Андрей МатвеевЗамок одиночества.Окончательная реконструкция текста.[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]
Глава четырнадцатая
Но пора начинать есть устрицы. Вы знаете, как это делается? На самом же деле все это совсем не так, хотя прежде, чем я начну объяснять, как надо есть устрицы, надо немного сказать о том, как их покупают. Так как на фиш-маркете устриц нет, то покупают их в другом маркете, с приставкой «супер». Возле зюзевякинской виллы расположены два супермаркета, один — с непроизносимым мною арабским названием, другой с названием английским, но точно я его сейчас не воспроизведу. Если предположить, что вилла находится посредине, то арабское название будет по правую руку, как и положено всему правоверному, а английское — по левую. Самое смешное, что когда хозяин виллы с гостями собирался в экспедицию за спиртным, то ему тоже приходилось ехать налево, получается забавная игра смыслов: пойти налево не в смысле пойти от жены (традиционное понимание) в поисках телесных утех, а поехать налево для того, чтобы совершить нечто, официально не принятое на территории этой страны, к примеру, купить несколько бутылок водки, текилы, коньяка, вина и прочее, прочее, прочее. И поездки эти так забавны, что я просто вынужден сделать еще одно ответвление в повествовании, тем паче, что утреннее посещение фиш-маркета в день рождения нашего хлебосольного (доллара, между прочим, на сигареты не выпросишь, хотя это и не совсем так) хозяина к этому просто обязывает: это ведь только писатель Матвеев явился под жаркое арабское небо нищим и абсолютно непьющим, остальные квасили по-русски, то есть круто, как сказал бы незабвенный Бивис такому же незабвенному Батхеду... Кстати, насчет нищего писателя Матвеева. Он умудрился там даже пуститься в небольшую спекуляцию (видимо, воздух виллы, ее атмосфера, постоянно пропитанная сладостными для стороннего уха разговорами о сделках и деньгах, ударение в последнем слове ставьте как хотите, пробудил в нем подспудно и крепко дремавшие коммерческие таланты), купив в замечательном магазине «Animals world», что переводится как «Животный мир» — у входа в этот магазин стоял, между прочим, древнего и — как следствие — очень достойного вида «роллс-ройс», принадлежавший индусу-хозяину, хозяин на нем не ездил, предпочитая какую-то современную и довольно навороченную спортивного типа колымагу, а «роллс-ройс» стоял этаким памятником миру истинной арабской роскоши, — книгу про собак породы «чау-чау» за сорок дирхем и перепродав ее за сто двадцать дирхем. Вообще-то в этом магазине Саша Безуглов покупал Каблукову книги про далматинов. А у Слуцкого тоже была собака, в России естественно, не в Эмиратах. И собака эта была породы «чау-чау». Такая китайская порода с синим языком, которую иначе, чем в кавычках, не напишешь. Мартин этих чау ненавидит и когда видит, сразу хочет сожрать — видимо, каким-то образом прознал про то, что такая собака была некогда у некоего Слуцкого. Текст приобретает явно параноидальный оттенок, от устриц к выпивке, от выпивке — к чау-чау, уже без кавычек. Так вот, когда я сидел вечером на замечательном диване в холле вилы — бамбук, шелк, ручная работа — и листал толстющую книженцию американской дамочки А.К. Николас под названием «Далматин», то со своих коммерческих похождений вернувшийся Слуцкий подсел рядышком и завопил, какая это замечательная книга и как он хочет такую же. Я был зол на него, я был тогда жутко зол на него, это сейчас, когда я знаю, что он переехал на историческую (его историческую) родину и сам побывал там в июне девяносто восьмого с небольшим вояжем, я его жалею — плохо, когда вокруг так много евреев, а еще бедуины и палестинцы, очень плохо там еврею Слуцкому. А тогда я его не жалел и в голове моей сразу же созрел гениальный коммерческий план. — Это очень дорогая книга, — сказал я Слуцкому, — ее мне купил Безуглов за триста дирхем. — Это очень большие