Андрей Матвеев

Замок одиночества.

Окончательная реконструкция текста.

[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]

 

Глава одиннадцатая

 

На самом деле меня до сих пор не покидает убежденность в том, что под изысканным фасадом и за комфортными интерьерами зюзевякинско/ковязинской виллы скрывался самый настоящий ящик Пандоры. Непонятно? Поясняю свою мысль.

Откуда, скажите вы мне, у уральского бизнесмена средней руки могут найтись такие средства, чтобы не только снять, но и содержать по полной программе удобную и комфортабельную виллу в самом дорогом районе не самого дешевого города очень богатой страны?

(И тут опять вынужденная пауза, прочерк в контексте, отступление в скобках: надо мной можно смеяться, но этот чертов текст явно несет на себе некий мистический оттенок. Стоило мне в прошлом году взяться за эту реконструкцию, как нагрянуло пресловутое семнадцатое августа. Ладно, проехали, оклемались, пережили зиму, перевалили — почти что, надо отметить — за весну, второго мая я вновь сел за эту рукопись, прошло десять дней и очередного премьер-министра, а с ним и все правительство отправили в отставку. — Интересно посмотреть, чем все закончится! — сказал мне несколько минут назад драматург Николай Коляда, лишь сегодня вернувшийся из Италии, точнее говоря, с Сицилии, а еще точнее — с театрального фестиваля в Таормино. — Что посмотреть, — поинтересовался я, — чем закончится роман? — Нет, — уточнил Коля, — чем закончится вся эта богадельня после того, как ты закончишь роман. — Так что придется заканчивать, а потому закрываю скобки.)

И возвращаюсь к вилле. Как в прямом, так и в переносном смысле. То есть — если в прямом — то я открываю дверку в бетонном заборе и вхожу во дворик, маленький и очень уютный, покрытый хорошо стриженным ковром газона. Стрижет садовник, по-моему, пакистанец. Он приезжает утром на велосипеде и занимается приведением зеленых насаждений в порядок. После дворика он обихаживает цветы в доме — что-то подрезает, подкручивает, подсыпает, естественно, что поливает. Очень веселый пакистанец в белых штанах и голубой рубахе-балахоне. (Можно написать и так — голубом балахоне-рубахе). Потом садовник опять садится на велосипед и уезжает на другую виллу. Когда я открываю дверку и вхожу во двор, то садовник как раз сворачивает шланг для полива и что-то радостно говорит мне на смести очень хорошего пакистанского (есть такой или нет?) и очень плохого английского (вроде моего). Но все это — если я возвращаюсь на виллу в прямом смысле, а если в переносном , то мне надо вернуться к началу главы, к тому абзацу, в котором я писал следующее: откуда, скажите вы мне, у уральского бизнесмена средней руки могут найтись такие средства, чтобы не только снять, но и содержать по полной программе удобную и комфортабельную виллу в самом дорогом районе не самого дешевого города очень богатой страны?

Конечно, Зюзевякин на то и Зюзевякин, чтобы любить комфорт. Честно говоря, Каблуков тоже ничего не имеет против, сказочные эмиратские утра надолго запали в его — каблуковскую — память, ведь как это здорово: встать в районе полвосьмого, когда вся вилла еще погружена в сон, спуститься на первый этаж, выйти во двор, взять засунутую почтальоном под дверку, ведущую из дворика на улицу, газету «Gulf today», то бишь «Залив сегодня», потом пройти на кухню, достать из холодильника сливочное масло и стеклянную вазочку с черной зернистой икрой, контрабандными (не спрашивайте меня, откуда я это знаю, просто знаю и все) пятикилограммовыми жестяными банками с которой забит морозильный шкаф, стоящий здесь же, на кухне, так вот, взять сливочное масло, намазать на хлеб, сверху — икорочки, потом еще один бутерброд сделать и еще один — Бог, как известно, троицу любит, затем налить холодного томатного сока в высокий толстостенный стакан, потом сгрузить все это на поднос и вынести все на тот же дворик, сесть в шезлонг, откусить бутерброд и открыть газету — цветная офсетная печать, хорошо разбираемый шрифт, газета на английском языке, белый человек сидит в шезлонге и читает газету, закусывая бутербродами с черной икрой перед утренним купанием, после бутербродов и томатного сока положено выпить чашечку кофе, ну а потом уже — на пляж, так как, скажите мне, может забыть Каблуков эти фантастические эмиратские утра, полные неги, томительной лени и обалденного комфорта?

Но ведь не для того завел здесь Зюзевякин эту виллу, чтобы Каблуков набивал свое брюхо бутербродами с контрабандной черной икрой, но тогда для чего?

