пор я не то, чтобы поумнел, но хоть что-то понял, и прежде всего:

настоящих воспоминаний не существует!

Они просто не могут существовать, сразу же после какого-либо события превращаясь именно что в меморуинги, нечто то ли непотребное, то ли навеянное схожей с крысиной шизофренией, а кроме всего прочего еще и аналогичное temporary files — временным компьютерным файлам, засоряющим жесткий диск подуставшего от времени мозга, в кластерах которого за прожитые почти пятьдесят лет скопилось столько всего, что надо бы просто очистить.

Очистка диска...

Между прочим, я глубоко убежден в том, что подобное желание свойственно любому, перед которым маячит некая то ли магическая, то ли комическая черта, призванная аккуратно поделить жизнь на две неравных части — прожитую и ту, что осталась.

И та, прожитая, выглядит временами очень странно.

Для меня это город, в котором я живу уже столько лет, но город этот полон порою невнятных, а иногда наоборот — чересчур объемных и даже говорящих теней, причем часть из них принадлежит мне самому.

И в этом ничего загадочного, просто сейчас я нахожусь в том странном возрасте, в котором ты принадлежишь сразу нескольким временам.

Одно из них — явно прошедшее

А так как и тел у тебя в этом странном возрасте несколько, то несколько раз в день я умудряюсь столкнуться нос, как говориться, к носу с каким-то из давних моих же воплощений...

Скажем, 1964 года...

Очень смутная, блеклая, размытая тень, даже надетую на меня одежду не могу различить — только пальтишко, да сдвинутая на затылок шапка.

А вот год 1968, чуть почетче, но тоже — вне фокуса, который становится четким уже к началу семидесятых, а к их середине так вообще превращается в навязчивую цветную картинку, в которую вроде бы так просто войти вновь и даже заговорить с тем собой, которого давно уже нет.

Только все равно не получится, потому что очистка temporary files — это, как я уже говорил, не воспоминания.

Вспоминать бессмысленно, и вообще, что с ними — этими воспоминаниями — делать?

«Возможно, это скорее память о том, что у меня были воспоминания, чем сами эти конкретные воспоминания. И это не столько память, сколько паутина ассоциаций. Они туманны, но они — все, что у меня есть. Я иду за ними по следу слов, надеясь оживить их вновь. Роберт Шекли.»

ВСЕ ЭТО ПАМЯТЬ О ТОМ, ЧТО У МЕНЯ БЫЛИ ВОСПОМИНАНИЯ...

Круто дед загнул, потрясающий старик, таких мастодонтов в мире осталось немного [1] . Когда я прочитал эти слова, еще на английском — письмо из Портленда пришло утром, точнее, в полдень, в 12 часов 12 минут и 47 секунд местного времени, а написано им было в 01 час 07 минут 55 секунд по EDT, Eastern Daylight Time, то есть по восточному дневному (поясному) времени, причем, текст был не в приаттаченном файле, а просто в теле самого письма, то есть, написано оно было всего за два часа пять минут и восемь секунд до момента получения, — то я понял, что это еще одно подтверждение тому, что прошедшее время, в котором мы отчасти продолжаем существовать, есть фикция, которая — и это самое странное — все еще оставляет нас живыми.

«It is perhaps more a memory of having had a memory than a specific memory itself. It is less a memory than a network  of associations. They are dim, but they are all I have. I follow them with a trail of words, hoping to make them live again. Robert Sheckley.»

Чтобы совсем уж покончить с прошедшем временем, надо добавить, что именно из-за него мир, в котором ты живешь, похож на шахматную доску с опустевшими клетками. Когда-то давно, когда партия еще только начиналась, все ряды фигур были полны, и черные, и белые. А сейчас на доске зияют дыры, смешное такое наблюдение, вот только с этим ничего нельзя поделать — фигур все меньше, свободных квадратиков больше, у каждой из клеточек есть свое имя, но чем дольше эта клеточка пустует, тем становится все иллюзорней, пока окончательно не превращается во все тот же временный файл, который пора удалять с помощью клавиши delete, чтобы записать на его место файл из другого времени, будущего, вот только ты делаешь все это в каком-то странном и таком же зыбком настоящем, в котором пребывают твои сегодняшние мозг и тело...

Одно твое тело — из прошлого.

Другое — вот оно, живущее сейчас.

И третье, о котором порою не хочется думать, хотя никто не знает, что ты будешь думать о нем, когда будущее превратится в настоящее, а настоящее уподобится меморуингам.

Вот поэтому-то я и боюсь писать эту книгу.

Потому что настоящие меморуинги есть ни что иное, как те куски твоей жизни, которые ты до сих пор проживаешь, но где-то там, глубоко внутри себя.

И если есть смысл хоть о чем-то вспоминать, то только об этом, как бы порою мучительно и неприятно это ни было.

Хотя чего на самом деле во всем этом мучительного и неприятного — пока не знаю.

Действительно, какая-то крысиная шизофрения, попытка собрать давно распавшиеся нити и связать хоть в какое-то подобие пережитого, вот только опираясь совсем на другие события достаточно хорошо известной тебе жизни.

Скажем так: не что происходило с тобой, а что сделало тебя таким.

Ловля воспоминаний по рецепту мистера Шекли.

Берешь ассоциацию и распутываешь сотканные из нее нити.

Ловишь тени, таскающиеся рядом с тобой по твоему же городу.

Заходишь в места, которых давно уже нет.

Любишь женщин, которых годами никто не любит.

Говоришь с друзьями, от которых не осталось и следа.

Перечитываешь книги, которые не открываешь десятилетиями.

Да и сам только начинаешь делать то, что давно уже сделал и даже забыл — как и когда это было.

Я живу непонятно в какой стране...

Город мой для меня не имеет большого значения....

Он лишен даже имени, хотя имя, конечно, есть...

