Андрей МатвеевЗамок одиночества.Окончательная реконструкция текста.[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]
Глава двенадцатая
Фиш-маркет — это такая тема, что я даже нарушаю собственные правила игры. То есть в этой главе я должен, вроде бы, опять писать о медиа-бизнесе и о том, как я жил в первые годы нашей замечательной эмиграции. Но возникла тема фиш-маркета, то есть рыбного рынка и про эмиграцию я решил писать в следующей главе, ибо фиш-маркет — это что-то вроде кульминации всего повествования, венец контекста, фиш-маркет — это утро зюзевякинского дня рождения, того самого, на котором я услышал (где то между двумя часами ночи и четырьмя часами утра) фразу, после которой понял, что «Замок одиночества» в первоначальном виде не допишу никогда. По одной простой причине: реальность порою оказывается намного фантастичнее вымысла. Собственно, это и есть основная тема всей данной реконструкции — показать, что та реальность, в которой я живу с начала девяностых годов, намного фантастичнее чем абсолютно параноидальный и — вроде бы — такой неправдоподобный мир незавершенного романа «Замок одиночества». Вроде бы да, вот только на самом деле — реальность намного параноидальней, но пора возвращаться к фиш-маркету. То есть, к рыбному рынку. Дело было в субботу, восьмого августа 1995 года (может, это и не была суббота, может, это было и не восьмого августа, но мне помнится, что именно так), когда Сергей Николаевич Ковязин, он же Фил Леонидович Зюзевякин собирался отпраздновать свой очередной день рождения. Еще с вечера все обитатели виллы были предупреждены, что завтрашний день начнется рано, потому что именинник будет исполнять желания — он повезет всех на рыбный рынок и все будут тыкать пальцами в то, что хотели бы съесть вечером. То есть, завтрак в девять, а после завтрака — все желающие в «понтиак». Надо ли говорить, что писатель Матвеев был первым желающим и залез в «понтиак» прежде, чем остальные успели переодеться. Что касается самого фиш-маркета, то находится он в самом центре Дубая, рядышком с дубайским криком, то бишь саблеобразным заливом, но не на берегу. Это в Шардже фиш-маркет — на берегу, прямо на баржах, а в Дубае нет, но для меня именно дубайский фиш-маркет стал местом культовым, как сейчас говорят, и на это есть свои причины. А истоки их — в каноническом тексте «Эротической Одиссеи», точнее, если мне память не изменяет, в третьей главе второй части романа, где герои — сам Каблуков и его напарник, единорог по имени Абеляр, оказываются на средневековом рынке. Если говорить об авторском опыте, то сам я бывал разве что на екатеринбургских, да еще на московских рынках, которые никак нельзя сравнить с каноническими рынками средневековья. Тут мне больше пригодился читательский опыт — описания старомосковских рынков Иваном Шмелевым в его «Лете Господнем», да еще толстый том Броделя о средневековой цивилизации, который я проштудировал от корки до корки. Вот только когда я оказался на дубайском фиш-маркете, то самым парадоксальным образом попал (пусть и не полностью, пусть всего лишь отчасти) в страницы мною же самим давно законченного романа. Начнем с того, что рыбный рынок с одной стороны примыкает к мясному, а с другой — к зеленому, то есть тому рынку, где торгуют фруктами и овощами. Тут можно было бы вынуть из текста «Одиссеи» уже упоминавшуюся главу и ввести еще одним элементом повествования, но я этого делать не буду, прост скажу, что когда где-то в районе десяти утра вся наша веселая компания вывалилась из «понтиака», то жара стояла, как и положено, несусветная, мы все сразу же стали липкими и потными, и начали пробираться через галдящую на разных языках толпу, мельтешащую у входа в рынок. Ковязин подозвал очередного индуса с тележкой, на которую должны складываться покупки, и мы нырнули в широко открытые двери. И в ноздри сразу же шибанул до тошнотворности мерзкий запах свежайшего мяса, ибо первым, как я уже говорил, шел мясной рынок — огромный ангар, увешанный свежеободранными