деньги, — уважительно кивнул головой Слуцкий и перевел в доллары, — это почти восемьдесят три бакса, очень дорогая книга! — Да, Игорь Борисович, —сказал я печальным тоном, впадая в какую-то арабо-семитскую интонацию (между прочим, как мне поведал в Израиле три года спустя наш гид, арабы и евреи — двоюродные братья, впрочем, это я и так давно знал), — это дорогая книга, Саша Безуглов сделал мне этот подарок потому, что очень высоко ценит тот роман, который я сейчас пишу, роман это называется «Замок одиночества» и он будет намного лучше «Эротической одиссеи», фильм по которой ты хотел поставить как продюсер, помнишь, Игорь Борисович? —- Помню, — так же грустно ответил Слуцкий. — А книги там есть и дешевле, — сказал я ему, — в пределах ста двадцати дирхемов. — За сто двадцать дирхемов я куплю! — с восторгом завопил Слуцкий и побежал в столовую (большую такую залу с огромным столом) ужинать, а я пошел к Безугловым обсуждать свой план. На самом деле маленькая книжка про чау-чау (уже окончательно без кавычек) стоила в «Animals world» всего сорок дирхемов. И они у меня были: на второй день нашего пребывания в Дубае (Дубаи, Дубаях) Зюзевякин подарил мне на мелкие расходы бумажку в пятьдесят дирхемов, ибо зачем мне были нужны наличные деньги? Жил я как сын шейха — меня возили, меня кормили, за меня платили, так что наличные деньги мне были не нужны, хотя десять дирхемов я на какую-то фигню все равно потратил (по-моему, на мои любимые сигареты «benson & hedges»), но для выполнения плана мне нужны были еще стирательная резинка и карандаш, за этим, собственно, я и пошел к Безугловым. У них — что естественно для людей, отправившихся на виллу в Эмираты — была с собой видеокамера и еще куча всего, но ни стирательной резинки, ни карандаша не было. — Я тебе дам десять дирхемов, — сказал Безуглов, — возьмешь в долю! — Возьму! — пообещал я и тоже отправился в столовую. На следующий день план к вечеру был выполнен. То есть, я купил книгу, стер (очень аккуратно — хорошая резинка попалась) циферки «40» и написал «120». А потом началось шоу. Приехал Слуцкий и вцепился в эту дурацкую книжку про его дурацких чау-чау (я, почему-то, всегда, когда вспоминаю Слуцкого, думаю об одном — забрал ли он с собой собаку в Израиль, а если забрал, то как она там, бедная, на израильской жаре, под почти таким же жарким, как и в Эмиратах, небом), сказал, что книжка хорошая, но дорогая, вот если бы сто дирхемов... — Надо платить, — сказал ему толстым (то есть суровым и важным одновременно) голосом Зюзевякин, он же Ковязин, и добавил: — Матвеев свои деньги потратил, а человек он не богатый! — Надо платить, — добавил с другой стороны дивана Безуглов, — он специально, зная твою занятость, Игорь Борисович, за этой книгой в «Animals world» ездил, заботился, беспокоился... — И Слуцкий дрожащей рукой полез в бумажник. И у меня оказалось сто двадцать дирхемов, это была первая и единственная в жизни операция купли-продажи, которую я совершил. Ковязин похвалил меня и глаза его в этот момент чему-то отчаянно смеялись, а мне ни капельки не было стыдно, потому что тогда я был на Слуцкого (как уже писал) очень зол. А на следующий день, между прочим, я купил себе на эти деньги джинсовую куртку, за нее просили сто восемьдесят, но со мной был Зюзевякин и я купил ее за девяносто, тридцать у меня осталось, Безуглов добавил мне еще, и я купил подарок дочери, мне был сорок один год, я был автором четырех романов и писал (точнее, тогда я еще думал, что допишу его в первоначальном замысле) пятый. И я радовался как ребенок тому, что облапошил бедного еврея Слуцкого и купил себе среднего качества джинсовую куртку и подарок дочери, почему-то я вспоминаю об этом очень часто, смотрю на небо, а потом отвожу глаза, хотя — кто мне скажет, что я был не прав? А что касается пятого романа, то именно сейчас он стремительно идет к концу, тест-контекст, текст-контекст, текст-контекст. Текст.