Смысл в ином: я отчетливо помню, как некогда по весне начинали петь свои брачные песни тритоны.

Эти песни не слышны, хотя у тритонов есть рты...

Но я слышу тихие звуки этих полуденных песен...

Тень давнего меня только что проскользнула мимо, я улыбаюсь и думаю — куда это я иду?

Понятия не имею, хотя стоит, наверное, пойти следом, даже не спрашивая — зачем. Просто необходимость, то ли зов, то ли дурацкое любопытство, весь склон холма усеян здоровущими обломками, о которые так просто зашибить ноги: руины чего-то, что некогда здесь было построено. А к холму пришлось идти через болото, и мой давно уже покойный дед все говорил мне: — будь осторожней, — а я, крепко вцепившись в его руку, прыгал с кочки на кочку, чтобы как можно дольше оттянуть тот момент, когда очередная кочка окажется слишком далеко, и я плюхнусь в коричневатую, покрытую колкими пучками осоки воду, и меня начнет затягивать туда, вглубь, в мрачную, торфяную жижу. Отчего-то я уверен, что это будет, но вот еще одна кочка и уже можно выбираться на холм, пологие склоны которого усеяны остатками неведомых строений, дед называл их «Графскими развалинами», хотя никаких графов здесь никогда не было, но развалины есть, вот они, вот куда ускользнула из города очередная моя тень, чтобы оставить меня наедине с тем настоящим, которое есть ни что иное, как фундамент для еще не возведенных зданий, обреченных на то, чтобы со временем превратиться в очередные замшелые руины, иначе же говоря —

МЕМОРУИНГИ!

2. Про Фрэнка Заппу

Причем здесь Фрэнк Заппа — одному богу известно.

Хотя нет, вру, сам я тоже кое-что знаю, например, именно его «Настоящая книжка Фрэнка Заппы», прикупленная мною в большущем книжном магазине одним ненастным октябрьским предвечерьем, когда то ли снег собирался выпасть после дождя, то есть, этаким элегантным «погодным» образом перевести мир из одного состояния в другое, то ли наоборот — снег как раз решил закончиться и на смену ему собирался дождь, но только все это милое метео-безобразие и заставило меня прочитать не очень тощенький томик за один вечер и внезапно прийти к идее всех этих бредовых «воспоминаний», иначе говоря, меморуингов.

Потому что в откровениях Фрэнка Заппы, наговоренных на магнитофон и переведенных затем на бумагу неким Питером Окиогроссо — как же мне нравится эта фамилия! — нет ничего пафосного и изначально рассчитанного на вечность. Вроде бы это даже хохмы. То есть, читаешь, и тебе кажется, что тебе вешают на уши ничего на самом деле не значащую лапшу, но то ли сварена она круто, то ли сорт такой особый, запповый, но с каждой последующей страницей понимаешь, отчего это так на тебя воздействует: просто личная правда покойного ныне музыканта вдруг становится твоей правдой. Не то, чтобы ты в не вживаешься, но каким-то образом ваши жизни начинают взаимодействовать, хотя чего в них на самом деле общего?

ДА НИЧЕГО! 

Я и музыку-то его не очень воспринимал, разве что первый «Joe’s Garage», да еще совсем уж давний «Hot rats», услышал который при довольно странных обстоятельствах. Зато мне безумно нравился его внешний вид — патлы до плеч, крючковатый нос и коротюсенькая, нелепо на мой тогдашний взгляд обкозляченная бородка. Так нравился, что в пароксизме юношеского пиитизма, на полном серьезе кропая поэму с многозначительным и предельно оригинальным названием «Волосы», я вставил туда накарябанную неуклюжей ритмизованной прозой главку, начинавшуюся словами:

«Фрэнк Заппа — вождь хиппи, это их негласный  президент».

Вспомнил я эту дурость, лишь купив и прочитав «Настоящую книгу Фрэнка Заппы», который к хиппи никакого отношения, в общем-то, не имел. Хотя в голове моей всю жизнь творился полнейший кавардак, так что если я тогда — больше тридцати лет назад, между прочим — и написал такую глупость, то значит, что именно так и считал. Что же касается обстоятельств, при которых я услышал «Hot rats», то они были странными для того меня, сейчас-то я воспринял бы это совершенно иначе. Просто в самом начале моей учебы в университете я попал в довольно забавное окружение, тусовавшееся при студенческом клубе. Я был очень смешным тогда, с романтическими, вьющимися локонами, в толстом, несуразном, темно-серого цвета свитере грубой домашней вязки и в каком-то подобии джинсов, только вот были они явно «неправильными», из мягкой и тоже серовато-блеклой ткани, хотя — скорее всего — на самом деле все это было не так.

НА САМОМ ДЕЛЕ СОВЕРШЕННО ТОЧНО, ЧТО ВСЕ БЫЛО НЕ ТАК...

И как на самом деле я был одет, спросить сейчас не у кого.

Но окружение действительно было забавным. Во-первых, там ошивалось много девиц, и на всех у меня, как и положено, стояло, но я тогда еще был девственником. Впрочем, все эти девицы казались мне тогда умудренными, обольстительными и порочными, каковыми, несомненно, не являлись. Только вот к Заппе они никакого отношения не имели и не имеют, пластинку «Hot rats» притащил в клуб некий пианист-авангардист, который тогда казался мне беспробудно взрослым. Этих джазменов в университетском клубе тогда паслось если и не с десяток, то не меньше пяти — шести человеков, все они были очень взрослыми и пижонистыми, а тот тип, что приволок альбом Заппы, носил еще и галстуки. Широкие, желтые и с какими-то странными узорами.

Наверное, это были психоделические галстуки.

Между прочим, именно этот тип впервые познакомил меня и с крутой порнографией, но к данному меморуингу это тоже никак не относится.