тушами. Такого я действительно никогда не видел, разве что в старое советское время в киножурналах, демонстрировавшихся перед началом фильма в кинотеатре. Какой-нибудь сюжет из жизни мясокомбината, но, во-первых, это было очень давно, еще до эмиграции, а во-вторых, это было неправдой, ибо мяса при коммунистах в магазинах не было вообще, это уже такой расхожий трюизм — про мясо, которое вся страна везла из Москвы. И даже при наступившем капитализме, уже в новой стране, уже в эмиграции, я такого не видел — по количеству висящих рядками туш и по их свежести. От теленка до коровы, от ягненка до барана, от козленка до козла. Все, кроме свинины. «Pork not for muslims», «Свинина не для мусульман», гласит надпись в местных супермаркетах, но это не супермаркет, это мясной рынок, примыкающий к рыбному и мы пробираемся между чуть покачивающимися тушами, зажимая носы от нестерпимо резко и терпко пахнущего свежего мяса. Жена Безуглова, мадам Юлия, чуть не падает от этих ароматов в обморок, а я вспоминаю, как летом девяносто первого, когда лишь полтора месяца прошло со дня смерти моего деда, я сидел в своем кабинете на улице Крауля, тогда еще в городе Свердловске, в странной стране под названием Советский Союз и писал главу о том, как маг, он же мистик, Джон Иванович Каблуков пробирается сквозь мясные ряды на рынке в маленьком средневековом городке, и казалось мне, что фантазия моя всесильна, ибо я мог возродить к жизни уже не существующую в природе картину. Кто знал, что картина эта существует, бедный Джон Иванович, думал я, пробираясь сквозь эти окровавленные туши вслед за именинником, Сергеем Николаевичем Ковязиным тире Филом Леонидовичем Зюзевякиным, бедный Каблуков, как ему-то было дурно на том средневековом рынке, ведь пахло там намного хуже, думал я, минуя лишь несколько часов назад убиенных телят и коров, ягнят и баранов, козлят и козлов, а продавцы что-то галдели, кричали нам вслед, видимо, предлагали взять то вот эту филейную часть, то вот эту лопатку, то вот эту целую тушку козленка, то вот эту баранью голову, неободранную, лежащую на отдельном металлическом подносе, видимо, предназначенную для какого-то особенно праздничного блюда, которое положено есть ночью, сидя на крыше под арабским небом, глаза предлагаются самому почетному гостю, говорит Зюзевякин уже у самых дверей, ведущих прочь из мясных рядов, наконец-то мы можем перевести дух! После всего описанного рыбный воздух фиш-маркета — как дуновения свежего ветерка в лениво-жаркую дневную сиесту. Сиеста (еще можно писать «сьеста», только это мне меньше нравится), между прочим, начинается здесь в два и продолжается до пяти, банки закрываются в час и больше не открываются вообще, а магазины работают — естественно, что некоторые — в режиме нон-стоп, то есть круглые сутки, двадцать четыре часа работают здесь некоторые магазины, но это не записки туриста, это окончательная реконструкция текста «Замок одиночества», двенадцатая глава которого скоро проявится в этом тексте, а пока — о фиш-маркете. Перед тем, как попасть непосредственно в торговый павильон, мы прошли через какое-то подобие подсобки, в которой люди ярко выраженных южных и восточных национальностей обрабатывали рыбьи тушки. Они распарывали рыбу, они потрошили рыбу, они отрубали рыбьи головы, то есть они делали все, чтобы подготовить рыбу к продаже. Причем, рыбу — как собирательное понятие, ибо если я начну перечислять сорта, то все это превратится в довольно-таки неграмотное пособие по ихтиологии, хотя несколько лет своего отрочества я и прожил на море, в туманном городе Владивостоке, мне никогда и никому не объяснить, чем рыба-хаммуз отличается от лосося, а рыба-попугай — от океанской кефали. Скорее всего, вкусом, естественно, что внешним видом, но это максимум, на который я способен в описании. А значит... А значит, что просто пойдем мимо рядов. Скаты, палтусы и камбала. Маленькие и среднего размера акулы — пища для гурманов, между прочим, говорит мне Ковязин, показывая на свисающую