«Не видно было ни зги... Красивая фраза, не правда ли? Всю жизнь я ставил красоту фраз превыше всего на свете. Порою мне даже казалось, что чем пакостнее и отвратительнее мир за окном моего кабинета, тем ярче и прекрасней получается выстукиваемая на машинке фраза. И уж не было никакого сомнения в том, что мир фраз намного приятнее для общения, чем привычный мир людей, а я в этом мире — демиург, создатель, властелин и повелитель. Боже, как все же я ошибался! И особенно ясно становится это в тот самый момент, как я оказываюсь в темном — повторю: не видно ни зги — помещении псарни. Лишь через все еще открытый проем двери видно, что на дворе сейчас ослепительно солнечный день и поджидающие меня у входа Босс, Парцифаль, сэр Мартин и Буля вот-вот могут расплавиться, стечь наземь этакими жидкими лужицами, вот было бы здорово, думаю я, не понимая, что мне делать дальше, если бы они расплавились, а я стал бы свободен, тогда я бы выскочил стремительно — как молния, как стрела — из этой жуткой клетки, в которой оказался (как вы понимаете, не только псарню я здесь имею в виду), отыскал бы джип — ведь должен же где-нибудь поблизости быть гараж. Плевать на то, что я никогда не сидел за рулем, методом тыка я бы заставил машину двигаться и она затряслась бы по неровным ухабам той самой грунтовой дороги, что ведет к аэродрому. А дальше... Но тут дверь скрипнула и начала закрываться. — Эй, — закричал я, — что вы делаете? Даже Парцифаль не ответил мне, а полоска света становилась все уже и уже, пока не исчезла совсем. Мало того, что я остался один, что вокруг меня неизвестность, так еще и тьма кромешная, египетская, как говорили во времена серебряного века русской литературы. И тут начал зажигаться свет. Бледный, какой-то сиреневатый, исходящий и с потолка, и со стен. Наконец, стало можно рассмотреть все помещение псарни и я начал оглядываться. Это была большая комната, очень большая, практически, ее можно было назвать залой. По обе стены располагались высокие клетки, между которыми и находился проход, в самом начале которого стоял ваш покорный слуга. Проход упирался в лестницу, ведущую, по всей видимости, на второй этаж, но чтобы узнать, так ли это, мне надо было пройти между клеток, в каждой из которых сидело по псу. И все они сейчас смотрели на меня. Причем, именно так, как я это и предполагал — с ненавистью в глазах, с оскаленными пастями и жаркими, плотоядными языками. Но мне ничего не оставалось, как сделать очередной шаг вперед и я вступил в коридор, ведущий между клетками. На каждой из них висела табличка с указанием породы, пола, клички и возраста. С левой стороны от прохода помещались кобели, справа — суки. И первая же пара зверей повергла меня в настоящий ужас. Судя по надписям, это были бульмастифы. Уже потом, когда я живой и невредимый выбрался из псарни, с честью отработав свой первый рабочий день в новом качестве, Парцифаль поведал мне, что этих жутких псов в ХIХ веке вывели англичане — для борьбы с браконьерами. И мне сразу же стало жалко всех тех, кто пытался в королевских лесах отведать запретной оленины или хотя бы желал поймать силками пару убогих кроликов. Две здоровенных псины, порыкивая, смотрели на меня, прижав головы прямо к сетке. Были они не меньше восьмидесяти с половиной сантиметров (проверьте по любому атласу пород, хотя бы по такому же, как лежит сейчас у меня на письменном столе) в холке, большие головы, умные и безжалостные глаза. Слоны, кабаны, танки, бронетранспортеры, что угодно, но только не собаки — не дай Бог попасться такой на пути, она догонит тебя, как бы ты не стремился убежать, подомнет тебя всей своей тушей, оскалит пасть, но если бы сразу наступила смерть! О, нет, псы эти предназначены для другого — они будут держать тебя между лапами и поигрывать, как пойманной птичкой, пока не подойдет егерь и не отведет в королевский суд, где ожидает лишь одно наказание — уже вроде бы ускользнувшая смерть. Коричневые с темными, почти черными подпалами, на высоких, мощных лапах, девочка и мальчик, сука и кобель, Молния и Факел, хотя надо бы наоборот — мальчик и девочка, кобель и сука, Факел и Молния... Но мне пора дальше. Следующая пара была еще ужасней и сразу же напомнила мне ту сказку о солдате, который овладел волшебным огнивом. Помните, там еще была собака с огромной головой и глазами, как обеденные тарелки? Теперь я верю, что это была не сказка, ведь я видел такую собаку и даже могу назвать породу — “Бордосский дог”, было написано на клетке и не верить