Так вот, обозначив — бегло, пресловутым пунктиром — мое первое соприкосновение с американским музыкантом, ведущим свой род от «сицилийцев, греков, арабов и французов», я должен правдиво заявить, причем здесь, все же, этот самый Заппа. Биография любого человека состоит из трех частей. Первая: внешняя, то есть событийная. Вторая: внутренняя дефис эмоциональная. И третья часть, временами не менее, если не более важная. То, что ты читаешь  (книги), слушаешь (музыка), смотришь (кино, к примеру). У кого-то эта третья часть совсем на обочине, а для меня она, точнее, внутренние события, ее составляющие, столь же важна, как различные мои былые любови, поездки и путешествия, душевные кризисы, etc... И Заппа здесь тоже важен, хотя бы потому, что если поместить его фотографию в какую-нибудь подобающую графическую программу, изменить цвет волос, то есть, превратить из брюнета в блондина, и убрать несуразную бородку, то получится совсем не Фрэнк Винсент Заппа, а американский писатель Ричард Бротиган.

А Бротиган уже напрямую имеет отношение ко всем этим меморуингам, хотя бы потому, что и сейчас я люблю его перечитывать, а писал он так странно и обаятельно, что временами даже хочется если и не взять его прозу за образец, то, по крайней мере, невзначай воспользоваться его замечательной интонацией, что, на самом деле, я сейчас и делаю.

NB:

Заппа умер от рака простаты, а Бротиган разнес себе голову из ружья.

Это для тех, кому хоть что-то еще интересно.

А первый раз с Бротиганом я столкнулся осенью 1976 года, когда ехал в поезде Хабаровск-Биробиджан, билет у меня был до станции Смидович(и), я был в новом исландском свитере, да еще и новых джинсах, купленных матушкой на какой-то дешевой распродаже в Италии и присланных мне почтой уже из Москвы. Штаны, видимо, были «для дам», без задних карманов, но я все равно тащился и от новых штанов, и от нового, до безумия колючего, свитера, сидел на боковом сидении, смотрел, как за окном распадаются на мельчайшие части пейзажи поздней приамурской осени, параллельно листая утащенный перед командировкой — не по своему ведь желанию поехал я в Еврейскую Автономную область, в поселок то ли Смидович, то ли Смидовичи — со стола начальника последний на тот момент, августовский номер журнала «Новый мир».

И начал читать в нем «Круглые сутки нон-стоп» Василия Аксенова.

Прежде всего потому, что это был Аксенов — вроде бы кого тогда в России еще было читать? Ну и следующая причина — потому, что написано про Америку и за Америку, так что это следовало не просто пропустить через себя, а выучить, вызубрить, отложить навсегда в каком-то из кластеров того жесткого диска, что именуется мозгом. И то ли перед переездом через Амур, то ли сразу после, когда поезд, погрохатывая, уже стаскивался с моста, я — по всей видимости — наткнулся на следующий абзац:

«Теперь я читаю по-английски и открыт для влияний и Бротигана, и Воннегута, и Олби, и я, признаюсь, испытываю их влияния почти так же сильно, как влияния сосен, моря, гор, бензина, скорости, городских кварталов. Хочется увидеть писателя, свободного от влияний. Какое, должно быть, счастливое круглое существо!»

Сам я по-английски тогда не читал, но имена Воннегута и Олби знал, да и про писательские влияния уже имел понятия, хотя бы про то, как на этого придурка в джинсах без задних карманов и в толстом, да еще до омерзения колючем исландском свитере умудрялся влиять автор читаемого на тот момент текста, так что незнакомое имя вначале щелкнуло, а потом затаилось невостребованным файлом на долгие-долгие годы.

Пока в 1984 его не обронил при мне в милом и понтовом разговоре Борис Гребенщиков, который в самом начале 1985 года и выдал мне на время бротигановскую «Ловлю форели в Америке», на английском, естественно, языке, и в том же восемьдесят пятом я дал ее почитать Илье Кормильцеву, который внезапно начал ее переводить.

Так что если бы я не поехал в командировку и не прочитал в поезде «Круглые сутки нон-стоп» Аксенова, то не исключено, что переводчиком Кормильцев бы не стал, а я бы не начал писать эти самые меморуинги.

Хотя бы в том виде, в каком я это сейчас делаю.

Вроде бы, непонятно про что...

ТОЛЬКО ВОТ — КОМУ НЕПОНЯТНО?

Если опять вспомнить фразу Шекли, то все абсолютно логично: я просто пытаясь поймать какие-то ассоциации и распутать их, дабы сложить хотя бы отчасти внятную картину уже на сколько-то процентов прожитой жизни.

И боюсь, что побольше, чем наполовину.

А из поселка Смидович(и) я уехал ровно через сутки, отужинав перед поездом в типичном вокзальном ресторане, и даже помню, что было в меню:

ШНИЦЕЛЬ!

Отвратительного, между прочим, вкуса, хотя какими шницелями еще могли кормить на подобных станциях почти тридцать лет назад?

Что же было на гарнир и чем я запивал все это безобразие могу только предположить: на гарнир была пережаренная картошка, а запивал я все это водкой.

Когда Бротиган разнес себе голову из ружья, то перед этим выпил бутыль крепкого калифорнийского вина.

А Заппа практически не пил.

Так что причем тут все это — одному богу известно!

3. Про newts' noon songs — полуденные песни тритонов

Вообще-то из всего этого чуть не состоялся роман, который так и должен был называться:

«Полуденные песни тритонов».

Вначале, правда, было «Послеполуденные...», но потом я решил, что это уж слишком и произвел коротенькую операцию по удалению пяти первых букв в начальном слове.

Роман я лениво придумывал весь томительный август, и даже сообразил первую фразу:

«Лето выдалось полным ос и беременных женщин...», не говоря уже о том, что сразу же после явления первой фразы начал придумывать и сюжет, хотя дальше начала так и не продвинулся, но ведь самое интересное всегда —

с чего все начинается.