со стропил, поддерживающих крышу рыночного ангара, акулу-молот, которую я видел до этого дня только на картинках, например, в старых иллюстрациях к книге Жюль Верна «Дети капитана Гранта», ведь это именно акула-молот проглотила ту самую бутылку, в которой было то самое письмо, которое вызвало то самое путешествие, про которое Жюль Верн и написал ту самую книгу, которое мое поколение еще читало в детстве. — А что из них готовят? — спрашиваю я у Зюзевякина. — Жарят на решетке, — отвечают он, а потом добавляет: — еще коптят, вкусно очень... Но акулу мы не покупаем. Тележка индуса заполняется пластиковыми мешками с какими-то невиданными никогда мною рыбешками, упомянем уже названных рыбу-хаммуз и рыбу-попугай, так же добавляется еще какая-то тварь с плавниками и выпуклыми глазами, ну а потом начинается самое главное, ибо если все должно быть как в моем романе, то куда без омаров, креветок, каракатиц и прочей подобной живности? Вот они, плетеные корзины, в которых шевелятся омары. Обезумевший от восторга Безуглов вылавливает огромного омара, недовольно шевелящего усами, и зачем-то пытается посадить его мне на лысину. — Выбирай, — говорит мне Ковязин, и я сам начинаю выбирать омаров, не очень больших, но и не очень маленьких, серо-сине-зеленых, с черными полосками на панцире, с мощными клешнями, каждый раз в десять больше самого большого из когда-либо виденных мною раков. Впрочем, если мне доверили покупать омаров, то до выбора королевских креветок (больших и полосатых) не допустили — это уже само по себе высокое искусство, выбирать королевских креветок, проверяя по цвету и крепости панциря их свежесть, возникает пауза, которая заполняется, как этот текст сейчас будет заполнен двенадцатой главой «Замка одиночества», перебиранием в корзине по соседству злобно щелкающих клешнями крабов с яркими, сине-красными панцирями — между прочим, по утрам, откушавши бутербродов с черной икрой и пролистав очередной номер газеты «Gulf today», а затем добравшись до теплейшей воды залива и погрузившись в нее по самую лысину, я частенько наблюдал таких же крабов, попавших в ловушку, установленную каким-то неведомым бедным арабом (почему-то мне так казалось, что этот неведомый ловец крабов рядом с нашей виллой, должен быть именно бедным арабом), но уже явно пора переходить к совершенно другому по стилистике, смыслу и направленности дискурсу...
«Именно так я кричал во сне в своем, уже далеком сейчас детстве. Ибо как раз в том возрасте, в каком ныне пребывает Парцифаль, мне начали сниться кошмары. Это, конечно, не означает, что до двенадцати лет мне вообще не снились страшные сны. Бывало, что под утро (впрочем, мне до сих пор кажется, что так лишь только говорится — “под утро”, что на самом деле это может быть любой час ночи. ведь кто его знает, что происходит со снами в действительности) я просыпался, как и положено, в поту и с широко распахнутыми глазами, а все лишь потому, что приснилась мне какая-нибудь очень неприятная дребедень, которую и словами-то передать нельзя, а вот приснилась, и ты проснулся в том состоянии, которое можно передать одним лишь словом — мерзость. Но счастье всех этих, довольно-таки неприятных сновидений, состояло в том, что они как бы были и как бы нет, то есть, уже проснувшись, я всегда мог понять, что это был всего лишь сон, а значит, можно спокойно вставать и идти чистить зубы. Но в двенадцать лет все изменилось и где-то с год меня мучили самые настоящие кошмары. И самое смешное (абсолютно не то слово!) в том, что именно в тот момент, когда я закричал, я вдруг вернулся в те свои давние двенадцать лет, и вернулись кошмары, один за другим, как марширующая армия, проходящая парадом мимо тоталитарных трибун (замечательно-выспренная метафора), так и они промаршировали в моем сознании, заставив ужаснуться еще больше — ведь если вдуматься, то все это я уже видел! Что все? Да хотя бы этот самый замок, стоящий на высоком холме и одним своим боком опирающийся на обрывистый утес, рывком спускающийся