На этот вопрос у меня до сих пор нет ответа, хотя я в курсе того, какие странные и зловещие персоны посещали иногда этот оазис в двадцати метрах, то есть в двух минутах ленивой ходьбы от берега Персидского залива. А если и не зловещие, то загадочные. И еще — влиятельные, очень влиятельные персоны посещали иногда эту виллу, что всего в двадцати метрах, то есть в двух минутах очень ленивой ходьбы от берега Персидского залива. И не только из Екатеринбурга, но и из Москвы, и из Владивостока. То есть практически со всей России. Этакое Лонжюмо — когда-то, еще при царе, будущий диктатор В.И.Ленин держал в Швейцарии партийную школу в местечке Лонжюмо, куда приезжали господа революционеры со всей России. Я, конечно, не могу утверждать, что зюзевякинская вилла в Дубае (Дубаях) выполняла именно такую функцию, ведь в тот момент, когда нищего писателя Матвеева привезли и поселили в этом райском уголке, на ней жили вполне обыкновенные и милые люди, не милым мне был один Слуцкий, да и то по вполне определенным причинам — я был на него слишком зол за его алкоголизм, бездарность в делах, что привела к проблемам у брата моей жены, а если по твоей (отчасти) вине — ведь это я притащил его работать в нашу со Слуцким фирму — возникают проблемы у брата твоей жены, то они возникают и у тебя, это аксиома.

Вообще-то поначалу (особенно после того, как я выслушал душещипательную историю шофера Саши о его любви к хозяйской дочке) все это мне напоминало этакий странный эмигрантский уголок почти что на широте экватора. Безумная Россия в Арабских Эмиратах. Отчасти это связано с тем, что любимой певицей постоянных жителей виллы была Люба Успенская, этакая роковая блондинка с блядскими интонациями в голосе, сидишка с ее песнями всегда торчала в музыкальном центре и кто-нибудь, проходя мимо, обязательно нажимал «play». Собственно, именно эта картинка — фантастические арабские сумерки и хрипловато-кафешантанный голос мадам Успенской — натолкнули меня на мысль впервые в жизни написать пьесу, называться она должна была «Эмираты» и я ее даже начал писать, в начале девяносто шестого. Написал первое действие и стер с жесткого диска своего первого компьютера, того самого подержанного «оливетти», который купил весной девяносто пятого на те пятьсот долларов, что мне подарил мой добрый приятель Саша Безуглов (смотри первую главу реконструкции). Речь в этой пьесе шла как раз о такой вот вилле, принадлежащей очень странному человеку — то ли крестному отцу, то ли просто крутому дядьке, не очень-то разборчивому в средствах (уменьшенная копия Босса из текста «Замка одиночества»), который окружен такими же странными, хотя и не такими масштабными людьми, была и сексуальная линия, а должно было все это заканчиваться приездом наемного убийцы и выстрелами в темноте арабской ночи. Но пьесу я тогда не написал, хотя первый свой драматургический опыт сотворил именно после возвращения из Эмиратов — осенью девяносто пятого, перед тем, как вплотную засесть за «Beatles: радиоверсия», я за четыре дня сделал некий пастиш под названием «Луиза, или отчего Марк Дэвид Чэпмен решил убить Джона Леннона, хотя, впрочем, какое нам всем до этого дело?» Пьеса эта не поставлена до сих пор, хотя напечатана почти сразу же, как написана — бывший мой друг Виталий Кальпиди как раз тогда начал издавать журнал «Несовременные записки» и тиснул ее во втором номере за 1996 год, хотя тут я забегаю по хронологии, об этой пьесе должно быть в одной из следующих глав, где я опять вернусь к медиа-бизнесу, сейчас пора вернуться к тексту и аккуратно вставить в контекст очередную главу самого «Замка...»

 

«Комната как комната (пусть даже их целая анфилада) и ничего в ней особенного нет, хотя и расположена она в Замке, находящемся на самом краю света. Впрочем, мне придется настолько часто бывать в этом помещении, что я еще смогу описать в своем пухлом блокноте и типично-подростковые стены, то бишь стены, увешанные плакатами и фотографиями кумиров, идолов, героев (не говоря уже о смуглолицых, или же белокожих, или же... — впрочем, у каждого ведь свой вкус — дамах, дамочках, девочках, девицах), да и весь интерьер этого мальчишеского царства, собственно, я и хотел приступить сейчас именно к этому, но повторю — отнюдь не роман пишу я сейчас. а просто фактографирую то, что произошло со мной за последний месяц и — видит Бог! — совсем не до романтических воспоминаний из поры собственной ранней юности было мне в тот момент, когда мы с Парцифалем переступили порог его владений.

