Андрей МатвеевЗамок одиночества.Окончательная реконструкция текста.[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]
Глава деcятая
Но прежде, чем перейти к ответу на поставленный вопрос, опять обратимся к параллельной линии повествования, то есть моему бытию в первые годы нашей восхитительной, замечательной и где-то даже потрясающей по эмоциональному накалу страстей эмиграции. Хотя в этой главе будет, скорее всего, не о радио, в ней я постараюсь изложить правдивую историю о том, как в моем дому появился настоящий сэр Мартин, далматин, он же сэр Мартин Лютер Шадебрайт Даймонд дог, он же Мартюша, Марти, Тюша, он же сволочь пятнистая и суконец, опять же, пятнистый. Самое смешное, что история эта неразрывно связана с самой сутью начала девяностых — гангстерские войны, рост преступности и прочая подобная мерзость. Честно говоря, если бы не весь этот отвратительный контекст, то я так бы и не задумал завести собаку, жил бы себе свободным до сих пор, да и собак продолжал бы бояться. Но произошло то, что произошло. Собственно говоря, как писатель я просто обязан был иметь четвероного спутника. С хвостом и зубами. Лучше какого-нибудь боксера (с хвостом купированным, то бишь обрезанным, но с зубами настоящими). Иногда я об этом заговаривал, но потом забывал, как частенько забываю и о том, что я писатель. — Зачем тебе собака? — говорила моя мудрая жена, — Что ты с ней делать будешь? — Не знаю, — честно отвечал я и разговор заканчивался. Ну а потом в том доме, где мы с Натальей и маленькой Анной Андреевной (это моя дочь, между прочим) жили на втором этаже в полуторакомнатной квартире (жили до девяносто четвертого года, когда стариков моих уже не было живых и мы переехали в доставшуюся мне по наследству четырехкомнатную — только вот очень маленькую четырехкомнатную — квартиру, в которой были написаны до этого и «Эротическая Одиссея», и «Случайные имена», и многое что другое), в квартире над нами какие-то отморозки убили женщину. Залезли с утра в дом, думая, что никого нет, а хозяйка, оказывается, была дома. Они ее и убили. Что тут приходит в голову, кроме отчаянной ярости по поводу той жизни, которой ты живешь? Правильно, желание завести собаку: сторожа, телохранителя, охранника, etc... Это сейчас я, будучи уже довольно опытным в собачьих проблемах человеком, могу сказать, что все это херня, ибо против лома нет приема и даже какой-нибудь среднеазиатский волкодав с головой в три обхвата не защитит твою черепушку от пули. Но это я сейчас могу сказать, а тогда я обзвонил всех своих знакомых и отчего-то они начали советовать мне завести ризеншнауцера, то есть того самого shnauzer giant, как он определен во всех каталогах и атласах, черной масти, грубое создание грубой немецкой селекционно-кинологической мысли. Функциональная такая собачка, для житья в деревне на подворье. И я чуть было не завел себе ризена, но когда тетка, распродававшая как раз щенков, позвонила мне в семь тридцать утра и грубым голосом осведомилась в трубку — «Это вы щеночка хотите?» — то я, сиплым со сна голосом, твердо сказал «нет»! И этим самым «нет» я вдруг — сам того не желая — спровоцировал собственное будущее. У меня появилась мечта. Да, желание иметь собаку стало мечтой, но уже не функциональной, я понял, что если не смогу хоть время от времени переключаться на что-то, не связанное с этой долбанной окружающей действительностью, то просто сойду с ума. И этим переключением должна была стать собака, но какая? И тут я должен сказать, что жена моя, Наталья Николаевна, женщина более чем незаурядная (потому, наверное, и терпит меня уже второй десяток лет), обладает еще и хорошим вкусом, и — как все женщины — большой хитростью. — Знаешь, — сказала она мне в ответ как-то вечером, когда я опять начал ныть про собаку, — мне нравятся далматины, далматина бы я пустила в дом, он хорошо бы со мной гармонировал! — Хитрость же заключалась в том, что далматинов в городе практически не было, так что где я его возьму? Ха, но я ведь — параноик, далматина? В пятнах? Мне они тоже нравятся, остается одно — снять телефонную трубку. Еще когда мы с уже поминавшимся Граховым, ныне медиа-магнатом и владельцем нескольких радиостанций, а тогда просто странным аспирантом физтеха со сдвинутым набекрень черепом, создавали рок-клуб, то тусовалась в нем одна девчушка, которую звали Ольгой. Рок-клуб был создан, я начал заниматься совсем другими вещами, шло, как ему и положено, время и мне понадобился далматин. Между прочим, через восемь лет после создания рок-клуба. То есть понадобился в девяносто четвертом, а рок-клуб был создан в восемьдесят шестом. От девяносто четырех отнять восемьдесят шесть и получится восемь. Правильно, значит, через восемь лет мне понадобился далматин и я сел на телефон. И так получилось, что первым я позвонил одному господину по фамилии Порохня, вообще-то он как бы драматург и сценарист (то есть пишет пьесы и сценарии), еще он пишет на заказ книги про наше рок-н-ролльное детство («Наутилус» и «Чайф»), в свое время он был даже звукооператором, но все это к делу не относится, главное — у Порохни была собака. Ньюфаундленд был у Порохни, а значит, что он должен что-то понимать в собаках, решил я и позвонил Леониду Ивановичу. — Леонид Иванович, — сказал я в телефон, — мне нужен далматин, где я его могу взять? — У Саксиной, — ответил мне грустно Леонид Иванович, назвав фамилию той самой Оли, что в бытность создания рок-клуба была его секретарем. А грустно Леонид Иванович ответил мне по двум причинам: во-первых, если он не выпьет немного водки, то он всегда говорит грустно (а если много, то сразу засыпает), а во-вторых потому, (сам мне как-то признался), что очень бы хотел далматина, но порода эта редкая и дорогая, так что куда уж ему. А тут звонит нищий писатель Матвеев и объявляет, что ему необходим далматин — чему радоваться? В общем, эту параноидальную историю можно продолжать в этом же духе бесконечно, скажу лишь, что через два дня мне позвонила эта самая Ольга и сообщила, что проблемы никакой нет — в августе должна родить одна сука, хозяева хотят за щенка 250 тысяч рублей (для нищего Матвеева, в то лето получавшего по сорок тысяч за программу, это как бы и не деньги), хотя — когда настал август — оказалось, что хозяева повысили цену до пятисот, но все это уже не интересно. Интересно другое: 14 декабря 1994 года, в очень морозное и неприветливое четырнадцатого декабря, мы с дочкой ехали от Ольги домой и за пазухой я вез сэра Мартина. Впрочем, тогда он еще не был сэром, а просто копошился и пищал, как и положено месячному щенку — родился он, соответственно, четырнадцатого ноября, а значит, по гороскопу оказался скорпионом. Дочь у меня весы. Жена — рыба, я — рак. А Мартин — скорпион, веселая, одним словом, семейка. Да, и купил я его действительно за двести пятьдесят в рассрочку, потому что на сразу у меня не было. У меня даже пятидесяти тогда не было, в декабре девяносто четвертого, то есть это было сплошным безумием — в таких условиях завести собаку, но я знал, что вот-вот Наумов запустит «Европу плюс» и тогда у меня появится опять работа. А раз речь опять зашла о радио и о работе, то это значит, что в очередной раз пора переходить от контекста к тексту, к десятой главе романа «Замок одиночества», интересно, о чем была эта глава?