«У героя пока нет имени, но я его хорошо представляю. Ему за сорок, даже за сорок пять, одним днем того самого, полного ос и беременных женщин лета, он берет собаку и уходит гулять в расположенный неподалеку лесок — жена на даче, дочь с мужем на отдыхе...

Он приходит в лесок, там еще горка такая, со странной проплешиной, а вокруг сосны. Неподалеку же колготится группа подростков лет 16-17, оттягиваются во всю, он садится на траву, над ним летают соколы... Собака ложится рядом...

Внезапно вдали громыхает, появляются тучи, начинается сухая гроза...

Он решает пойти, подростки уже сбегают вниз, остается один, чего-то замешкался...

Внезапно — молния...

Вслед за ней: шаровая...

И цепляет мужчину за спину.

Тут-то все и начинается — его тело падает, а вот сознание странным образом переходит в этого подростка.

Это начало. Завязка.

Дальше я знаю одно — наверное, было бы страшно любопытно подсмотреть, как в одном человеке уживаются два сознания, 17-ти летнего и 45-46-тилетнего, как второе постепенно проявляется и показывает свой — то ли оскал, то ли ухмылку...

А тритоны — когда он пошел гулять в тот день с собакой, то думал, что в последний раз в жизни видел тритонов очень давно, лет тридцать пять тому назад...

Случилось же все это в полдень...

Вопрос:

СКОЛЬКО ЛЕТ ДОЛЖНО БЫТЬ ПОДРОСТКУ?

14 или 17?

От этого многое зависит...

Например, у мужчины может быть молодая любовница, лет 19-ти, с 17-тилетним у нее возможен параноидальный секс, а вот с 14-ти летним...

В общем, самому мне отчего-то все это очень нравится...»

Когда только придумываешь — это всегда нравится, а потом отчего-то перестает. А тритонов я на самом деле видел так давно, что уже не помню, и всю минувшую весну приставал к самым разным людям с одним вопросом: а вы когда видели живых тритонов? И все отвечали — очень давно.

Может быть, их уже просто больше нет?

Разве что поискать в интернете, там почти все есть.

«Зооклуб.

 Главная/Амфибии/Хвостатые/

Тритон гребенчатый (Triturus cristatus)

Самый крупный отечественный тритон. Достигает в длину 15-20 см. Имеет уплощенную широкую голову, массивное туловище. Окраска темная с размытыми темными пятнами. Бока головы и туловища украшены мелкими белыми пятнышками. Населяет лесную зону Центральной и Восточной Европы, Западную Сибирь. Раньше имел четыре подвида, теперь они выделены в самостоятельные близкородственные виды. Образ жизни мало отличается от описанного выше. Это, пожалуй, самый «водный» отечественный тритон, проводящий в воде около четырех месяцев в году. В воде питается крупными водными насекомыми и их личинками, моллюсками, икрой, может поедать и комбикорм. На суше основной корм — дождевые черви, слизни, насекомые. Известны случаи неотении (способность организмов размножаться на ранних стадиях развития). В неволе живут до 27 лет.»

27 лет — это круто! У меня когда-то тоже жили тритоны, но столько у них не получилось.

Я выловил их в лесной канаве еще по весне, и все лето, и осень, и самое начало зимы они чудесно прожили в прямоугольной стеклянной банке, то ли маленьком цельном аквариуме, то ли большой кювете. Из палочек я соорудил для них деревянную платформу, чтобы они могли выползать на нее и дышать — тритоны ведь не все время проводят в воде.

Это их и сгубило.

Одной зимней ночью, когда ветер за окном выл очень уж жутко, они решили, по всей видимости, пуститься в отчаянное путешествие, то ли в поисках Земли Обетованной, то ли каких-то особых райских кущ, выползли на платформу, с нее перемахнули через стеклянный бортик, спустились на подоконник и поползли, оставляя липкий, клейкий след, дальше, к изголовью материнской кровати — в нашей комнате было единственное окно, я спал за перегородкой, квартира была, что называется, «общей», — сверзились ей прямиком на подушку, и мать раздавила их головой...

Я даже припоминаю, как их души взлетали в небо, жалуясь на судьбу минорными, детскими голосами, наверное, с той поры я и убежден, что тритоны умеют петь.

Так они и поют до сих пор в своем тритоньем раю, маленькие, хвостатые херувимы, самец и самочка...

А на скрипке им подыгрывает спившийся музыкант, мой наставник по занятиям энтомологией на биостанции Дворца пионеров. Располагалось это заведение в бывшем особняке Харитоновых/Расторгуевых, как и положено, купцов и золотопромышленников, до сих пор красиво выкрашенный фасад с ампирными колоннами нависает над проезжей частью улицы имени революционера Свердлова. Почти напротив отстроили ныне Храм На Крови, ибо на том самом месте большевики некогда и порешили последнего русского императора с чадами и домочадцами. Что же касается особняка, то примыкающий к нему парк многие годы был свидетелем моих подростковых и юношеских любовей, как-то даже одним морозным вечером, тиская в густых зарослях очередную пассию и пытаясь то ли добраться до хорошо скрытой многочисленными теплыми кофтами груди, то ли вообще уже норовя вставить ей прямо тут, на стылом зимнем ветру, в горячую и хлюпающую от возбуждения кунку, я внезапно увидел промелькнувшую рядом тень: маленький мальчик шел в сторону тускло светящихся окон, где его уже ждал бывший скрипач, пожилой мужчина с гладко выбритым черепом...

Я даже помню, как его звали — Борис Петрович Иевлев.

Как помню и о визитах к нему домой, отчего-то всегда это было зимой, мрачными, черными, плохо освещенными вечерами.