На самом деле я чувствовал себя последним идиотом. Как бы вот оно — начало новой жизни, и — следуя всем канонам не мною выбранного жанра — я должен сейчас приступать к новым обязанностям. Но мало того, что я абсолютно не знаю, что мне говорить (хотя если посчитать, насколько я старше этого милого паренька, то может взять оторопь), так я еще и стесняюсь, глупо, как-то по детски, не хватает еще залиться краской и тогда все — на моей карьере гувернера тире воспитателя можно ставить крест и сразу же вызывать Булю, а то и сэра Мартина, уж они-то прекрасно знают, что делать с такими стеснительными и нерешительными гувернерами, как я, не сомневаюсь, что в Замке есть специальные комнаты, нашпигованные всяческими средневековыми изобретениями (тогда я даже еще не представлял, насколько был прав в своем предположении. Впрочем, и Парцифаль не стремится начать диалог, более того, он-то краснеет на самом деле, заливается алым цветом, как это свойственно всем рыжеватым блондинам, но через мгновение собирается (я чуть было не написал — “берет себя в руки”, но, подумав, не стал этого делать) с силами (тоже очень смешная идиома) и приглашает меня пройти на балкон — там нам будет удобнее, тихо говорит он, и я начинаю понимать, что мальчик многое не договаривает.

Хотя балкон прекрасен. В той своей жизни, когда я был писателем с псевдонимом “Энди Малахов” я только мечтал о таком — не балкон даже, а висячий сад, выход в который ведет прямо из апартаментов. С фонтаном посредине, с какими-то многочисленными, странно (лучше даже сказать “прихотливо”, хотя можно и “причудливо”) расположенными не то клумбами, не то просто огромными то ли горшками, то ли поддонами с настоящими, пусть и карликовыми, деревьями — вообще-то это называется бонсаи, но не о них сейчас речь, — с настоящим, пусть и небольшим водопадом, стекающим с верхнего яруса фонтана, с расставленными в видимом хаосе плетеными стульями и такими же плетеными креслами, в общем, писатель Энди Малахов мог только мечтать о подобной обители, что же касается меня, то я вошел на этот балкон вслед за своим подопечным и ноги мои опять начали предательски подрагивать — а как иначе, ведь стоит только попривыкнуть и начать чувствовать себя в этом новом мире немного уютнее, как начинается новая полоса и абсолютно не ясно, что и как дальше.

—- Садитесь, — приглашает Парцифаль, пододвигая мне плетеное кресло и сам располагаясь точно в таком же. Мы сидим чуть в стороне от фонтана, хотя балкон и выходит в сторону моря, самого его не видно — там замковые стены, но то ли для того, чтобы облагородить открывающийся на грубую каменную кладку вид, то ли для чего-то еще, только настоящий плетеный занавес из вьющихся лиан закрывает собою обзор и мне остается разве что любоваться на растущие по левую руку карликовые сосны (по правую же — искривленная, мощная к корню вишня, уверенно набравшая цвет).

— Я боюсь разговаривать в комнатах, — говорит мне Парцифаль, — они ведь все слышат!

— Кто это, они? — не удержавшись, спрашиваю я.

— Как — кто? — удивляется мальчик. — Есть сэр Мартин, есть Боцман, есть, в конце концов, отец.

— А Боцман — это кто?

Парцифаль начинает говорить и я понимаю, что речь идет о Буле, служившим, в свое время, боцманом во флоте. — А зачем они слушают? — спрашиваю я.

— Как это, зачем? Ведь им надо знать все, что происходит в Замке. Боцман...

Тут я прерываю мальчика и предлагаю впредь договориться, как нам обоим называть этого человека. Пусть он и говорит про него “Боцман”, я предлагаю переиначить его официально в Булю и объясняю, почему. Парцифаль сначала смеется, а потом соглашается.

— Так вот, — продолжает он, — Буле надо все знать для того, чтобы в замок никто не мог проникнуть со стороны, ведь он возглавляет как бы местную службу безопасности. Сэр Мартин... Ну, вы-то знаете, что сэр Мартин — секретарь отца и ведет его многие дела, так что для него важно, чтобы никто не принес отцу никакого вреда и этим не нарушил какие-нибудь его планы. А отец... Он привык знать все, так уж повелось...— тут Парцифаль делает паузу. Сейчас я-то прекрасно знаю, что в тот момент он подумал о своей рыжеволосой и бледнокожей матери, да еще о том, что бы случилось и с ней, и с ним, если бы отец ничего не узнал. Как это там? “Ради всего святого, Монтрезор...” Но это я знаю сейчас, а в тот момент я лишь отметил, что Парцифаль отчего-то сделал паузу, хотя она и не планировалась самой структурой его речи, и стал дожидаться, когда мой подопечный продолжит.