«И как только я увидел его, мое сердце дрогнуло. Отчего? Можно, конечно, сказать, что от восторга, можно — что от жалости, но все это будет не то, тем паче, что современные извращенные умы далеко не однозначно могут воспринять это мое отношение. Скажу сразу — всю свою жизнь я был человеком исключительно гетеросексуальным и некоторую мою завороженность Парцифалем можно объяснить совсем иным. Чем? Тут нужна некоторая преамбула. Есть такое понятие: мальчики лета. Расшифровать его практически невозможно, тем более, что несет оно, в основном, лирическую нагрузку, а значит — и мистическую, ведь лирика и мистика идут, как правило, рука об руку. И главное в этом понятии то, что собственно стоит за этими двумя словами — “мальчики лета”. А стоит за ними каждый из нас, тот, каким он был когда-то очень давно и каким уже никогда не будет. Для кого-то это исключительно пресловутые разбитые коленки, для кого-то — вкус сливочного мороженого в жаркий июньский (июльский, августовский) полдень, для кого-то — запах вечернего города после дождя, когда одновременно пахнет и освеженным асфальтом, и парами бензина, и выполосканными листьями, и еще с десяток, а то и больше запахов улавливает нос, но все это можно сформулировать в одной фразе — мальчики лета, гордые, сильные и одновременно безумно, до трогательности смешные, к счастью, непосредственные и такие жалкие в своей еще даже не подступившей юности, которая вся — впереди, как после лета впереди осень и это уже не что иное, как отговорка взрослого человека, потерявшего умение понимать этих мальчиков, а значит, и воспринимать мир так же, как они. Иногда мне кажется, что эта порода ныне становится столь же редка, как какие-нибудь замечательные представители фауны, к примеру, эндемичные виды бабочек, реликтовые разновидности птиц, кистеперая рыба, не говоря уже о многочисленных динозаврах, ссылаться на которых в последние годы становится уже признаком дурного тона, хотя временами нет лучшего развлечения, чем включить компьютер и провести пару часов за перелистыванием ушедших эпох, странствуя то по мезозою, то по девону, то еще по какому-нибудь странному времени, которого — кажется — в действительности никогда не было, чего нельзя сказать о бабочках-эндемах, реликтовых птицах и кистеперой рыбе, пусть живьем их мало кто видел. Так почему то же самое я могу сказать и о мальчиках лета? Все просто, иные времена, иные нравы, расшифровывать эту мысль дальше нет смысла, тем паче, что блокнот мой не безразмерен, а грифель карандаша нельзя подтачивать постоянно — придет день, когда он просто кончится и мне станет нечем писать, а это значит, что навряд ли я смогу довести свою историю до конца, но тогда стоило ли мне за нее браться? Так что я обойдусь просто повторением уже сказанной формулы — иные времена, иные нравы, да добавлю, что не считаю это брюзжанием, якобы свойственным любому человеку, перешагнувшему определенный возраст, это не более, чем трезвость и умение называть вещи своими именами, хотя два “это” в одном предложении больше свидетельствуют о позднем часе, в который я предаюсь умствованиям при свете тускло светящей лампы, чем о выношенности только что поведанных мыслей, впрочем, Бог всем нам судья! Но пора вернуться к Парцифалю. Он возник в открытом дверном проеме молчаливой булиной тенью и так же молчаливо прошел в комнату, повинуясь повелительному жесту отца. Одет он был в обычную униформу подростка нашего времени — джинсы, кроссовки и майка, его рыжеватые вихры были взъерошены, а глаза ничего не выражали, ни любопытства, ни удивления, ни радости, ни даже смирения или послушания, в общем, просто подросток, вошедший в комнату к родителю, хотя — повторю — как только я увидел его, мое сердце дрогнуло, ибо — признаюсь — совсем другим ожидал я увидеть сына всесильного Босса. Тем паче, что я так и не мог понять, отчего тот держит Парцифаля в этом уединенном Замке, порою в моем сознании даже мелькал некий неуловимый образ несравненного Квазимодо или какого иного горбуна и уродца, обязательно маленького роста, непременно с обезображивающим лицо дефектом — то ли волчьей пастью, то ли заячьей губой, глаза же должны быть навыкате, да еще с завернутыми вверх веками и поблескивать этаким сатанинским светом, к этому перечню