Странная, плюшевая комната была заставлена стеллажами, на которых в продолговатых, толстеньких, застекленных коробках хранились наколотыми на булавки жуки и бабочки, почему-то меня тогда больше интересовали жуки, говоря конкретнее, жуки-скакуны из подотряда плотоядных. 

Сicindelidae.

Жук-скакун: хищное, стройное насекомое с длинными ногами, большими глазами и сильной челюстью.

Я их тоже очень давно не видел, наверное, так же давно, как и тритонов.

По всей видимости, они проживают в соседнем раю. Не таком мокром, но по-своему приятном.

И в нем они тоже поют, только голоса у них скрипучие.

От них по коже пробегают мурашки, как от тех давних, зимних хождений к Б.П., точнее — от возвращений к себе домой, через весь этот гребаный город, пробираясь между сугробов, под раскинувшимся на треть неба ослепительным ромбом Ориона с ярчайшей точкой красного гиганта Бетельгейзе и желтоватой, полной и наглой луной.

В кармане зимнего пальто у меня должны лежать то ли большие плоскогубцы, то ли тяжелые гвоздодерные щипцы — это от маньяков. Я всегда их ношу в кармане, на всякий случай. Хотя ни одного маньяка никогда еще не видел, зато говорят мне о них все постоянно — и бабушка, и дед, и даже мать. Так что они должны быть где-то тут, рядом, шарахаются за сугробами, клацая такими же сильными челюстями, как и у плотоядных жуков-скакунов.

На подходе к дому меня уже просто трясет, я не выдерживаю и бегу, сворачивая во двор, вроде бы как чьи-то шаги отдаленно хрустят по снегу, но я уже в подъезде, маньяки так и не догнали меня. Открываю дверь длинным, тяжелым ключом, врываюсь в прихожую и облегченно выгружаю из кармана то ли плоскогубцы, то ли щипцы-гвоздодеры, которые так и не пригодились мне и на этот раз.

А интересно, как бы я отбивался этой штуковиной, если бы на меня напали всерьез?

Понятия не имею, да это и хорошо.

Тритоны плавают в своем уютном плоском аквариуме, самец подгребает к платформе, заползает на нее и пристально смотрит на меня странными, желтоватыми бусинками глаз.

Я вспоминаю, что надо бы их покормить, корм — маленькие красненькие червячки, именуемые малинкой, — хранятся в специальной баночке.

Сейчас, когда они уже столько лет находятся в своем восхитительном раю, еда им, наверное, не нужна.

И они беспрестанно поют, а пожилой мужчина с лысым черепом все подыгрывает и подыгрывает им на потемневшей безродной скрипке, порою отводя смычок и размышляя, не стоит ли ближе к вечеру прогуляться до соседнего рая, полного таких красивых и лоснящихся от хитинового счастья жуков-скакунов.

Но это ближе к вечеру, а сейчас ведь еще только пробило полдень — время, когда начинают петь тритоны.

The newts' noon songs....

4. Про «частное лицо»

Так получается, что в основном мы раскрываем душу компьютеру. Мысль не моя, одной хорошей знакомой. Но я с ней абсолютно согласен. Особенно сейчас, когда вплотную занялся меморуингами.

Хотя раскрывать душу компьютеру то же самое, что заниматься онанизмом. Если, конечно, тебе не десять/двенадцать/четырнадцать, даже шестнадцать лет. Онанировать в упомянутом возрасте не только естественно, но и логично — ведь женщины, в которую можно кончить всегда, когда хочется, рядом еще нет.

Потом же ты онанируешь лишь тогда, когда тебе хочется, но некуда.

Сам я в последний раз занимался рукоблудием в мае девяносто первого, с тех пор то ли меньше хочется, то ли просто — хватает.

Почему я так хорошо все это помню? По многим причинам.

Попробую реконструировать руины.

Прежде всего, раз я это делал, то это было не дома — дома есть жена.

А где я был тогда?

В Москве.

А что я там делал?

Зачем-то потащился знакомиться с двумя господами, одного называют АГЕНИС, другого ПВАЙЛЬ.

Александр Генис и Петр Вайль, меня обещали свести с ними через редакцию «Нового мира». Между прочим, тогда они еще были «дружбанами» и везде ходили вместе. И когда меня с ними познакомили, то они тоже были вместе. А мой приятель, представляя меня, сказал: ну а это такой-то... Он написал один хороший роман... «Частное лицо»...

Я действительно написал такой роман, но деле тут не в нем, а в самой формуле «частного лица».

Что же касается АГЕНИСА и ПВАЙЛЯ, то больше мы не виделись, хотя — когда упомянутый роман вышел в журнале «Урал» осенью того же года, я передал им его с оказией — какая-то знакомая (между прочим, приемная дочь нашего великого актера Е. Лебедева) одной моей знакомой уезжала на ПМЖ в Штаты, в Нью-Йорк, и прихватила журнальчик.

Вроде бы даже передала.

После чего минули какие-то странные годы, господа перестали дружить и писать вместе, но до сих пор сторонним образом касаются моей жизни — один, который АГЕНИС, общается в моим другом, живущим ныне в Москве, тот его издает и мне про него рассказывает.

А другой, ПВАЙЛЬ, общается с хорошей знакомой моей семьи, живущей ныне тоже в Москве, и даже передает мне приветы — в последний раз она позвонила по мобильному в перерыве какого-то концерта и передала «привет от Пети», который сам в это время отлучился — в туалет.

Я был отчего-то рад привету, может, тогда и вспомнил, как мы курили вместе в каком-то допотопном московском дворике, и я что-то рассказывал про свой роман «Частное лицо».

Или не рассказывал...

Какая сейчас уже разница.

Ведь дело, повторю, не в названии, а в формуле, да еще в том, что всю свою жизнь я хотел быть именно частным лицом.

То есть, private person, человеком просто, никоим образом не завязанном на этом долбанном обществе.