И он продолжил. Он стал взволнованно и сбивчиво (то есть как любой двенадцатилетний мальчишка) рассказывать мне, что они смеют следить даже за ним и он частенько находит в апартаментах подслушивающие устройства. Когда же он их обнаруживает, то уничтожает, хотя потом они возникают снова. Он даже просил отца не делать этого, но тот сказал, что такова необходимость и Парцифалю ничего не оставалось, как смириться.

— А здесь? — спросил я и обвел то ли парк, то ли балкон рукой.

— А здесь их почему-то нет, — ответил он, — а потом, опять немного помолчав, добавил: — хотя может быть и есть, но я не могу найти...

— Поищем? — предложил я.

Парцифаль сразу же согласился.

Только потом, недели две спустя, когда мы уже неоднократно вели с мальчиком долгие разговоры, я понял, что лучшего предложения для того, что в педагогике называют “установлением контакта”, я сделать не мог. Почему? Просто внезапно я стал для Парцифаля своим, оказался на его стороне, а не с Булей, сэром Мартином и даже отцом, Сергей Сергеичем, Боссом, перед которым Парцифаль (что было для него вполне естественно) преклонялся, но одновременно и безумно боялся, впрочем, в этом Замке и так все боялись всего.

И мы начали искать. Для начала я предложил осмотреть всю мебель, то есть плетеные стулья, кресла и такие же круглые столики, а было их то ли два, то ли три, сейчас и не упомню. Все это оказалось вне подозрений, и мы перешли к горшкам (поддонам) с бонсаями (бонсаи), а так же к самим произведениям этого чудного японского искусства, зародившегося, впрочем, как и многие другие артефакты страны Восходящего солнца, в Китае, только вобравшие в себя суть совсем других верований и убеждений. Но и бонсаи оказались в полном порядке, хотя их мы проверяли что надо, Парцифаль даже нашел где-то кусок довольно жесткой проволоки, мы сделали из него щуп и стали тыкать в землю, стараясь не пропустить ничего подозрительного. Затем пришла очередь живого занавеса из лиан, оставался только фонтан с водопадом, но тут внезапно на пороге появился Буля и каким-то очень подозрительным тоном поинтересовался, чем мы это занимаемся. Парцифаль сходу ответил, что проводим какие-то (я так и не понял, какие) опыты и Буля ушел, и мы с Парцифалем посмотрели друг на друга долгим и все понимающим (так принято и писать, и говорить в подобных случаях) взглядом.

Нас действительно слушали, и жучок (жучки, так — скорее всего — будет вернее) были просто вмурованы в каменную кладку как стены, так и самого балкона.

Нас слушали, а это значит, что никогда и ни о чем серьезном здесь говорить мы не сможем.

И Парцифаль абсолютно прав в том, что в Замке серьезно говорить нельзя вообще.

И мне опять стало страшно. До меня, наконец-то, дошло окончательно, в какое жуткое дерьмо я вляпался. Более того, я стал чувствовать себя рабом, тем самым невинным негром, которого хитрые работорговцы обманом заманили на корабль. Впрочем, были еще матросы и солдаты, которых такой же хитростью заманивали, кого — куда. Только меня не хитростью, а силой. И от этого еще паскуднее на душе. И в какой по счету раз мне подумалось о том, что Замок на самом деле — тюрьма, хотя сравнения банальнее трудно придумать. Но действительно, Замок — тюрьма, и все мы тут — заключенные. Но есть и тюремщики, как есть и карцер, камеры пыток и камеры-одиночки. Замок Ильф, тюрьма Сан-Квентин, Соловки и Ипатьевский монастырь. Но раз есть заключенные, то есть и надзиратели, тюремщики, обслуга. Только парадокс нашего Замка в том, что все мы являемся и теми, и другими, за исключением Босса, который всего лишь демиург этого странного и мрачного места, хотя и он... Но тут я делаю паузу.