стоит добавить шестипалость рук и четырехпалость ноги: вот тогда все будет в ажуре, такого красавца не только можно, но и должно содержать на самом краю света, в таинственном Замке, что стоит на самом верху берегового утеса, омываемого неведомым (для меня, конечно) морем. Но на самом деле все оказалось совсем не так и Парцифаль, даже не присевший к столу, за которым мы с его отцом так мило распивали кофе и беседовали на темы денег, состояния и богатства, показался мне если и не херувимом (честно говоря, этих полненьких ангелочков я терпеть не могу с детства), то вполне рекламным подростком, предпочитающим жвачку “тутти-фрутти» («орбит»,«стиморол»,«дирол») всем остальным сортам на свете. Хотя тут во мне сразу же начал появляться совершенно иной стереотип. Мерзкий горбун — Квазимодо уступил место с детства развращенному отпрыску крупнейшего гангстера и финансиста, ребенок рос настолько порочным, что держать его и дальше в цивилизованном обществе отец просто не имел больше права. Еще в три месяца маленький Парцифаль сладострастно откусил сосок собственной кормилице (опустим тонкий момент с его матерью, не будем гадать, что происходило с ней в то время), где-то с года он начал мучать всех кошек, которые попадались на его пути, когда же ему исполнилось три, то он перешел на птиц, в восемь открыл охоту на людей, стреляя в них из пневматического ружья, подаренного ко дню рождения чадолюбивым папочкой, тут пора перейти к периоду половозрелости и тем мерзостям, что последовали за ней, но в этот момент Парцифаль обращается ко мне и сразу же рушится тот отвратительный портрет, что только что возник в моем сознании: как-то очень вежливо и даже интеллигентно меня спросили, не хочу ли я после завтрака пообщаться с ним (то есть с Парцифалем) в его собственной комнате, ведь отец настолько занят, что нет, наверное, никакого смысла и дальше занимать его внимание столь несущественными вещами, как все, связанное с особой самого Парцифаля? Ну что я мог на это ответить? Конечно же, я мог только кивнуть в ответ и пообещать, что после завтрака сразу же проследую в комнату мальчика. На что Босс тоже удовлетворенно кивнул головой. И мы пошли (проследовали, если хотите) на завтрак. Описывать который я не буду, ибо задача моих записок отнюдь не в том, чтобы составлять подробное меню завтраков, обедов и ужинов в Замке. Только поверьте, что с голоду здесь никто не умирал и не умирает. Отчего угодно, но только не от этого. Даже если тебе суждено встретить в Замке свой последний день и час, то тебе не дадут попоститься. Или Буля, или сэр Мартин непременно навестят тебя этак за сутки до назначенного срока и поинтересуются, чего ты хочешь отведать на прощание. И заказ может быть любым, хоть соловьиные язычки в меду, хоть свежая клубника со сливками, в общем, что угодно и в каком угодно количестве. Умирать надо с песней, так считает Босс, а значит, и все остальные. И я говорю все это не голословно, уже в первую неделю мне пришлось случайно заметить, как по одному из коридоров донжона провезли ресторанную тележку, доверху полную всяческой горячей и холодной снеди, а за ней катили еще одну, уставленную разномастными бутылками и бутылочками, такого количества и ассортимента, что слеза прокатилась бы даже по изможденной и морщинистой щеке Малкольма Лаури (пояснение оставляю за скобками). На мой тихий вопрос, кому готовится такое пиршество, друг Буля (это я уже без всякой иронии) ответил, что пиршество готовится, но вот кому — этого он не скажет, да и не надо мне этого знать, тем паче, что подобные пиршества в замковой жизни обычно бывают последними, ну а потом... Его молчание было столь значительным, что больше вопросов я задавать не стал, лишь поежился как-то внезапно, хотя день был теплым и щедрым на солнце. Но это — что касается завтрака, я же предпочитаю вернуться к Парцифалю. Как я и обещал, сразу после завтрака я последовал за мальчиком в его комнату, радуясь хотя бы тому, что первый раз в своей новой жизни оказался без присмотра пытливых булиных глаз. Комната Парцифаля (точнее, не комната, целая анфилада, не то три, не то четыре) была в самом центре донжона, сюда было очень удобно спускаться из столовой, да и с моей верхотуры (как я узнал чуть позже) можно было быстро