Даже с козлячьим коммунизмом мой антагонизм был не столько политическим, сколько этическим и эстетическим.

ОНИ ВСЕ ПОСТОЯННО КО МНЕ ЛЕЗЛИ, КОЗЛЫ!

Наверное, еще с детского садика.

Доставали, как могли!

А потом школа, на меня напялили серую форму, сначала это вообще была гимнастерка с ремнем.

Потом, правда, гимнастерку сменили на пиджак

Но легче не стало, они все равно пытались меня достать, уроды!

А мне всегда хотелось одного:

ЧТОБЫ МЕНЯ ОСТАВИЛИ В ПОКОЕ!

Не приставали, не дрючили, не промывали мне мозги.

Не говорили, что надо быть, как все.

Я не понимал этого: как так, быть, как все? Все — это все, я — это я, сейчас все это кажется смешным, но тогда мне было не весело.

Сейчас, впрочем, тоже не весело, но хотя бы можно все свалить на матрицу.

Между прочим, на днях она мне звонила. Ночью. Я уже лег спать, все в доме — тоже, даже египетский кот по имени Усама бен Ладен. Кот обычно засыпает позже всех, потому что ночью он пытается достать собаку породы далматин по имени сэр Мартин. Днем достать пса невозможно — тот намного больше и сильнее. Зато ночью это реально, надо выждать момент, когда пес уже спит, подкрасться к креслу и дать ему лапой в нос — все, как и положено настоящему террористу. Мартин тупо просыпается, мотает головой, пытается заснуть снова. Усама тихо пересиживает этот момент где-нибудь под диваном, а потом рискует повторить, как правило, это заканчивается для него плохо, но все равно лучше, чем днем.

Так вот, даже кот уже уснул, и тут раздался звонок.

Я взял трубку и услышал, что в ней играет музыка.

— Алло! — сказал я.

Мне никто не ответил, тогда я положил ее на аппарат и пошел смотреть почту.

У меня сильная интернетозависимость, я постоянно смотрю почту — вдруг кто-нибудь что-нибудь напишет.

Иногда пишут, но тогда была лишь реклама.

Спам с дурацкой темой: «Встречайте матрицу»!

Я удалил его, не читая, вышел из сети и услышал очередной телефонный звонок.

В трубке опять играла та же музыка. Я в сердцах выдернул шнур из розетки, но сразу же вспомнил, что там временами отходит какой-то контакт и тогда линия просто перестает работать. А я этого не могу перенести — во-первых, у меня интернетозависимость, а во-вторых, кто-нибудь может позвонить.

Не ночью, конечно, днем.

А если линия не работает, то он и не дозвонится, а вдруг мне должны сообщить что-то очень важное, пусть даже я и не знаю, что?

Я начал пытаться подсоединить шнур, но телефон все не работал.

Из своей комнаты вышел старший сын, он переводчик, часто засиживается за работой до глубокой ночи.

— Это что у тебя за звуки? — спросил он.

— Телефон, — ответил я, — он опять не работает!

Денис начал сам подсоединять шнур к розетке.

Проснулся Усама и решил дать Мартину по носу.

Жена с дочерью так и не проснулись, даже когда телефон вновь заработал и нам СНОВА КТО-ТО ПОЗВОНИЛ.

И ОПЯТЬ ТАМ ИГРАЛА МУЗЫКА!

Алло! — чуть ли не проорал в трубку Денис. — Вам что надо?

Музыка все продолжала играть, конца ей не предвиделось.

Это — матрица! — уважительно сказал я.

Наверное, мне надо было взять трубку самому и пропеть что-нибудь в ответ. И тогда мне бы удалось войти в нее, хотя — зачем?

Это бы помешало мне оставаться частным лицом, всю жизнь мне кто-нибудь пытается помешать оставаться частным лицом, всем от меня чего-нибудь надо.

Матрице вот — тоже.

ИДИОТЫ!

Хотя на самом деле не исключено, что я просто болен социопатией, это такая хрень, когда у тебя проблемы с обществом. От этого ты плохо адаптируешься и социально мало активен.

Например, не ходишь на выборы.

Я НЕ ХОЖУ НА ВЫБОРЫ!

И выбираешь себе странную работу.

У МЕНЯ ОЧЕНЬ СТРАННАЯ РАБОТА!

Я пишу книги.

Эта вот — то ли десятая, то ли одиннадцатая, а может, что и двенадцатая.

Для такой работы моя социопатия не помеха, даже наоборот. Причем, я всегда знал, что буду этим заниматься, ведь чем еще заниматься частному лицу, как не писать книги? То есть, даже не быть писателем, а быть человеком, который пишет книги. Писатель — это профессия, а для меня это образ жизни, хотя у меня есть членский билет Союза каких-то писателей. По-моему, российских. Он красный и на нем еще написано

СССР,

хотя никакого СэСэСэРэ давно уже нет.

В жопе!

И слава Богу!

Самое смешное, что онанировал я последний раз еще в СССР, потому что в мае 1991 году, пусть и был уже много лет, как частным лицом, все равно проживал в той странной стране. Сегодняшняя все равно получше, хотя и в ней дерьма предостаточно, но достают меня меньше. Могут и вообще не доставать, самому приходится — иначе жрать будет нечего. Есть, кушать, вкушать, питаться. Кормить детей и зверей. Но не достают, я ведь писатель, а не олигарх, это матрице по барабану, кто ты, все равно звонит, но тут главное — не запеть ей в ответ!

Что же касается того давнего эпизода последнего моего самоудовлетворения, то особо распространяться о нем я не считаю нужным, пусть это будет одним забытым эпизодом из жизни одного частного лица.

Разве что надо сказать, где это могло быть.

Наверное, в квартире моего покойного отчима на Речном вокзале.

Дом почти рядом со станцией метро.