надписи у меня нет причин. Голова собаки поразила меня своей величиной — не менее пятидесяти сантиметров в диаметре, если, конечно, у кого-нибудь хватит смелости измерить ее сантиметром. Не такая высокая, как бульмастиф, но кажущаяся еще мощнее, кирпичной, почти красной масти, покрытая складками, с огромной ощерившейся белейшими, гигантскими клыками пастью — вот такими были представители следующей парочки, звали которых Барон и Тетушка Мэгги (именно эти клички были выбиты на позолоченных табличках), и мне стало не по себе, как только я представил, что случился, когда придет время открывать эти клетки. Но это были только цветочки. К тому времени, когда я дошел до лестницы второго этажа, я был в абсолютной испарине — мало бульмастифов и бордосских догов, так нет, все мыслимые пожиратели плоти были, казалось, собраны под этой крышей. Начиная от совсем уж ненавистных мне, крысоподобных бультерьеров и приземистых, но зловещих амстаффов (американских стаффорширд-терьеров) до аргентинских догов, филу де бразилейру и еще Бог знает каких псов, включая невозмутимых мастино и парочку тривиальных доберманов, плюющихся от злости слюной в мою сторону. Двадцать клеток, двадцать собак, десять пород, представители которых смотрят сейчас на меня глазами удава Каа и в глазах каждого пса лишь одна мысль — кто из них будет первым? Внезапно раздался голос — как я узнал потом, у входа в псарню было вмонтировано переговорное устройство, чтобы можно было переговариваться с тем, кто внутри, не подвергая опасности тех, кто снаружи. И принадлежал этот голос моему молодому подопечному, наследнику всего этого проклятого Замка, юному кинологу Парцифалю. — Там дальше есть еще одно помещение с собаками, откройте дверь в стене и пройдите! Дверь оказалась прямо за лестницей и мне ничего не оставалось, как выполнить поручение, тем паче, что выход из псарни все еще был закрыт. Клеток здесь оказалось меньше, да были это даже не клетки, а какие-то подобия лошадиных стойл, только меньшего размера. И собаки в них были другими. И впервые я понял, что эти, с детства ненавистные мне звери, могут быть настолько красивыми, что воистину — от красоты этой замирает сердце! Здесь были борзые, как русские псовые, так и персидские салюки. Рядом с ними — английские серые гончие, знаменитые грейхаунды. Парочка фараоновых собак своими точеными формами и изысканными головами напомнила мне почему-то китайский фарфор черт-знает-каких эпох и династий, настолько они были прекрасны в этой своей точености и изысканности. А потом я подошел к последней собачьей паре и просто застыл как вкопанный. Это были не очень крупные, но явно сильные звери, судя по всему, происходящие из охотничьих сословий. Висячие уши, длинные, крепкие хвосты, высокие, сильные ноги. Но не только грациозная стать псов поразила меня. Это были собаки потрясающего окраса — на ослепительно-белом фоне кисть неведомого мастера раскидала пригоршни изумительно круглых черных пятен, причем равномерно по всей шкуре, пощадив лишь собачьи морды (пятен на них было намного меньше, чтобы их пересчитать, хватило бы пальцев одной руки), хотя не забыв добавить еще один утонченный штрих — вокруг темно-карих собачьих глаз, отчего-то бездонно-печальных, все тот же художник провел тоненькой кисточкой круговую подводку, отчего глаза как бы смотрели на меня через элегантные очки. И еще надо добавить про потрясающую красоту головы — будто все тот же художник сменил кисть на резец, взял глыбу мрамора и после долгих трудов изваял из нее некий общий символ собачьей красоты, не большой и не маленький, не легкий и не тяжелый, не выпуклый и не приплюснутый, а абсолютно гармоничный череп, скрывающий в себе — если судить все по тем же печальным глазам — живой и пытливый ум... Я был покорен, я стоял, чувствуя себя человеком, после долгого перерыва вновь обретшим любовь. Взаимная она будет или нет — это не волновало меня в тот самый момент, когда я, не отрываясь, смотрел на эту пару самых чудесных на свете псов и единственное, чего мне хотелось, так это выпустить их из загонов, погладить по бархатистым, пятнистым шкурам и отправиться куда глаза глядят, хоть на край света, лишь бы рядом шествовали эти изумительные создания, называемые (как гласила табличка) далматинами, или далматскими собаками, или као де далмаци (последнее название мне понравилось больше всего). Того пса, что был повыше и явно относился к мужским представителям собачьего племени, звали Морисом, а девочка откликалась на кличку