добраться по одной из боковых лестниц. Пока мы шли, мальчик молчал, мне даже показалось, что он несколько смущен тем, что отец приставил к нему гувернера тире воспитателя и пока даже плохо понимает, о чем со мной можно говорить и что отныне изменится в его, в общем-то, достаточно налаженной жизни. Честно говоря, я вполне разделял его опасения, более того, сам я волновался (пусть будет это слово) не меньше мальчика, ведь мало того, что опыт постоянного общения с подростками такого возраста у меня практически сведен к нулю, но и сама роль гувернера — воспитателя известна мне лишь из книг той серебряной поры, когда подобные деятели еще водились на свете и на них даже существовал некоторый спрос. Конечно, я был должен его учить, но чему? Языкам? Это смешно, и прежде всего потому, что сам я хорошо владею только одним из них, естественно, что русским, есть еще какое-то воспоминание об английском со словарем (плюс сленг без словаря), но любой второкурсник иняза даст мне сто очков вперед. Что дальше? С этим уже труднее, ибо я все же считаю, что знания должен давать профессионал, точнее говоря, школа, даже если свести все только к литературе, то единственный писатель, о котором я хоть что-то могу сказать, это Энди Малахов, но вот он этого уже точно не стоит. Физическое воспитание? Тут Буля даст мне столько форы, что не стоит и стараться. Собственно, я ведь дилетант во всем, так что пользы от меня Парцифалю никакой. Гувернер? Это гораздо сложнее, это значит учить (опять это слово) хорошим манерам, стараться прививать мальчику высокий вкус и прочее, прочее, прочее, чего я сам лишен абсолютно, а из всего этого следует, что кандидатуру Босс — хотя и узнал (по его словам) обо мне все, что можно было узнать — выбрал совершенно неподходящую, что, честно говоря, наводит на очень печальные размышления. Ведь как только Боссу станет ясна моя профессиональная непригодность (дворецкий из меня тоже, скорее всего, аховый), как ему останется одно — приготовить мне обед повкуснее, а потом и самого отправить на псарню, на закуску тем самым песикам, что не давали мне спать всю прошедшую ночь и которых — о, счастье! — я пока что не видел. И дело даже не в обещанных деньгах, я прекрасно понимаю, что живым мне из Замка не выбраться, а значит стану ли я просто денежным или даже состоятельным человеком — разницы никакой, деньги как были, так и останутся в кармане у Босса, хоть чистыми, хоть грязными, но — повторяю — не в деньгах тут дело, а в том, чтобы самому остаться в живых. И мне снова стало страшно. В какой уже по счету раз за последние неполные двое суток. Какой-то безумный алгоритм страха, связанный с выбросом адреналина в крови. И никто не может подсказать, что и как мне делать, как себя вести. — Вот мы и пришли, — говорит Парцифаль, открывая дверь своей комнаты.»
Как я писал, в тот самый момент, когда Наумов сказал, что он покупает мой сериал, то он выдал и двести долларов, пообещав еще триста на следующей неделе — это такой аванс должен был быть, пятьсот долларов, ведь надо мне было же на что-то питаться и кормить семью, пока я писал бы первые двадцать серий (по договоренности с заказчиком) и вообще вел подготовительную работу. А заказчик за это же время должен был запустить станцию, то есть все спланировано великолепно. Было спланировано. То есть все было спланировано великолепно, кроме одно — через сколько-то там дней пришел ныне уже забытый черный вторник октября, когда рубль впервые так сильно грохнул. Вот только тогда это гроханье не очень-то отразилось на нормальных обывателях вроде меня, потому что они — эти обыватели вроде меня — еще не устроились в своей новой эмигрантской жизни, а только устраивались, это не то, что проклятый август девяносто восьмого. Да и аванс мне Наумов заплатил, только не через неделю и не через две, а — как помнится — по частям в течении трех месяцев. Но самое забавное, что осень девяносто четвертого, когда мы переехали в мою собственную (прощай роман «У бездомных нет дома», дом появился, отпала надобность писать) квартиру, к нам еще переехал мой приемный сын с женой и маленьким (два месяца) ребенком, денег не было, даже тех сорока тысяч за программу, что я получал от Коли и Гриши, так вот, несмотря на все это та осень помнится мне