к морю. Я даже могу вспомнить, как и когда я впервые увидел этот сон. Было лето, самое начало июля, стояла жара, оглушительная, ошеломительная, раздражающая для наших мест жара — днем термометр спокойно уползал в тени за тридцать два, а то и тридцать три градуса, да и ночью не наступало покоя ни для тела, ни для души (хотя вы должны понять, что это сейчас я могу рассказывать о давно произошедшем именно так, как это делаю, тогда же я просто жил и совсем не думал о том, какой может быть жара — оглушительной, ошеломительной, раздражающей или какой еще). То лето было чуть ли не последнем, которое я полностью проводил на даче, этакая замечательная элегия в духе классической русской прозы, бор из корабельных сосен, на соснах же настоенный воздух, пологий спуск к большому и глубокому озеру, но у берега оно мелкое и хорошо прогретое, вода же чистая — давно нет на свете такой чистой воды и давно уже не плещет вечерами в этой воде рыба широко расходящимися кругами! Что было еще? Небольшой дачный хутор, несколько разностильных и разномастных домиков, отстроенных в этом самом бору некогда сильными мира сего, но давно уже оказавшимися не у дел, а значит, и дачный этот хутор (просто слово сие нравится мне намного больше, чем “поселок” или тривиальная “деревня”) давно уже был, что называется, тоже не у дел — так и не появилась некогда планируемая асфальтовая дорога, вместо начатого было строиться водопровода (несколько ржавых труб все еще валялись возле одного из домов) все пользовались двумя колодцами, один — на бетонных кольцах, второй же настоящий, с бревенчатым, покрытым изнутри мхом и еще каким-то странным налетом, срубом, от которого так и веяло всеми этими “не пей, братец, козленочком станешь!”, хотя вода (и это мне помнится до сих пор) была и в том, и в другом колодце отменная, всегда ледяная и кристально чистая, что вспоминается сейчас особо — как некий предельный шик навсегда ушедшей жизни. В общем, многое что можно рассказать об этом замечательном хуторе, ибо жанр русской элегии — штука чрезвычайно как занимательная, так и замечательная, но я веду сейчас речь о другом, ведь совсем по иному поводу пришлось раздобыть мне в запасах отца Эконома этот толстый блокнот, в котором и вывожу я в этот поздний час мало разборчивые каракули, примерно вот так: повод же, по которому мне пришлось достать из запасов отца Эконома этот толстый блокнот, очень прост — это кошмары. Да, да, именно те самые кошмары, которые пришли ко мне в один прекрасный день тем, уже давним, летом и не отпускали меня целый год. Помнится, что в тот вечер я лег спать позже обычного, но пора перейти к нормальному описанию... (что означает: повод же, по которому мне пришлось достать из запасов отца Эконома этот толстый блокнот, очень прост — это кошмары. Да, да, именно те самые кошмары, которые пришли ко мне в один прекрасный день тем, уже давним, летом и не отпускали меня целый год. Помнится, что в тот вечер я лег спать позже обычного, но пора перейти к нормальному описанию...) Помнится, что в тот самый день я лег спать позже обычного. Повторю: стояла жуткая жара, весь день я провел на озере, вечером же бабушка варила варенье и я никак не мог отправится к себе на второй этаж (так громко именовался чердак, где была для меня выгорожена небольшая каморка, в которой стояла старинная кровать с панцирной — так она, отчего-то, называлась — сеткой, да стул с гнутой спинкой, настолько древний, что был он покрашен простой масляной краской. Вместо стола я пользовался не то столь же древней конторкой, не то первобытным секретером, в общем, замечательное это было место, порою и сейчас мне кажется, что ничего лучшего на свете нет и никогда не было. Так вот, бабушка варила варенье, делала она это в большом медном тазу, таз стоял на печке, по всему дому разносился аромат, описывать который нет никакого резону, любой ведь может представить, как пахнет варящееся клубничное варенье, да еще если варят его в медном тазу, что стоит на печке, а печка в