Отчим умер в конце октября 2002 года.

Моя мать развелась с ним еще в 1970.

Иногда мне кажется, что той весной мы встречались с ним в последний раз.

Я его очень любил, меня даже не смущало, что он был гомосексуалистом.

Точнее, бисексуалом.

Ну, был бисексуалом, и что из того?

Но на похороны я не поехал, хотя повторю: я его очень любил.

Совсем не обязательно хоронить тех, кого ты любишь.

Входить в квартиру, где уже никто не живет.

Смотреть на телефон, по которому с тобой разговаривали, пусть и не вчера, но еще так недавно.

Телефоны вообще надо менять почаще, хотя по старому мне матрица не звонила. Отчим — да, поздравлял меня с днем рождения, больше я его и не слышал. Когда же стал звонить сам, чтобы поздравить его самого, то никто не брал трубку — как раз в эти дни он лежал в реанимации.

Ну и так далее, и тому подобное, в общем:

ЖИЗНЬ — ЭТО НЕ САМАЯ ВЕСЕЛАЯ ШТУКА...

Поэтому и приходиться так часто раскрывать душу компьютеру, что действительно сродни онанизму, зато никто в этом мире больше не мешает мне чувствовать себя частным лицом.

МОЖЕТ, ОНИ ЗАБЫЛИ МЕНЯ НАВСЕГДА?

Вот только боюсь, что нет...

5. Про пустыни

Про пустыни потому, что именно там я впервые ощутил себя по-настоящему частным лицом, более того — неповторимой человеческой индивидуальностью.

Тогда мне было всего двенадцать лет.

Иногда мне кажется, что это было последнее, полностью счастливое лето в моей жизни.

Наполненное пасторальной гармонией и предощущением фантастического будущего.

Ведь тогда никто не говорил внутри меня металлическим голосом:

«ОНИ ВСЕ БОЛЬНЫЕ... ВСЕ БОЛЬНЫЕ... ВСЕ БОЛЬНЫЕ!»

Кто такие эти «все» — давно ясно, если и не весь мир, то его большая часть. Сам я к ней тоже отношусь, что вполне естественно, ведь если бы я не был больным, то не писал бы книги и не любил бы пустыни, будучи рожденным совсем в ином пейзаже, где невысокие, складчатые горы, поросшие хвойными — ели и сосны — лесами, перемежаются с невнятно текущими реками, да еще проплешинами больших и малых озер, с которыми мы друг другу всегда были чужими.

Хотя когда-то они мне, вроде бы, даже нравились, как и складчатые горы, как и леса.

Пока я не увидел пустыню.

Ведь это только кажется, что песок всегда одного цвета — желтого. На самом деле, чисто желтого цвета он бывает редко, разве что в самый рассвет, когда солнце проявляет свой край над горизонтом, а духи тьмы исчезают до следующей ночи. Какого цвета песок ночью? Смешной вопрос, ночью все одного цвета — черного, временами черно-серебристого — это когда Небесная река видна во всей красе и ее отсвет ложится на молчаливую землю пустыни. Да, бывает еще черно-золотистый цвет песка, это когда луна. Луна  — золото, ночь — черна, черно-золотистый цвет песка, любимое сочетание цветов.

Чуть измененная фраза рассказа, написанного несколько лет назад.

Еще до миллениума, зимой, в мороз, то ли в январе, то ли в самом начале февраля, но скорее всего, что именно в январе.

А впервые пустыню я увидел летом, в конце июня. Если уж быть по-школьному точным, то это была полупустыня: Южные Кызылкумы, куда меня направил на ловлю жуков и прочих представителей энтомофауны все тот же странный бывший скрипач. Бредовая такая история — целая куча разновозрастных подростков едет куда-то в Южный Казахстан для отстрела эндемичных и реликтовых птиц, чтобы потом гордо отправить их в некую университетскую коллекцию для пополнения обменного фонда.

Они должны были стрелять птиц!

А я — ловить жуков, пауков и прочее подобное.

По дороге туда, уже после пересадки в Оренбурге с одного поезда на другой, из-за меня остановили состав.

Мы переезжали какой-то мост, он показался мне очень красивым. И я решил его сфотографировать. Аппарат был старенький, то ли «Фэд», то ли «Зоркий» с выдвижным объективом. Мы стояли в тамбуре, двери были открыты, за ними шелестела ковыльная степь.

Или не ковыльная?

Отчего-то мне помнятся редкие двугорбые верблюды и степь, такое вот воспоминание о воспоминании, а затем степь исчезает и возникает мост: большой, ажурный, я достал аппарат и щелкнул.

Стоящий в будке солдатик с автоматом погрозил мне кулаком.

На следующем за мостом перегоне состав начал тормозить, а потом остановился.

В вагон вошло несколько человек в форме, старший начал о чем-то говорить с проводником.

То ли так оно и было, то ли мне просто что-то помнится.

В конце концов, указали на меня.

Мне было всего двенадцать лет и мне захотелось плакать. Я ведь ничего не делал, я просто решил оставить себе на память эту большую реку и этот красивый мост, я не шпион и не вражеский разведчик, откуда мне было знать, что мост — возможная стратегическая цель, и что солдатик с автоматом сразу же передал по инстанции о том, что кто-то из тамбура поезда Оренбург — Алма-Ата сфотографировал вверенный ему для охраны объект.

— Больше не будешь? — сурово спросил военный, тщательно засвечивая пленку.

— Не будет! — ответили ему за меня.

— Так что, не будешь? — будто не слыша, продолжал допытываться он.

Я помотал головой.

Не буду.

Никогда не буду снимать мосты. И аэродромы. И портовые причалы. И не буду продавать эти фотографии в ЦРУ. Или в Ми-5. Или...  Куда еще? Да никуда не буду, оставьте только меня в покое!