как что-то очень приятное. И прежде всего, потому что после уродливого проливного лета действительно была настоящая солнечная осень с золотисто-хрумкой листвой, с морозным утренниками и пронзительно-обостренными днями. Денег не было, но я был счастлив от того, что — как надеялся — займусь проектом, который не просто вывезет меня из финансовой ямы, но и доставит настоящее удовольствие, а кроме того, у меня должна была появиться собака. И вдобавок, той осенью случилась еще одна смешная вещь — мне позвонил бывший однокурсник, тоже ставший этаким медиа-магнатом — у него была своя вкладка в газету «Известия». Так вот, он позвонил мне и предложил писать телеобзоры в каждый номер, за это он был готов платить мне по сто тысяч рублей (сто нынешних) ежемесячно. И я согласился, придумал себе псевдоним «Телеманьяк», а колонку обозвал «Записки с дивана». Смешное же в этом то, что ныне этот сокурсник — генеральный директор той телекомпании, где я работаю кем-то вроде главного продюсера (странная такая должность), и если меня спрашивают, что я ненавижу больше всего на свете, то я отвечаю — телевидение. Странным все-таки образом устроено все на этом свете, дамы и господа! Но это еще не конец главы, слишком уж он получается каким-то просветленным для контекста. На самом же деле конец года выдался — под «концом года» я имею в виду наступившее снежное и темное время, ноябрь+декабрь — хуже не бывает: к декабрю от наумовского прерывистого аванса не осталось и следа, станция еще не была запущена, приемный сын с семьей все так же жил у нас, а жрать всем было нечего. То есть, уже не есть, а действительно жрать. Вдобавок, именно в это время моя матушка попала в больницу (а матушка, между прочим, жила и живет в Москве, значит и больница в Москве) с жесточайшим воспалением желчного пузыря, который потребовалось удалять, ее подруга-компаньонка говорила мне в телефон, что я веду себя непотребным образом, так как не могу прислать денег, денег взять было негде, разве что занять, причем — лучше занимать в Москве, что я и сделал, причем, не отдав до сих пор — странно, но эта долбанная эмиграция постоянно вынуждает терять друзей потому, что ты поступаешь так, будто живешь не в этой стране, а в другой, которой уже нет — ты занимаешь деньги, думая, что отдашь, но тут случается что-то такое, что не дает тебе их отдать. И друзья исчезают, растворяются в пространстве, мелькнут разок прекрасными эфемерными созданиями где-то на стыке с воспоминаниями о прошлом — и исчезнут, и даже бесполезно просить прощения... Впрочем, это так, отступление, надо — все же — завершить главу и снова перейти к Зюзевякину и Эмиратам. Как мы выжили? Случилось так, что из Израиля в командировку в один местный банк, которого уже нет — разорился, как и многие другие — приехал мой некогда лучший друг (тоже исчез на обочинах памяти, только по другим причинам, не финансовым, что намного грустнее), ныне израильский программист, а в той, доэмигрантской жизни, некогда один из лучших наших культурологов Аркаша Бурштейн. Вот он и кормил в течение недели мою семью на свои израильские доллары, в середине декабря, как раз, когда мы с Аней привезли домой месячного сэра Мартина. У меня до сих пор хранится не очень хорошего качества фотография, которую он мне потом прислал из Израиля: на диване, под картиной Миши Ильина «Рыбки», то есть это на моем диване и картина тоже принадлежит мне, сидим мы все — Аркаша, Наталья, Аня, я с маленьким сэром Мартином на руках и еще тоже когда-то один мой очень близкий друг, поэт Виталий Кальпиди, который ныне — можно было бы и не уточнять, ну да ладно — такое же эфемерное создание, мелькающее прекрасным воспоминанием где-то на стыке с прошлым, как и Аркаша: что поделать, как и положено любой эмиграции — жизнь в ней не столько обретение, сколько потеря. Может, это и есть главная причина, по которой я начал писать сию реконструкцию? А раз я вспомнил про реконструкцию, то вновь пора вернуться к параллельной линии. Одна глава — про одну линию, другая — про другую. Текст же «Замка...» как стержень между этими линиями, мостик между двумя берегами обрыва, который и есть непознаваемый контекст бытия...
[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]
|
| Следующая глава | К списку работ |