доме, расположенным в сосновом бору, который находится на берегу большого и чистого озера, и при этом тебе только-только исполнилось двенадцать лет, а это значит, что ты ждешь самого вкусного на свете лакомства — только что снятых с варенья пенок, и пить ты будешь крепко заваренный на колодезной (причем не из того колодца, что на бетонных кольцах, а из того, что в деревянном срубе) воде чай, сидя на веранде и смотря на то, как в свете керосиновой лампы — как раз в тот самый вечер что-то произошло с движком и внезапно погас свет, электрик же должен был приехать лишь утром, так что бабушка достала из кладовки керосиновую лампу, этакую замечательную штуковину с красивым названием “летучая мышь”, и я сидел на открытой веранде, лампа стояла на столе, озеро шумело где-то там, за уже темными в ночи соснами, из тьмы на свет летели ночницы и бражники (но тут для любого пишущего, пусть даже и под псевдонимом, наступает запретная зона, хотя очень жаль — ведь бабочки и их поклонники существовали задолго до рождения В.Н. и будут существовать... Да кто их знает, сколько они еще продержатся в этом мире!), кричала где-то вдали странная ночная птица, имени которой я не знал тогда, не знаю и сейчас, а еще надо добавить, что — как и положено в такие теплые июльские ночи, наступающие после невыносимо жарких дней — весь небосвод (а был он хорошо виден с нашей открытой веранды, даже несмотря на корабельные сосны) сиял большими и маленькими точками звезд, новолуние еще не наступило, так что зловещая пожирательница душ отсутствовала на этом замечательном летнем небе, давая мне всласть насладиться и обеими Медведицами, и широко распахнутыми крылами Лебедя, и изысканным “даблью” Кассиопеи — учебник астрономии для десятого класса средней школы лежал у меня на подоконнике чердачной каморки, впрочем, как и определитель бабочек Ламперта (еще дореволюционное издание, элегия продолжается), как и том с длинным и плохо запоминаемым названием — “Жизнь и ловля пресноводных рыб” известного российского натуралиста, охотника, собачника и прочее, господина Сабанеева. Но пора переходить к кошмару. Он никак не был связан с этим замечательным местом и тем восхитительным временем, которое переживает каждый из нас, пусть даже всего несколько раз в жизни. Он начался неизвестно в какой час и неизвестно когда закончился. Я запомнил его, что называется, от “а” до “я” и помню до сих пор. Мне снился Замок. Он был черным, может быть, что и черно-серым, но черный цвет был настолько сильным, что казалось — белое пространство сна залито антрацитовой тушью. Замок стоял на холме, холм был бурым, будто покрытым от подножия и до вершины выгоревшей от жары травой. К Замку вела дорога, которая петляла странной октаэдрной фигурой, проще говоря, выписывала восьмерку, и по этой дороге , повторяя все ее изгибы, поднималась к подножию Замка маленькая человеческая фигурка. Это был я. В каких-то лохмотьях, нечесаный, немытый, с грязными и босыми ногами. Одна рука у меня была перевязана окровавленной желтой тряпкой, на другой же мне запомнились ногти — отросшие в добрый сантиметр, черные, чуть ли не загибающиеся, как когти. Я шел в Замок и я отчетливо знал, что мне этого делать не надо, ведь там меня ждали и ничего хорошего это мне не сулило. Кто ждал? Этот вопрос абсолютно не интересовал меня, главное — что ждали, и вот я уже стою у самых ворот Замка и стучу в высокие и наглухо закрытые ворота. Они распахиваются. И за ними — пустота. Такая же черная и бездонная, как цвет самого Замка. Мне надо сделать первый шаг, но я понимаю, что там — пропасть, и дна у нее нет, а если и есть, то стоит ли говорить, что со мной случится, когда я долечу до него? Но тут вдруг из тьмы появляется тонкий луч света, робкий и еле теплящийся, так горит фитиль лампы “Летучая мышь”, когда в ней заканчивается керосин. И я иду вдоль этого луча, понимая, что под ногами у меня ничего нет, то есть я иду по воздуху, и от этого мне становится совсем жутко. И в конце луча меня ждет дверь. И еще