Ибо Босса боюсь больше всего. Я начал бояться его, как только увидел. Смертельно дрожал в самолете. У меня тряслись поджилки, пока мы ехали в джипе. Я был счастлив, когда Буля увел меня в отведенную мне комнату (не стоит писать “камеру”, ведь на самом деле все гораздо страшнее, чем игра “Замок — Тюрьма”). Утром, когда Босс велел мне прибыть на чашку кофе, я обливался холодным потом, понимая, что одного движения руки этого человека, да что там руки — моргни он просто глазом и все, я последую вслед за матерью Парцифаля, ведь совершенно естественно, что там, глубоко внизу, в подвале, есть еще незаполненные стенные ниши с приготовленными рядышком (лежат, аккуратно сложенные в ровные кучки) обтесанными камнями. Иначе не может быть, иначе само существование этого Замка становится столь же абсурдным как любая, отдельно взятая человеческая жизнь — Замок без предназначения, что может быть страшнее. А Парцифаль — прекрасный принц, находящийся в заточении, только вот я отнюдь не тот отважный рыцарь, который должен прийти и его освободить.

Почему? Да прежде всего потому, что больше всего на свете я боюсь его отца, хотя это еще и не полный ответ на вопрос. Есть и вторая часть: я ведь отнюдь не убежден, что Парцифаль действительно прекрасный принц, херувим, ангел и прочая, прочая, прочая. Вполне вероятно, что он — истинный сын Босса, а розыск подслушивающих устройств вместе с гувернером тире воспитателем есть не что иное, как очередная барская причуда, романтическое приключение двенадцатилетнего мальчишки, которому уже обрыдло то, что он все время один и которому отец привез живую игрушку. Только жизнь — не французское кино, пусть даже с Пьером Ришаром, а значит, мне надо остерегаться и Парцифаля, как и любого здесь, в этом месте, в этом самом Замке, который Босс называет столь красивым и романтичным именем — Замок Одиночества.

И единственное, чего мне сейчас хочется — это закричать.

И я кричу.

И Парцифаль смотрит на меня, ничего не понимая!»

 

Между прочим — продолжая о вилле — больше всего запомнилось мне то, чему очевидцем я не был. Я просто видел фотографию, в руках Зюзевякина видел: на ней, в арабской парадной одежде, с красным, распаренным, как бывает после сильной пьянки или после посещения бани, лицом стоял наш местный губернатор. Рядом с губернатором, только в пиджаке, рубашке и — естественно — при галстуке — находился его пресс-секретарь. И — естественно — часть кадра загромождала фигура хозяина виллы, обращавшегося к господину губернатору с какой-то речью. — Классная фотография, — сказал я Сергею Николаевичу, — подари на память, — Еще чего, — фыркнул тот, — самому пригодится! — и убрал во внутренний карман пиджака, хотя — может — это сейчас мне помнится, что во внутренний карман пиджака, а на самом деле, в одно из многочисленных отделений своей маленькой кожаной сумочки, в которой люди, подобные ему, носят документы, визитки, кредитные карточки, наличные деньги и мобильный, то бишь сотовый, телефон.

Кстати, с подобными сумочками для меня связана одна забавная история. Даже не история, так, впечатление. Со мной в телекомпании (Боже, как я ненавижу весь медиа-бизнес!) работает один господин по фамилии Филин (между прочим, птица такая есть — Филин). Мы с ним обычно ходим обедать, а у него есть такая сумочка. Вот идем мы обедать, а у него в сумочке пищит пейджер. А мы идем какими-то проходными дворами в столовую и тут в сумочке у Птицы пищит пейджер. И Птица с блеском в глазах (я уже начинаю предчувствовать ожидающееся шоу) достает этот пейджер и читает сообщение. А мы все идем, то есть все это на ходу. Прочитав же сообщение, Птица достает сотовый (он же мобильный телефон) и начинает звонить. А мы все идем, вокруг тоже люди идут, не все, конечно, в столовую, но все — в одном направлении. И Птица начинает кому-то что-то продавать по телефону (вообще-то, он занимается рекламой, то есть продает воздух, коим и является телеэфир) прямо на нашем пути в столовую. Но больше всего он сам тащится от того, что говорит по мобильному (сотовому) телефону на глазах у кучи случайных прохожих, глаза его блестят и уши шевелятся. Он счастлив, счастлив и я, потому что зрелище это настолько фантастично, что намного повышает настроение.

Хотя Зюзевякин на моих глазах по мобильному телефону не воздухом торговал, один раз, когда мы ехали на океан, он, сидя на переднем сиденье, продал куда-то под Казань баржу с двумя тысячами тонн риса. А в другой раз, на фиш-маркете, когда мы покупали омаров, его отвлек от процесса перебранки с продавцом-индусом звонок и он начал торговать алюминием. То есть, покупая омаров на фиш-маркете в Дубаи (Дубаях), он торговал алюминием где-то в России. Это не воздухом торговать, идя в столовую, это намного круче. И тут уже явно пора рассказать о фиш-маркете.

 

[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20]

 

 

 
Следующая глава К списку работ