Бланка, и они явно были под стать свои именам — Морис и Бланка, прелестная пара, вид которой сразу же заставил меня перестать бояться. Кого? Собак, конечно. Я продолжал бояться Босса, я трепетал перед сэром Мартином и опасался Були, даже Парцифаль — и тот вызывал во мне странные вибрации, я все еще не мог понять, чего мне следует ожидать от своего подопечного, не говоря уже о моем пребывании в Замке вообще — этого я боялся больше всего на свете, ведь был таинственный подвал, были крутые склоны обрыва над морем, были потайные комнаты и лабиринты, полные зеркал, в которых можно было заплутать, да так, что годами ты мог странствовать между двумя дверями, но так никогда и не вышел бы на свободу. Но собак я больше не боялся, а значит, что не боялся и псарни, и единственное, что мне хотелось знать — так это что мне следует делать в своем новом качестве, с чего начать, чтобы оправдать надежды Босса и не закончить так, как мой предшественник — от рук то ли самого Босса, то ли сэра Мартина, то ли Були, разницы, в общем-то, никакой, ибо смерть — она одна на все времена, хотя у вестников ее разные лица. И тут снова включилось переговорное устройство. — Ну что, понравились псы? — раздался голос Парцифаля. — Понравились, — тихо ответил я. — Тогда начинай их кормить, мясо и тележка в кладовке, что у входа в первый зал. Я с сожалением отошел от далматинов и пошел в первый зал. Когда же, погрузив на тележку порубленные аккуратными кусками окровавленные ломти парного мяса, я вновь оказался между клеток с бульмастифами, то страха во мне все еще не было — надо было просто накормить собачек, это я понимал очень хорошо!»
Кстати, именно в вышеприведенном куске зародыш романа, который мне еще предстоит написать — «Собаки Бога», надеюсь, что он будет шестым. Ну а пока вновь возвращаемся к контексту. То есть к устрицам, хотя прежде надо, все же, съездить за спиртным. Если ехать за спиртным, то надо повернуть на трассу, ведущую в Шарджу, а там будет свороток, после которого — странная для этих мест, почти что проселочная дорога, проехав где-то с километр по которой, машина подъедет к лавке. Лавка — это ангар такой со стеклянным фасадом, находится этот ангар за высоким бетонным забором, в заборе — калитка, возле калитки — мальчик. То есть, сколько мы не приезжали, там всегда стоял один и тот же мальчик. Стоял и ждал, когда подъедет большой джип, за рулем которого будет сидеть араб. Внутрь арабам нельзя — «not for muslims!» — но можно протянуть мальчику деньги из окошка, он исчезает, джип плавно трогается с места, появляется мальчик и на ходу протягивает в полуоткрытое окошко пакет. Арабы — тоже люди, и они тоже выпивают, но — чтобы никто не видел. Потому и стоит у входа в ангар мальчик. Мы ему не нужны, мы спокойно выходим из машины, я сразу же иду к автомату с банками всяческого питья и бросаю в щель один дирхем. Выбираю «колу» которая «кока» и нажимаю кнопку. «Коку» я предпочитаю «пепси», как омаров предпочитаю крабам. Это значит, что скоро речь дойдет и до устриц, но пока я открываю банку с ледяным питьем и иду вслед за своими попутчиками в ангар, заставленный ящиками и бутылками. Зюзевякин берет бутылку «хеннеси», две бутылки «текилы», ящик пива и что-то еще. Что-то берет Безуглов, а я смотрю на полки с французским вином и изучаю не столько ценники, сколько надписи на бутылках. Надписи знакомые — в основном, по книгам. От бордо до божоле, от божоле до мальвазии. Устрицы, между прочим, уже куплены и лежат в холодильнике. Мы взяли дюжину устриц, прямо со льда. Зюзевякин велел Ясми положить их дома тоже на лед. В супермаркете с английским названием, где мы покупали устриц, черная икра иранская, потому, наверное, по утра на вилле я ем контрабандную икру, из низовьев Волги — иранская очень дорогая. Устрицы тоже дорогие, но дешевле. Текст опять становится параноидальным, как и вся моя жизнь, «вся жизнь — безумна», самый гениальный слоган, придуманный неизвестно когда и неизвестно кем. Хотя ничего более безумного, чем девяностые, в моей жизни не было. Китайцы (древние) были правы, когда сказали — «не дай вам Бог жить в эпоху перемен», понятно, что Бог у них свой, китайский, точнее, очень много своих китайских богов, но смысл от этого не меняется. До конца девяностых остается семь месяцев. До конца этого романа — семь глав, если считать эту. Впрочем, ее можно уже не считать, так что остается всего шесть.
[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]
|
| Следующая глава | К списку работ |