кто-то, стоящий там, за дверью, тот, кто и выманил меня в этот Замок, погнал в долгий и многолетний путь, в котором у меня выросли ногти длинной в добрый сантиметр и что-то случилось с левой рукой, отчего сейчас она обмотана желтой окровавленной тряпкой. Да и сам я весь грязный, заросший и нечесаный, и иду уже много-много лет. И вот путь мой подошел к концу, какое-то мгновение — дверь откроется, и я узнаю, кто же ждет меня там, за ней. Друг, враг, добрый маг, злой волшебник, великий король, мерзкий узурпатор, может быть кто-то, чье лицо вообще лишь отдаленно напоминает человеческое, а на самом деле это не лицо, а личина, надеваемая специально для таких случаев и скрывающая за собой мерзкую и оскаленную пасть верфольфа, волка-оборотня, с окровавленными от предыдущей охоты клыками и столь жаждущего поскорее вонзить их в тело новой жертвы? Или же это паук с человечьими глазами и ядовитым стрекалом, все его восемь ног уютно расположились вокруг готовой в любой момент распахнуться двери, и как только она со скрипом откроется, так они сразу же заграбастают ожидаемого визитера, затянут вглубь паутины, в самое логово, что находится там — где-то глубоко внизу, в далеких и заплесневелых подвалах Замка? Или это замечательное порождение извращенной фантазии неудовлетворенной жизнью и мужем Мэри Шелли, голем со звучным именем Франкенштейн, поджидающий очередную жертву, которой — на этот раз — окажусь я? Что толку гадать, дверь должна открыться и я должен войти. Она скрипит, она открывается, я делаю один шаг, другой, мои глаза крепко зажмурены от ужаса, но я знаю, что их необходимо открыть. И я открываю глаза и кричу в ужасе от того, что увидел. И сон кончается. И я вновь кричу, и не только Парцифаль смотрит на меня с удивлением. — Что это с вами? — слышу я за спиной участливый голос Босса, — может, вам надо помочь?»
— Ну, — говорит нам Ковязин, когда невесть какой по счету пластиковый мешок с морепродуктами добавляется в коляску худосочного индуса, — что мы забыли? — Мы забыли устрицы, — говорю я. — Ты хочешь устриц? — спрашивает меня именинник. — Зюзевякин с Каблуковым постоянно едят устриц, — капризно говорю я, — а значит, я тоже хочу устриц... —- Посмотрите на него, — говорит Юля Безуглова, — писатель Матвеев хочет устриц! — Да, хочу! — продолжает капризничать писатель Матвеев. — Сашка, — спрашивает Зюзевякин у шофера, который выступает еще и в качестве постоянного справочного бюро, — здесь есть устрицы? — Здесь нет устриц, — отвечает влюбленный в дочку именинника шофер, — устрицы есть в супермаркете. — Ты будешь есть устриц из супермаркета? — спрашивает Каблукова Зюзевякин и тот только кивает в ответ. — Тогда идем на фруктовый рынок, — говорит Ковязин, — а потом — за устрицами. Согласны? Все согласны, вот только фруктовые ряды я описывать уже не буду. Ну, манго, ну, личи, ну, плоские персики, ну, ананасы и бананы, ну, дурианы, что привозят чуть ли не из Индонезии, да еще столь любимые как Каблуковым, так и мною рамбутаны — снимаешь плотную коричневато-синюю кожицу, утыканную странными красными хвостиками, а там нежнейший серебристо-лунный плод (можно еще написать — «плод цвета спермы») с таким же странно-нежным вкусом (возвращаясь к первой главе этой реконструкции можно дополнить фразу «все женщины любят, когда их сосут» фразой «далеко не все женщины любят глотать», видимо, для того, чтобы глотать любили все, их с детства надо кормить исключительно рамбутанами), пора всей нашей честной компании грузиться обратно в «понтиак» и отправляться на виллу, как и мне пора переходить к следующей главе, которая будет посвящена дальнейшему бытию писателя Матвеева в столь внезапно свалившейся на его голову эмиграции и в попытках обрести земное счастье на ниве медиа-бизнеса. Проще говоря, пора уже рассказать, каким образом я все же смог воплотить, что называется, в жизнь безумный проект под названием «Beatles: радиоверсия».
[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]
|
| Следующая глава | К списку работ |