Мне вернули аппарат, поезд тронулся дальше и скоро показались совсем уже желтые пески, заросшие какими-то мутноватыми колючками, а потом к желтому цвету добавился голубой — Аральского моря.

Говорят, что оно уже то ли совсем, то ли почти совсем высохло, но я не верю. Я помню, что там было много воды и что на одной из станций на перроне стояли женщины. Много женщин с очень загорелыми лицами и в темных головных платках. Каждая из них держала в руке по большой копченой рыбине — лещу, судаку, сазану, etc. На обратном пути я купил парочку — деду в подарок.

До места мы добрались поздно ночью, выгрузились из вагона и я впервые увидел, сколько на небе звезд.

Станция, между прочим, называлась Новый Казалинск, а утром мы перебрались в Казалинск Старый — за сколько-то километров, на раздолбанном, подпрыгивающем автобусе.

И через два дня поехали в пустыню.

Полупустыню, если быть по-школьному точным.

По ней протекала река, узкая, глубокая, и прозрачная.

С непонятным названием — Сагыр.

С одного берега на другой была устроена паромная переправа.

А сама река была полна рыбы.

Если смотреть в воду сверху, то все это напоминало какое-то странное желе — слой воды, слой рыбы, слой воды, слой рыбы.

Но самым странным было то, что вокруг простирались пески. И в них никакой воды уже не было, лишь километрах в двадцати катила свои воды Сыр-Дарья, про которую сейчас тоже говорят в прошедшем времени:

БЫЛА ТАКАЯ РЕКА...

Между прочим, тогда я ее переплыл, течением меня снесло чуть ли не на километр, но мне было весело. Мне тогда очень часто бывало весело, сейчас иное дело, но речь не о сейчас, а о том времени, когда я полюбил пустыню, хотя отчего-то пишу не столько о песке, сколько о воде, но ведь именно соединение воды с песком и дает то ощущение абсолютной свободы, с которым может посоперничать разве что свобода внутренняя, если, конечно, она есть.

А впервые ощущение такой вот свободы я тоже пережил именно в пограничье с Южными Кызылкумами, у берегов речки с названием Сагыр, ночью, лежа на кошме, — такая подстилка из овечьей шерсти, на которую ни змеи, ни прочие ядозубые твари не заползают — накрывшись, как одеялом, спальным мешком и пялясь в небо.

Оно было не просто в звездах. Это было именно что звездное небо, и поперек, рассекая его на две неравных половины, пролегал Млечный путь.

Небесная река медленно текла по звездному небу, а я лежал на спине и думал, что когда вырасту, то напишу книгу «Звезды нашей галактики».

НО ТО, ЧТО Я СЕЙЧАС ПИШУ, НАЗЫВАЕТСЯ «ПОЛУДЕННЫЕ ПЕСНИ ТРИТОНОВ».

THE NEWT’S NOON SONGS...

А вот про звезды нашей галактики я так и не написал, значит, напишет кто-нибудь другой.

Ведь если книга должна быть написана, то она появится, будьте уверены!

Утром же, когда над еще не нагревшимися песками и близко подступающими к нашему лагерю глиняными такырами, вставало большое, отчего-то розоватое солнце, к кошме подползали тарантулы.

Иногда кажется, что один из них меня все же укусил.

Или вспоминается, что произошло нечто подобное, пусть даже как-то странно: паук забрался под свитер, пробежал по руке и присел над веной.

Выпустил из брюшка тонюсенькую стальную иголку и на мгновенье погрузил ее в меня.

Все равно что-то подобное было, иначе почему моя жизнь сложилась именно так?

Укушенный пауком.

Пауком уколотый.

Правильный ответ пометьте галочкой.

Или крестиком.

Или просто толстой, жирной точкой.

«ТАРАНТУЛ:

Обитает в предгорьях Памиро-Алтая, Тянь-Шаня, Кавказа, в горах Крыма. Живет в глубоких вертикальных норках, выстланных паутиной. Охотится по ночам у входа в нору, а днем подкарауливает добычу в норе. Состав яда тарантула плохо изучен, но системные проявления как правило крайне редки, преобладают местные проявления: сильная болезненность, покраснение, отечность до 2 см и более в диаметре. В тяжелых случаях наблюдаются мелкие пузырьковые высыпания, побледнение в центре укуса, головная боль, повышение температуры, онемение конечности, слабость, но некроза как правило никогда не наблюдается.

(С интернет-ресурса http://neattt.spb.ru/history/zveri/tarantyl.html)».

Особенно радует, что некроза не наблюдается!

Между прочим, недавно

«группа американских исследователей пришла к выводу, что особое химическое соединение, содержащееся в яде тарантула, может способствовать предотвращению некоторых сердечных расстройств, являющихся причиной инсульта».

А это значит, что если меня тогда все же укусил тарантул, то навряд ли мне уготовано пасть жертвой внезапного удара и дожить до того сладкого момента, когда жена или прочие члены семьи начнут возить мое бренное тело по квартире в кресле-каталке с блестящими, никелированными спицами и толстыми, тугими колесами.

I ME MINE

Я МНЕ МОЕ

Песня Джорджа Харрисона...

По утрам они будут подвозить кресло к широко распахнутому в мир окну, а я, в знак благодарности, буду что-то мучительно промыкивать, видимо, пытаясь сообщить ближним, как много лет назад мы с пацанами на берегу некогда приснившейся мне реки, обложенной песчаными берегами, ловили тарантулов, запускали их в пустую консервную банку и стравливали между собой, держа пари, чей паук победит и будет вновь выпущен на волю, в благословленный мир пустынных призраков.



[1] Роберт Шекли скончался 9-го декабря 2005 года в больнице города Поукипси, штат Нью-Йорк. Последнее письмо от него я получил 16-го июля 2005-го, как раз в день его рождения.

 

[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10]

 

 

 
Следующая глава К списку работ